Несмотря на то что стачка длилась меньше одного рабочего дня, Двинский не сумел восстановить свою репутацию перед партией. Неподготовленные рабочие могли быть вовлечены в подобные акции протеста – они недопонимали разницу между нынешним и бывшим. Но Двинский претендовал на партийный билет, и ему полагалось понимать, что советская власть – это власть рабочих. В итоге работа на фабрике не сыграла должной роли идеальной подготовки к вступлению в партию. Поэтому, как это ни парадоксально, в своей автобиографии он тревожился именно за свое рабочее прошлое. Если бы он был крестьянином или интеллигентом, его нерешительность во время забастовки могла быть расценена как рецидив его непролетарского прошлого. Но у Двинского в графе «социальное положение» стояла многообещающая пометка «рабочий». Партия была вправе ожидать от него очень многого. Но он не оправдал ее ожиданий.
2. «Крестьяне»
Большевики опасались, что страна, в которой они совершили первую в мире пролетарскую революцию, недостаточно пролетаризирована. Большинство населения в СССР в 1920‐х годах было крестьянами, при этом оставалось непонятно, можно ли рассчитывать на крестьян как на активный революционный субъект[308]. Выступая на XII партийном съезде, Каменев заявил, что если российский пролетариат смог приступить к строительству нового мира, то именно потому, что он «нашел дорогу к сердцу, к пониманию и к историческому разуму всей трудящейся массы, которая в нашей стране состоит в громадной части из крестьянства…». И далее: «…умение рабочих вести крестьян против общего врага, умение пролетариев заставить крестьян видеть в нас его родных братьев по борьбе и по строительству, – вот что нам дало силы, вот что нас поддерживало в тяжкие моменты, вот что дает уверенность в том, что и дальше наша борьба будет победоносна…»[309]
Служба в Красной армии часто фигурировала в автобиографиях студентов из крестьян как решающий жизненный этап – именно там крестьяне разбирались в идее большевизма, там приходили к политической сознательности. Автобиографии указывали на правильный, с точки зрения партии, вектор развития – из бедного деревенского дома в Красную армию, а затем и в РКП(б). В то же время наблюдался и контрреволюционный вектор – дезертирство, возврат в деревню, обогащение.
Заподозренный в пассивности во время Гражданской войны Беляков Сергей Ефремович из Смоленского политехнического института защитил себя, доказав, что оставался политическим невеждой до набора в Красную армию и лишь в казармах быстро разобрался, что к чему. Вот как происходил диалог с ним в 1921 году: «Почему он поздно вступил в партию? Если из‐за притеснения старшины, то почему не в 1917–18 гг.? Ответил, что не был совершенно осведомлен о политике и партии, находясь в деревне. Идею о партии узнал и оценил в армии, где и вступил в число ее членов. Партработа заканчивается с участием ликвидации бандитизма в Рославльском уезде»[310].
Жизнь Покладова Марка Федоровича, члена той же ячейки, двигалась в годы революции в обратном направлении – из Красной армии обратно в село, и ему это с рук не сошло[311]. Автобиограф уверял, что «не имел билета в 1917 году», так как застрял в деревне. Недоброжелатели же считали, что Покладову не было необходимости оставаться в деревне, ведь семья «может и сама справиться с хозяйством». В вину ему вменяли «многочисленность земли… и собственное кирпичное хозяйство, которое имели его родители». «Без наемной силы, здесь обойтись было невозможно». Было высказано соображение, «что положение коммун<истической> парт<ии> для Покладова в 17 году было вероятно еще неопределенное, почему он будучи в деревне и не выдавал себя за коммуниста, боясь перемен». Мотивациям Покладова не доверяли, тем более что он то приобщался к политике, то отходил от нее. «Подозрительно… постоянное выбывание из партии. Когда нужно он член, а когда для него не нужно – он не член».
Вызывало недоумение то, что Покладов смог попасть на политкурсы, не будучи партийным. На вопрос «Когда фактически вступил в партию?» Покладов ответил, что, будучи направленным для организации коммун и сельскохозяйственных артелей, он обратился в ячейку губземотдела «и был принят по заявлению». Во время перерегистрации в 1919 году он был исключен из партии за непосещение собраний, что в его версии событий «вызывалось семейными обстоятельствами»: «Вскоре ячейкой военно-технических курсов в Петрограде был снова принят в партию, где состою и поныне. После исключения был сочувствующим».
