Книга Автобиография большевизма: между спасением и падением - читать онлайн бесплатно, автор Игал Халфин. Cтраница 10
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Автобиография большевизма: между спасением и падением
Автобиография большевизма: между спасением и падением
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Автобиография большевизма: между спасением и падением

Смерть Ленина образовала пустоту на самой вершине партийной пирамиды. Как утеря стержня угрожала обрушить те пласты, из которых состояла партийная пирамида, так и уход Ленина угрожал разрушением всего здания РКП(б). Чтобы спасти пирамиду, каждый должен был продвинуться на одну ступень выше. Идеологическое уравнение во время «ленинского призыва» трансформировалось из «класс = партия» в «класс = партия = партийный вождь».

За редкими исключениями все эти риторические реверансы попадали в мусорную корзину. Несмотря на то что «ленинский призыв» предназначался для рабочих на производстве, студенты также ринулись в партию: в феврале 1924 года в Ленинградском государственном университете было зарегистрировано 50 заявлений, в Горном институте – 43, в Медицинском институте – 40, но в чести хотя бы частично компенсировать смерть Ленина им отказали[287].

Какое-то время было неясно, что значит фраза «дать ход заявлениям рабочих от станка». Значило ли это, что рабочие от станка пользуются преимуществом в приеме или что только принадлежащие к этой категории могут быть зачислены в партию? Секретарь Енисейской губернской парторганизации жаловался в марте 1924 года на противоречия в инструкциях Сибирского партийного бюро. С одной стороны, там говорилось, что резолюции XII партийного съезда о классовых ограничениях на прием остаются в силе, а с другой – что решение XIII партийной конференции запрещает прием нерабочих полностью[288]. ЦК вынужден был разъяснить, что правильно второе, более жесткое толкование партийной политики[289].

«Ленинский призыв» снизил удельный вес учащихся в партии. Данные по ленинградскому Центральному району показывают, например, что если парторганизация существенно выросла в первую половину 1924 года, то ее студенческая составляющая, наоборот, несколько сократилась.


Таблица 4. Партийная динамика Центрального района Ленинградской парторганизации, 1923–1924 годы

Источник: Сборник материалов Ленинградского комитета РКП. Вып. 7. Л.: Изд. Петерб. комитета РКП, 1924. С. 245; Ленинский призыв. Годичные итоги / под ред. М. М. Хатаевича. Л.: Госиздат, 1925.


Низкий процент новых членов в партячейке Горного института объяснялся «той осторожностью в приеме в партию в вузовской обстановке на которую стал коллектив»[290].

XIII партийный съезд (23–31 мая 1924 года) снова открыл доступ в партию для «учащейся молодежи и других непролетарских элементов». Партийные циркуляры предвидели, что в связи с этим решением «будет массовая тяга в партию непролетарского элемента» и надо будет пересмотреть множество анкет лиц, не относящихся к первой категории[291]. Василеостровский райком инструктировал: «Учащиеся из рабочих и крестьян, если отрыв их на учебу от производства и сохи длился не более 3‐х лет, должны приниматься в кандидаты партии по 2‐й категории, с представлением 3‐х рекомендаций с 3‐х летним стажем. Остальные учащиеся вузов… принимаются по 3‐й категории с представлением 5-ти рекомендаций с 5-ти летним стажем»[292]. С нескрываемой горечью бюро Петроградского рабфака отмечало «предвзятость» к рабочим, находящимся ныне в вузах, в которых партия видит лиц, «оторвавшихся от станка, плуга, и вообще физического труда». Партия призвала рабочих сесть за парту, а теперь понижает в статусе, утверждали там[293].

Несмотря на ограничения, партийные ячейки вузов численно начали быстро расти. Если в 1924 году средняя вузовская ячейка по стране включала 85 коммунистов, то в 1926 году эта цифра поднялась до 170. Следуя постановлению Оргбюро ЦК от 12 января 1925 года «О партийной работе в вузах» и резолюции общенациональной конференции секретарей вузовских партячеек в Москве (февраль 1925 года) о том, что лучшие из студентов должны стать коммунистами, партячейка Ленинградского государственного университета открыла свои двери для новых членов. За 1924/25 учебный год партбюро рассмотрело 68 заявлений и удовлетворило 50 из них. Также было рассмотрено 19 просьб о переводе кандидатов в члены партии и отказано только четырем студентам, да и то временно[294].