– Не дважды ли исключался?
– Только один раз. <…>
– Что побудило вступить в партию?
– Убеждение, видел реакцию.
Ответы Покладова нашли «сомнительными» и из партии его исключили[312].
Сельских тружеников можно было считать частью пролетариата. Не многое отличало пахарей, трудившихся в поте лица на полях, от индустриальных рабочих, уверяли большевистские идеологи. Но «крестьянство» было сложной, неоднородной классовой категорией, включавшей в себя «бедняков», «середняков» и «кулаков». На протяжении 1920‐х годов партия наставляла, что кулаки – это сельские эксплуататоры, которым не может быть места в партии.
Определить социальное положение студентов, приехавших из деревни, с должной точностью было очень сложно. На первый взгляд Павла Михайлова из Ленинградского комвуза могли бы посчитать кулаком. При более благожелательном взгляде о нем можно было говорить как об интеллигенте, но и в этом случае легитимность его учебы в комвузе стояла под вопросом. Сам Михайлов утверждал, что он сын крестьянина, сам крестьянин и как работник села принадлежит к партии пролетариата по праву. По словам Михайлова, его родители были «середняки»: «Надел имели на 1 душу, скота было: 2–3 коровы, 1 лошадь, несколько овец и свиней. Вследствие земельной тесноты отцу приходилось заниматься побочным заработком: одно время крестьянствовал, а сейчас продолжительное время [работает] объездчиком [верховых лошадей] летом в 100 верстах от дома. Сельское хозяйство ведется матерью, братом и сестрами». Сам Михайлов родился в 1898 году, окончил два класса министерского училища в 1911 году. Попытку избавиться от тягот крестьянской жизни он и не скрывает. «Так как я учился хорошо, и отец имел заработок, то он меня захотел „вывести в люди“. Осенью 1913 года поступаю в Череповецкое 4-классное техническое училище. Первый год пришлось учиться на свои средства, а со второго года был принят на казенный счет». Научившись затем слесарно-токарному делу, Михайлов поехал искать работу в Петроград. «[Летом 1917 года] поступил слесарем на Морской пристани, на завод минного транспорта. Октябрьской революцией не был захвачен, ибо жил на окраине, хотя и читал газеты». Январь – февраль 1918 года Михайлов «прожил дома», но по возвращении в Петроград поступил в депо ст. Звонкая в качестве слесаря, помощника машиниста и, наконец, машинистом; в октябре 1919 года вступил в партию.
Протокол заседания ячейки не включает формулировок вопросов, заданных Михайлову. Но его ответы показывают, что товарищи c подозрением отнеслись как к его крестьянским корням, так и к последующей пролетаризации.
– Пошел в ВУЗ, потому что не было террористической подготовки; в 1917 году, в армию не был призван, имел отсрочку как учащийся…
– Отец служит сейчас в Ленинграде. Сестра учительствует. <…> До поступления в университет связь с деревней имел, в том отношении, что иногда посылал домой денег. Отец наемным трудом не пользовался. Крестьянское хозяйство отца революцией не затронуто, налоги выполнялись.
– Жена моя интеллигентка, окончила гимназию, член партии с 1919 года. Работает в обкоме.
– Настроение отца и матери не революционное, поэтому прервал связь с ними. Обком противился откомандировать меня в университет, потом отпустил.
– Брат был комсомольцем и служил в Красной армии. Сейчас в деревни ведет культработу.
Михайлову удалось отмежеваться от своей ретроградной семьи, и товарищи в итоге согласились, что он не собственник-эксплуататор. Но это отнюдь не значило, что Михайлов может претендовать на социальную принадлежность к крестьянству. Развернулся принципиальный спор вокруг определения его классовой идентичности. Предложение считать его «сыном крестьянина-середняка» получило 6 голосов в поддержку; за конкурирующее предложение – «сын крестьянина из середняцкой зажиточной семьи» – проголосовали 11 студентов. Рассматривались также предложения считать его «сыном крестьянина-служащего».
Не менее спорным был и анализ социального положения Михайлова. «Низший слой технической интеллигенции», – предложил один из членов ячейки. Другой тоже не доверял пролетарским претензиям товарища: «Михайлов сказался рабочим, чтобы пойти дальше, выдвинуться и получить диплом». «Квалификация рабочего получается путем долгой практической работы, – заметил третий, – поэтому относить Михайлова к рабочим нельзя». Победило определение «низший технический интеллигент» (за – 16, воздержался – 1)[313].
Родители Михайлова нанимали соседей в качестве рабочей силы и поэтому могли запросто угодить под определение «кулак». Иначе обстояло дело со средней деревенской прослойкой. Не эксплуатируя других, середняки могли определяться как пролетарии. Но обладая средствами производства, они с тем же успехом могли считаться и представителями буржуазии.
Вопрос, как определять классовые характеристики крестьянина, постоянно обсуждался в годы НЭПа. С 1925 года к «группе крестьян» относили тех, чьим основным занятием было сельское хозяйство или скотоводство, – при условии ведения хозяйства самостоятельно, без работающих по найму[314]. Труженики в сельскохозяйственных коммунах и в колхозах тоже считались крестьянами. Члены партии, обрабатывавшие свои наделы, писали «хлебороб» в графе «профессия», если не имели более конкретной профессии типа «рыбак» или «пастух». «Батрак» считался наемным рабочим, но крестьянину, работавшему в родительском хозяйстве, уже отказывали в принадлежности к этой категории. «Наемный труд» рассчитывался с момента начала постоянной работы, являвшейся главным источником дохода. Например, член партии, занятый в отрочестве пастушеством, мог утверждать, что он не крестьянин, а «сельскохозяйственный работник», даже если жил за счет родителей. Наемный работник указывал, сколько лет являлся таковым, был ли занят в сельском хозяйстве или на производстве; перерыв длиннее года не засчитывался в стаж[315].
Можно выделить два подхода к определению классовых характеристик крестьянина. Синхронный подход предполагал, что классовое положение крестьянина зависело от величины земельного надела и использования наемного труда. Подход, учитывавший диахроническое измерение, рассматривал и другие факторы – например, наличие тенденции данного хозяйства к обогащению или, наоборот, к беспрерывным разделам и обнищанию.
Сам «крестьянин» мог придерживаться двух стратегий самопрезентации: претендовать на переход в рабочий класс или на статус образцового крестьянина, законного союзника рабочего класса в построении нового общества[316]. В начале 1920‐х годов, когда двери партии были открыты преимущественно перед индустриальными рабочими, первая стратегия была более предпочтительной. В зените своей популярности Троцкий считался главным поборником превращения крестьянского сознания в пролетарское:
Искусной речью и перомОн ратовал за переломВ мозгах лохматых кустарейС хозяйской психологией кулацкойИ требовал от бунтарейОкраски классовой, фабрично-заводской, батрацкой [317].Подавая в 1923 году заявку в партийную ячейку Ленинградского института инженеров путей сообщения, Алашкин Б. старался следовать подсказке Троцкого и говорить о пролетаризации кругозора, а не акцентировать внимание на своих крестьянских корнях. Его краткая биография признавала преимущество рабочего пути в жизни: «…родился в крестьянской семье, которая меня воспитала и дала образование в сельской школе». Алашкин работал конторщиком в уездном земельном отделе до 1921 года. «Такая работа среди мелкобуржуазного крестьянства мне уже надоела, и я задумал ехать куда-либо в город Петроград, Москву, с той целью, чтобы познакомиться с жизнью рабочих»[318].
Однокурсник Алашкина Костромитинов И. Д., тоже признавая превосходство индустриального пролетариата над крестьянством, просил, чтобы его обязательно зачислили в партию как «рабочего». «Товарищи, – писал он, – прошел год после того когда я стучался в двери партии. После двух месяцев я был утвержден Губкомом в кандидаты в РКП(б) с прохождением годового стажа. По происхождению являюсь крестьянином, отец бедный крестьянин, коммунист, с мая 1919 года. Но от деревни я изолирован, и общего ничего кроме вынужденной помощи не имел – а теперь подавно». Основная профессия Костромитинова – «телеграфист-марксист»: «…каковым я был использован на восточном фронте гражданской войны. Следовательно, я являюсь рабочим… и, на основании положения XI партсъезда о применении 6‐месячного кандидатского стажа к рабочим и красноармейцам из рабочих и крестьян, прошу бюро дать соответствующий отзыв и направление моему заявлению»[319].