Таблица 5. Социальное положение коммунистов ЛГУ, 1925–1926 годы

Источник: ЦГАИПД СПб. Ф. 984. Оп. 1. Д. 176. Л. 49–50.


Подстраиваясь под новый контекст, Василеостровский райком заявлял: «Мы никогда не рассматривали и не рассматриваем членов РКП(б) вузовцев членами второй категории»[295].

Присоединение к «партии пролетариата» считалось естественным для студентов-рабочих. Вяжевич И. В. из Горного института в Ленинграде просил зачислить его в кандидаты в партию, так как он «осознал в процессе своего развития, что преступно находиться чистокровному рабочему вне общественной работы»[296]. Дело Петрова С. из партийной ячейки Ленинградского института путей сообщения содержало сжатую автобиографию (январь 1925 года): «Я сын рабочего, вышедший из истинно-пролетарской семьи, мать и отец рабочие, выходцы из безземельных крестьян саратовской губернии. <…> Желание поступить в партию обусловливается моим классовым происхождением, убеждением, что РКП(б) есть и всегда будет выразительницей интересов моего класса»[297]. Гнесину П. из Томского технологического института было труднее осуществить диалектический переход из состояния «рабочего в себе» в состояние «рабочего для себя». Но, поучившись на рабфаке, он «немного отесался» и решил в январе 1926 года, что политические задачи теперь ему по плечу. Однако в партбюро ему указали на то, что неплохо было бы подтянуть свое знание партийной литературы, но как токарь, «прошедший через горнило революции, он к партийной жизни был готов»[298].

Допускалось, что инстинкт рабочего до определенного времени мог быть подавлен. Во время революции дух пролетариата внезапно прорывался, и рабочий узнавал именно в партии своего спасителя. Сын слесаря Рагожников из Ленинградского комвуза вспоминал в автобиографии 1924 года, как революция его «всколыхнула»: «Я посещал все заседания, митинги, собрания. С июльских дней я становлюсь уже большевиком. В партию вступил в августе 1917 г., побудила объективная обстановка, отец, знакомые большевики»[299]. Кочубеев В. Н. из комвуза имени Крупской в Ленинграде часто переводился с работы на работу в 1918–1920 годах, тем самым демонстрируя свою незрелость. «Рыба ищет поглубже, а человек получше», – объяснил он. В декабре 1926 года у Кочубеева поинтересовались, понимает ли он, откуда происходит его тяга к партии. «Я рабочий, а это святая обязанность быть в партии», – четко ответил он[300].

Стасюк Иван Яковлевич из Ленинградского комвуза хвастался в автобиографии 1924 года примерным рабочим прошлым: «Отец мой был смазчиком, его задушило вагонами при исполнении им служебных обязанностей за несколько месяцев до моего рождения. Мать занималась домашним хозяйством, умерла, когда мне было 12 лет. Кроме того, было еще 5 человек моих братьев и сестер, из них старший брат работал уже слесарем и содержал нас. <…> Я с 1904 года начал работать в мастерских, сначала учеником слесаря, а затем слесарем и машинистом на разных ж. д. В 1905 году принимал участие в революционном движении вместе с рабочими мастерских… Участие выражалось в распространении листовок, литературы и демонстрациях. В 1906–08 г. принимал участие в подпольной организации для массового выступления в связи с госдумой, являлся даже организатором. <…> Февраль 1917 г. застает меня в… железнодорожных мастерских, где я принимал уже активное участие»[301].

Стасюк был сгустком революционной, пролетарской энергии. Он участвовал в создании Красной гвардии, эвакуации имущества в связи с наступлением немцев, продвижении т. Крыленко, еще много в чем – его поступление в партию не могло быть более естественным.