Трудящийся крестьянин, проникшийся ролью союзника рабочего в стране пролетарской диктатуры, имел право претендовать на место в партии. Поэтика крестьянских автобиографий отводила некоторое место описанию сельской идиллии, несколько конкурирующей с пролетарским топосом завода. Конечно, в большинстве своем крестьянам нужно было переехать в город – в селе было непросто достичь прозрения. Путь к коммунизму у крестьян был извилистым, собственническая жилка мешала им принять большевистский универсализм. Партия воспринимала деревню как темное место, полное примитивной набожности, суеверий, «сельского кретинизма».
Так, крестьянка Добровольская, писавшая в ячейку Ленинградского института инженеров путей сообщения в 1925 году, не стеснялась своего социального положения, и ее сочинение может считаться классическим примером крестьянской автобиографии. Приняв свой крестьянский мир как нечто само собой разумеющееся, Добровольская показала, как именно он привел ее к коммунистическому сознанию. «Родилась в 1900 году в Орловской губернии Ливинском уезде… в очень бедной крестьянской семье. Родители мои коренные крестьяне, хозяйство в николаевское время было скудно земли одна десятина, ветхая хата и корова и куры…»
Экономические трудности семьи усиливались ужасной эксплуатацией крестьян-бедняков до революции: «Лошадь купить были не в состоянии – так как летом в страдную пору, работали на богатых крестьян и помещиков, которых в нашей губернии было как грибов после дождя. Зато убирали 40 поповских десятин за какие-то 2 копны соломы и за хлеб, которого для нашей семьи не хватало, а нас было 6 человек. Зимой пряли и ткали исключительно для людей».
Усиливая контраст с богатыми эксплуататорами, Добровольская представляла себя не только как доведенную до нищеты крестьянку, но и как сельского пролетария. До сих пор она следовала уже знакомым нам принципам крестьянских автобиографий. Однако она быстро вышла за их рамки и обратилась к большевистскому предположению относительно темноты крестьянского разума: «Училась в церковно-приходской школе, был у нас пьяница-учитель да поп, который только и говорил о святых мощах Киевских. У меня появилось недоверие к этим мощам и вот, в августе 1917 года… упросила маму отпустить меня на богомолье в Киев посмотреть, правда ли есть нетленные тела. Я приставала ко всем с расспросами, но в деревне объяснить это никто не мог, только брат говорил мне: „Скажи попу, что он все врет“, он был из политических, устраивал крестьянские бунты и не раз сидел в уездной тюрьме. <…> Итак, в Киев я поехала, и что ж я увидела, что все мощи сделаны из мусора и воска, железа, ваты, стружек».
Тема потери веры регулярно просматривается в студенческих автобиографиях. Авторы специально отмечали, когда порвали с церковью. Витко из Ленинградского комвуза «верить в бога перестал в 1913 году»[320]. Таисию Петрову крестили, но только «по настоянию бабушки». «С 12 лет, я перестала верить в бога». Еще подростком Петрова «примыкала к большевикам» и замуж в церкви не выходила[321].
Жизнь Добровольской началась с «крестьянской доверчивости» и православия – «опиума для народа». Несмотря на это, она очень рано бросила вызов этим «крестьянским представлениям» под влиянием брата-революционера. Добровольская «его внимательно слушала, и раз унесла у него „Подпольную Россию“». Она признается, «что очень мало поняла», но ей понравилась статья Перовской, которая была опубликована в этом журнале. Наконец, увлеченная большевистскими идеями, Добровольская начинает свою революционную деятельность.
Брат выполнил для Добровольской важную роль социально-культурного посредника. Избытком таковых партия похвастаться не могла. «Если есть один или два товарища, которые могут что-нибудь дать крестьянину, как-нибудь привести к сознанию этих молодых, революционных в душе, но политически несознательных товарищей-крестьян, – [таким] товарищам приходится разрываться на части», – отмечал Мурахин на X партийном съезде[322].