Студент Ленинградского института путей сообщения Востров А. описал свою автобиографию как движение по следующей цепочке: город – классовая борьба – университет – обретение пролетарского сознания: «Если в начале, не были особенно сильны импульсы и возбудители, то это потому, что жил в Туркестане, который по сравнению с центральными городами Петербургом и Москвой является отсталым, и… [поэтому] не вполне уяснил свое классовое происхождение». Прозрение произошло с прибытием в Петербург: «…политически и революционно передовой город, где вполне резко определяются классы. Это особенно заметно у себя в институте, где существуют резко разграниченные два класса: студенчество новое и старое; последние, главным образом, дети дворян и бывших помещиков, которые не признают и не считают равным себе новое студенчество, состоящее из нищего класса – рабочих и крестьян»[302]. Время, которое понадобилось Вострову, чтобы разобраться, было причиной того, почему он ждал все эти годы, почему стал стремиться к партбилету только в середине 1920‐х.

В автобиографиях студентов из Смоленска, далеко не самого индустриально развитого города страны, говорится, как они начинали жизнь среди пастухов и домработниц, а потом переходили сначала к городскому, а затем к пролетарско-коллективистскому образу жизни. Многие пришли из села, у некоторых там оставалась родня. Даже оказавшись в городе, они не сразу погружались в производство, иногда попадали на канцелярскую работу. Чаще всего именно политические события вкупе с образованием и службой в Красной армии являлись катализатором смычки с рабочим классом. Так, в партийной анкете Королева Василия Петровича (1899 года рождения) из Смоленского политехнического института указано, что он «крестьянин-рабочий». Автобиография, однако, показывает, с какой натяжкой принималась такая самоидентификация: текст рисует юношу, кочующего между разными социальными сферами. Обращение Королева в коммуниста было как минимум двухступенчатым: сперва он избавился от «сельского кретинизма» – переехал в город, но там еще не один год боролся с мелкобуржуазным бытом, окружавшим его со всех сторон. Только революция перевела его на новую ступень, разбудив в нем сознательность пролетария.

Родился Королев в отсталой среде. «Дед мой крестьянин, имеющий много членов [семьи] и мало земли, рассылал своих детей, в том числе и моего отца на заработки». По семейному обыкновению образование ни во что не ставилось: «Когда одна либеральная помещица Обухова предложила моему деду отдать в учение моего отца, обещая дать ему образование, он отказал, говоря, что ему выгоднее будет получать за отца 3–5 рублей за лето, чем он будет чему-то учиться в городе. Таким образом, отец мой продолжал пасти скот, служить в батраках». Но и он понимал, что от жизни надо требовать большего. «Не удовлетворившись деревней, он отправился в город на заработок где пробовал много профессий: служил на заводе, потом дворником, сапожником, поваром, кондуктором». Мать, будучи «круглой сиротой», служила кухаркой, водоноской, прачкой. Так как родители его познакомились в городе, Королев уже мог хвастаться взрослением в рабочей среде.

Автобиограф детально рассказывал о физическом труде родителей, зная, что последующий период их жизни не дает ему преимуществ. Родители не только вернулись в деревню, но еще и стали там мелкими торговцами. «Скопив своим трудом 100 руб. родители открыли молочную лавочку, где дела почему-то шли очень плохо, и вся семья все время испытывала нужду». Дела были настолько плохи, что автора «вместо начального училища, отдали в церковно-приходскую школу, только лишь потому, что в последней было бесплатное обучение и книги». «Я не мог мечтать о среднем учебном заведении так как плата 60 рублей в год была совершенно нам не по карману, а вынужден был поступать хотя и с большим трудом в смоленскую торговую школу (плата 10 рублей в год и форма не обязательна)». По окончании торговой школы 16-летний Королев поступил на губернскую службу с минимальным окладом в 25 рублей в месяц. Описывая себя в это время, автобиограф сделал зазор между своей работой и идейной позицией: «Полтора года службы в Земстве, в те времена сравнительно либеральном учреждении, во всей красе представили мне прелести бюрократического строя». Ирония, заложенная в этих словах, намекала, что герой исповедовал критический взгляд на вещи.

Королев «испугался остаться на всю жизнь… канцелярской крысой», решил во что бы то ни стало продолжить образование. История, которую он поведал, говорила о бедности и угнетении. «И вот, отказывая в необходимом и работая в Земстве в среднем 8 часов, и дома над книгами 6 часов, я стал готовиться для поступления в Смоленское реальное училище. Организм не вынес такой напряженной работы (спал 5–6 часов в сутки) и я схватил воспаление глаз перед самими экзаменами, что отразилось на последних: я прорезался по французскому языку. Неудача не остановила меня, и я с предельным упорством стал готовиться, решив держать в середине учебного года. Когда я был подготовлен и уже уволился из службы, чтобы держать экзамен, то имел несчастье чем-то не нравиться директору 2‐го Реального Училища, и он, хотя и имел право и возможность допустить меня к экзамену, этого не сделал, и я остался без службы, без школы».