Добровольская вместе с родней покинула Киев и стала ученицей в мастерской, принадлежавшей белогвардейцам. Однако это было только прикрытие. Она уже вступила в революционную организацию, участвовала в тайных собраниях, агитировала за 8-часовой рабочий день и страдала от гонений. Так как она умела читать и писать, ее выбрали в делегаты союза снабжения. Переехав из Киева в Одессу, автобиограф «крестьян не покидала, работала на поле в окрестностях города, вела антирелигиозную пропаганду, рассказала им, что мощи сделаны из мусора и что священники их обманывают». Достигнув света пролетарского сознания, Добровольская торопилась просветить своих братьев-крестьян. Автобиография заканчивалась на триумфальной ноте. Семья Добровольских солидаризировалась с революцией: «В настоящее время родители мои живут сносно, имеют лошадь с жеребенком, корову, пару овец, земли сейчас больше, так как получили от советской власти. Брат мой член Комсомола, и сестра тоже комсомолка… [а ее] муж член РКП». Автор добавила, что в 1921 году комиссариат продовольствия отправил ее на рабфак ПГУ, «следуя за рекомендацией от партии» как «одну из нас»[323].
Риторическое мастерство Добровольской было напрасным: ее кандидатуру отклонили «как совершенно не выявившуюся». Автобиограф не смогла убедить партийную ячейку, что потенциал, заложенный в молодой крестьянке, уже реализовался, да и возможность того, что семья Добровольских зажиточна, нельзя было сбрасывать со счетов.
В середине 1920‐х годов дихотомия «пролетарии (индустриальные рабочие)/не пролетарии» уступила место новой дихотомии – «труженики/паразиты». Этому дискурсивному сдвигу сопутствовали изменения в отношении партии к крестьянству. Оставаясь в проигрыше в сравнении с рабочими, крестьяне теперь нашли себя на правильной стороне классовой баррикады. Но все-таки партия не спешила открыть для них свои двери. «Ленинский призыв» привел в партию множество «индустриальных рабочих», но нельзя было сказать то же самое о крестьянах. Даже широко распропагандированное обращение «лицом к деревне» лета 1924 года мало что изменило. Большевистское руководство все еще было озабочено рабочим составом партии[324].
Таблица 6. Социальное положение коммунистов Ленинградского сельскохозяйственного института, 1924–1926 годы
Источник: ЦГАИПД СПб. Ф. 258. Оп. 1. Д. 5. Л. 40–41; Д. 42. Л. 47; Д. 46. Л. 21, 24; Д. 114. Л. 22, 45, 48.
Только затеянный годом позже второй «ленинский призыв» переломил ситуацию. Отменяя решение XIII партийного съезда о том, что составляющая рабочих в партии должна дойти до 50 %, XIV партийная конференция (апрель 1925 года) запретила классовые квоты и уменьшила количество рекомендаций для крестьян при вступлении. XIV партийный съезд (декабрь 1925 года) ввел некоторые формальные облегчения для «крестьян от сохи» – сохранялось требование трех рекомендаций, но партийный стаж рекомендующих снизился с трех лет до двух[325]. Эффект этих послаблений был разительным: если, например, в декабре 1924 года 17,2 % ячейки Томского технологического института считались «крестьянами» и «детьми крестьян» (43 студента), то вес этих категорий годом позже дошел до 32,7 % (88 студентов)[326]. Увеличение крестьянской составляющей объясняется и некоторыми изменениями в методах учета: статистический отдел ЦК постановил, что народные учителя и фельдшера, работающие в деревне, принадлежат ко второй категории («крестьяне»), а не к третьей – «служащие»[327].
В центр сразу же пошли жалобы на перебор – крестьяне наводняли партию. В то время как только 11,1 % партийных новобранцев 1924 года были «крестьянами», в 1925 году их вес достиг уже 29,5 %. Когда в первой половине 1926 года оказалось, что крестьяне составляют уже 39 % новобранцев, партия дала отбой. Ячейки отныне должны были доказывать, что вступающие в партию крестьяне активно поддерживают советскую власть[328].
Колебания количества «крестьян» среди коммунистов Ленинградского сельскохозяйственного института показывают, насколько вузы были чувствительны к сигналам сверху. Если в 1925 году рост крестьянской составляющей в институте был значительным, то после новых инструкций из Москвы тенденция резко изменилась. Дискриминация крестьян полностью возобновилась ко второй половине 1926 года[329].