Понятно, почему директор так поступил: «как же, кухаркин сын!» Королев отсылал читателя к печально известному циркуляру российского министра просвещения И. Д. Делянова от 1887 года. Этим циркуляром, получившим ироническое название «О кухаркиных детях», предписывалось брать в гимназии только «таких детей, которые находятся на попечении лиц, представляющих достаточное ручательство в правильном над ними домашнем надзоре и в предоставлении им необходимого для учебных занятий удобства». Циркуляр освобождал гимназии от «детей кучеров, лакеев, поваров, прачек, мелких лавочников и тому подобных людей, детям коих вовсе не следует стремиться к среднему и высшему образованию»[303]. Королев мог быть незнаком с собственноручной резолюцией Александра III на прошении крестьянки, писавшей, что ее сын хочет учиться: «Это-то и ужасно, мужик, а тоже лезет в гимназию!» Но он наверняка знал обещание Ленина приняться учить «любого чернорабочего и любую кухарку» управлять государством[304].

«Возмущенный до глубины души своим правовым и экономическим положением», Королев уехал в Тернополь, где служил конторщиком в дорожном отряде. «Там застала меня Февральская революция». Понятно, что автобиограф не мог быть политически подготовлен к этим событиям. В нем, может быть, и бурлил социальный протест, но мещанское окружение сказывалось на его политической сознательности. «До 1917, я сохранил политическую невинность: не одна программа политических партий не была мне знакома, да и под словом „социалист“ я понимал бунтаря-забастовщика, как учили меня господа, у которых служила моя мать». Автобиографическая самоирония набирала обороты: «Будучи расчетливым, хозяйственным по натуре и видя, какая масса ценного имущества русской армии достается немцам при Тернопольском прорыве (ставшем результатом ленинского курса на «пораженчество» и разложение царской армии. – И. Х.)… я не был, по несознанию, согласен с тактикой большевиков и с легкой руки Керенского и меня окружающих считал их изменниками отечества, немецкими шпионами».

Сжатый, но насыщенный нарратив пытался уместиться на одном листке бумаги и угнаться за событиями. С мая 1918 года Королев – к тому моменту председатель ученического комитета – начал работать на строительстве железобетонных мостов в центре Смоленска. Наконец он открыл настоящую правду жизни: «Общение с рабочими и в особенности наличие советской и коммунистической литературы, заставили меня… перестать считать большевиков изменниками, немецкими агентами». Душа автобиографа обнаружила свою пролетарскую суть: его решение «хорошенько познакомиться с программой большевиков» было принято «без чьей-либо агитации». «Спустя несколько времени я подал заявление в нашу ячейку, куда был принят 16 октября 1918 г.» В мае 1919 года «при наступлении Колчака» мобилизовался и как рядовой 1‐го Ударного смоленского коммунистического полка выехал на Восточный фронт. «Будучи рядовым красноармейцем… подавал везде и во всем пример»[305].

Прошлое Джуся Дмитрия Ивановича, еще одного студента-рабочего, родившегося в Смоленске в 1899 году, было не менее сложным и противоречивым. На протяжении всего рассказа он примерял к себе образы представителей разных классов и активно перевоплощался[306]. С первых же строк его автобиографии заметно некоторое замешательство. Отец автобиографа номинально был «крестьянином», но на самом деле «записанным в военной службе», а мать – «бедная крестьянка, брошенная судьбой в город, в прислугу господам». Ни то ни другое происхождение не совпадало с «пролетарской точкой отсчета», и Джусь старательно вытеснял это прошлое: «Свою раннюю молодость я помню плохо. В тумане встает военный склад, подвальное помещение и все проч.»

Когда речь пошла о более зрелом возрасте, автобиограф больше не мог прибегнуть к ссылке на амнезию. «В 1907 году я был отдан учиться в начальную школу, в которой я находился до 1911 г. <…> После неудачной попытки попасть в гимназию, и несмотря на деятельную поддержку в этом отношении богатых доброжелателей мне пришлось поступить в 3‐е высшее начальное училище и быть под наблюдением зорких глаз инспектора. Но те же самые „доброжелатели“ постарались меня втянуть в окружное акц<ионное> управление». Внимательный читатель мог распознать мелкобуржуазный социальный лифт, но автор настаивал, что «здесь, среди чиновничества, среди бюрократии до мозга костей, я очутился овечкой среди волков».

«Начался 1917 год». С этого момента текст насквозь пропитывался интонациями энтузиазма. Джусь начал называть себя не иначе как «рабочий». Правила большевистской поэтики позволяли такое преображение. Влияние революции на классовые идентичности считалось столь сильным, что каждый, кто поддерживал большевиков, превращался в пролетария: «Прокатилась, всколыхнувшая Русскую жизнь, Февральская революция. Народные массы рвали и метали старые идеалы, старый порядок вещей. Ясно выявились и дали себя знать новые влияния, новые идеи. Но масса чиновничества осталась глуха ко всему, и раболепной к старому порядку. Она критиковала, зло высмеивала действия революционного народа и составляла тысячи анекдотов, основанных на фактах, как они говорили. <…> Вполне понятно, что само положение как сына рабочего в такой обстановке оставалось еще более невыносимым. Я не умел говорить, не мог их мнению противопоставить свое мнение».

Как и в случае с Королевым, был только один выход – учиться. «Я еще был молодым и политически не воспитан и здесь меня еще более чем когда либо потянуло к свету и знанию». Несколько стыдясь своих приоритетов в революционный год, Джусь все-таки не умолчал, что весной 1917 года его все еще интересовала профессиональная карьера. Он поступил в Смоленское техническое училище «с превеликой трудностью и через экзамены». «Особенно труден, оказался первый год, когда технические знания были „нуль“». Сознание Джуся росло очень быстро, и он нашел способ совмещать учебу с политической активностью: «Приходилось много досуга уделять на работу чисто институтского характера и разбивать мещанские иллюзии студенчества. Нас с большевистским миропониманием подобралось человек 5 и быстро организованная ячейка при участии старых партийных товарищей начала с октября 1918 года проводить идею коммунизма среди студенчества».

Классовая принадлежность, заявленная в самом начале автобиографии, предопределяла и дальнейшее развитие нарратива. По возможности автор использовал преимущества своей изначальной жизненной позиции, рассказывая о том, как она направляла его в революционный лагерь. В то же время каждая точка отсчета при неблагоприятных обстоятельствах могла превратиться в препятствие на пути к пролетарскому классовому сознанию. Выходца из крестьянской среды всегда подозревали в религиозности и узости социального горизонта, интеллигента – в слабохарактерности и индивидуализме. Даже социальная принадлежность к рабочим, как ни удивительно, могла обратиться против того, кто ее подчеркивал. Рабочие считались идеальным ресурсом для пополнения партии, но и ожидания от них были выше.

Сын ремесленника, маляра по профессии, Ефим Двинский, студент Ленинградского комвуза, послужит примером подобной ситуации[307]. В своей автобиографии он определял себя как «рабочего чистой воды», экономически независимого от родителей и находящегося всю сознательную жизнь в стремнине пролетарского движения: «Я, с 11-летнего возраста, был привлечен к малярному ремеслу… [и] до конца 1915, когда семейные раздоры вынудили меня уйти и жить самостоятельно на собственной заработной плате. Таким образом, я перекочевал из Минской губернии в Киев, попал на колбасную фабрику и, с тех пор, остался на этом производстве. Спешу отметить, что в 1917 являлся членом инициаторской группы по созданию профсоюза колбасников. Уже в то время, будучи еще 15 летним малым я – как и среда, в которой я находился – горячо защищали большевиков при дискуссиях на фабрике между рабочими сочувствовавшими разным политическим тенденциям. Конечно, это было инстинктивно».