Студенческие автобиографии были не менее чувствительны к колебаниям классовой политики партии. Уже первая фраза автобиографии Парфенова Ф. из Ленинградского института путей сообщения гордо указывала на крестьянские корни: «Отец мой один из беднейших крестьян этой деревни; имущество его состояло из избы, одной лошади и коровы, а в настоящее время даже не имеет и лошади в связи с голодом в Поволжии».
Парфенов выводил свое социальное положение из прошлого: «До 1914 года жил вместе со своими родителями в деревне и, насколько мог, помогал им в хозяйстве. В 1911–12 годах проводилась в жизнь земельная программа по проекту Столыпина, согласно которой крестьяне должны были приобрести себе отруб и отрабатывать его. Не купившие же отруба, оставались без земли. В число таких крестьян попал и мой отец, который не имел, чем заплатить за отруб». Семья выехала в Астрахань, «на заработки». Примечательно, что на последствия столыпинской земельной реформы Парфенов смотрел как большевик: консолидация земли и ее обособление обогатили кулаков и отправили бедных крестьян в города. Автобиография побуждала читателя завершить силлогизмом: если бедных крестьян заставляли перейти с земли в город, а именно такая судьба постигла и семью Парфенова, то, конечно же, сам Парфенов был не кем иным, как бедным крестьянином. Если бы положение «я бедный крестьянин» было четко сформулировано, это могло бы привлечь внимание к измышлениям в версии автобиографа. Но когда вывод вытекал из несвязанных, как бы случайно упомянутых биографических деталей, он звучал убедительно.
«После Октябрьской революции, когда земля была возвращена крестьянам и распределена поровну между желающими ее обрабатывать» автобиограф захотел вернуться в родную деревню и «заняться своим делом». Крестьянская идентичность Парфенова пробудилась, город его не деклассировал. Революция покончила с его маргинальным статусом и вернула ему крестьянскую гордость. Жаль только, что в его родной деревне не осталось «ни кола, ни двора».
Тема возвращения в деревню может рассматриваться как метод самоутверждения крестьянина. Обратим внимание на то, что автобиограф упомянул о родной деревне в одной мимолетной фразе и никогда не говорил о своем фактическом возвращении туда. Отец Парфенова, в начале рассказа живший в деревне, еще раз не упоминался. Перед поступлением в институт Парфенов жил в Астрахани, где преуспевал в городской жизни. По-видимому, его крестьянское прошлое было просто лучшей картой в колоде, которую он мог выбрать для своей социальной идентификации. Беспокоящийся о возможной негативной оценке дореволюционных лет, проведенных в городе, и неспособный, по неизвестным нам причинам, доказать, что город превратил его в рабочего, Парфенов цеплялся за свое крестьянское происхождение, надеясь превратить его в приемлемую для партии социальную точку опоры.
Главным было остаться в пролетарской когорте, ни в коем случае не скатиться к мелкобуржуазным элементам. Юферев С. В. из ЛГУ, например, ни в коем случае не хотел считаться «интеллигентом». «На основании полученного вами циркуляра от ЦК РКП(б) об определении членов и кандидатов к той или иной группе по социальному положению, – писал он 19 ноября 1925 года в коллектив РКП(б) при ЛГУ, – прошу рассмотреть мое заявление о причисление меня к группе крестьян. Я до настоящего времени по социальному положению не был определенно отнесен ни к группе интеллигентов-служащих, ни к группе крестьян, хотя, иногда, и зачисляли в последнюю группу»[330].
Основанием для просьбы была автобиография: «По происхождению, я чистый крестьянин. Мои родители всегда и сейчас живут в деревне и занимаются земледелием. До 1923 года, я был равным членом крестьянской бедной семьи, хотя в последние годы учился. От сельскохозяйственной работы нисколько не отрывался… и учился на средства хозяйства и государства. В 1923 году, после военной службы, я поступаю на службу, на школьную работу, но и в этот раз, из‐за смерти отца, помогал по летам, своей непосредственной работой семье. Только это лето я уже не работал, но часть времени в эти последние годы уделял домашнему хозяйству. Таким образом, от работы в деревне я определенно отрыва не имел. А сейчас, во время работы в университете, я опять больше буду связан летом с крестьянским хозяйством, т. к. (других) работников в семье нет. За исключением одного-двух лет, я участвовал непосредственно в крестьянской работе, а моя служба была очень кратковременной. Поэтому я больше могу [быть] причислен к группе крестьян».