Итак, пролетарский характер Двинского сформировался в родной для него рабочей среде. Разумеется, он претендовал и на правильное политическое сознание, стремясь к «получению более твердого фундамента в понимании большевистских лозунгов и отчасти программы». Его действия в годы Гражданской войны были образцовыми: он «участвовал в подавлении банд», затем, во время «Деникинского нашествия», попал в заключение. «После побега из тюрьмы скрывался» и из‐за этого «был оторван на некоторое время от рабочих». Но в скором времени Двинский вернулся на фабрику, а в мае 1920 года присоединился к киевским большевикам. Вступление в партию упоминалось мимоходом: ничего другого и не следовало ожидать от рабочего, который никогда не сомневался в истинности большевизма.

Но все вышесказанное было только предисловием к совсем иной главе в жизни Двинского. Некоторое преувеличение его заслуг намекало на наличие биографического пятна – Двинский «обюрократится», потеряв «смычку» с рабочими, – но признание в этой провинности откладывалось, чтобы лучше подготовить читателя. А чтобы избежать ярлыка деклассированного рабочего, рассказчик создал впечатление, что отход от станка не наложил отпечатка на его пролетарский дух. «Лишь только отчасти безработица, а затем командировка профсоюза „Пищевик“ в распоряжение „опромгуба“ вынудило меня уйти от непосредственной работы на фабрике. Все же в „опромгубе“, не смотря на возможность достижения карьеры, воздвижения на службе я выполнял роль агента по конфискации мяса (моя специальность)… Эта работа была все-таки мне чужда. Я не мог находиться непосредственно в производстве. Только получив отпуск и попав в Брянскую губернию, я всеми усилиями старался попасть на Людиновский завод, что и удалось мне».

На заводе Двинский фактически был подмастерьем, работал в бригаде, «сперва учеником, но вскоре выполнял работу по электропроводке наружных линий наравне с членами артели». Пытаясь не акцентировать внимание на том, что он был начальником, Двинский настаивал на том, что он правильно использовал свой авторитет: «Будучи настроен производственными целями и захвачен трудовым процессом я… агитацией за возвышение производительности труда, заставил своих коллег по артели работать с большим усердием, за что некоторые из них, конечно, втайне были озлоблены на меня». Автор позволил себе некоторое обобщение: «В заключении к биографии отмечаю, что производство всегда притягивало меня также, как и притягивало меня общение с рабочими фабрик и заводов».

Если бы оценка деятельности Двинского зависела только от его вклада в производственный процесс – а он очень на это надеялся, – его бы легко восстановили в партии. Вопрос состоял в правильности его политических воззрений. Только в конце повествования Двинский раскрыл причину своей тревоги: необходимо было объяснить участие автора в рабочей забастовке, направленной против советской власти.

Политическая сущность Двинского оказалась под вопросом. В какой-то момент, то ли в конце 1920 года, то ли в начале 1921-го, на заводе «поднялась стачка», как выразился автобиограф. «Поднялась», то есть пришла ниоткуда и, конечно, не была организована фабричными активистами, среди которых числился Двинский. «Наш [электрический] цех забастовал исключительно из‐за солидарности с механическим». Сознательные коммунисты понимали опасность выступления. Один из лидеров коммунистов, «работавший тут же», начал уговаривать рабочих вернуться к работе, доказывая, что «положение республики» «в экономическом смысле» не позволяет такие методы протеста, и настаивая на «бесцельности стачки». «Рабочие понемногу смягчались, но все еще не стали к работе».

Стачку против большевистской власти истинные партийцы были обязаны предотвращать. Но у Двинского не было возможности сделать это. «Взять на себя эту инициативу, стать работать, я, и т. Блинофотов, не могли, ибо являлись неквалифицированными. Мы были в полной зависимости от мастера, который, несмотря на никакие увещевания, приступить к работе не хотел. Работа же до этого выполняемая… исключительно артельная, и одному или двум, даже 5-ти рабочим, приняться за нее технически не было выполнимо. Осталось у нас одно средство – это взять молотки и стучать по наковальням, чтобы этим доказать будто работаем». Если Двинский не проявил должную решительность, то только потому, что местная партийная организация бездействовала. «Тут нужно отметить, что ячейки на заводе не существовало, несмотря на наличность членов партии на заводе, около 15 человек». Правда, за стенами завода был райком, но «пройти через ворота завода нельзя было». Все это позже не было учтено, и Двинского исключили из партии. «Но конечно на собрании, при обсуждении моей кандидатуры, я присутствовать не мог, [не мог] доказать безответственность выступавших», просто не знавших всех обстоятельств.