Когда он собрался уезжать, мне было восемь месяцев. Я бойко бегала по кроватке и знала несколько слов – «мама», «дай» и «Маня». Как отец ни бился, я наотрез отказывалась выучить слово «папа». Он брал меня на колени и повторял:
– Ну скажи – папа.
Я молчала.
Бабушка Паша, проходя мимо, ворчала:
– На кой ей это слово, если у неё папы нет? По твоей милости, прохвост.
Мама была против этих свиданий, боясь, что я начну привыкать к отцу, и он приходил тайком. Садился у моей кроватки, играл со мной, иногда плакал.
– Вот, – сказал он однажды, – уезжаю, оставляю два самых дорогих мне существа.
На что бабушка Паша резко заметила:
– Раньше надо было думать и не пачкать там, где чисто.
За несколько часов до отъезда он пришёл попрощаться. Взял меня на руки, прижал к себе. Я заплакала, да так горько, что он вконец расстроился.
– Да ты что – каменная? – накинулся он на маму. – У ребёнка родного отца отбираешь. Наплачешься над сиротской головой!
– Лучше никакого отца, чем обманщик, – отрезала она.
– Папа, – сказала я.
Отец разрыдался и выбежал из дома.
Через много лет он говорил мне с горечью:
– Скажи мама тогда хоть одно слово, я бы остался. Гордыня сгубила нам обоим жизнь.
В одном из сохранившихся писем ко мне отец писал: «Сегодня получил твоё письмо… Очень внимательно и несколько раз читал, переживал и радовался от твоих слов и любви ко мне. Всё, что ты написала, я вынашивал много лет. Ты права, любовь к маме я пронёс через всю свою жизнь…»
* * *На вокзале, прощаясь, отец сказал:
– Лена, поехали со мной к брату в Карпаты. Я знаю, что он тебя полюбит, а остальное как-нибудь устроится.
Она молча покачала головой.
– Как же ты, глупая, одна, сирота с ребёнком?
– Я сильная, – ответила мама.
Но часто я слышала, как она плакала по ночам в подушку. Ей было всего двадцать.
Вновь и вновь вижу одну и ту же картину из моего детства – мама шьёт мне платье. Яркий солнечный луч золотит каштановые волосы, упавшие на ровный лоб. Тень от ресниц на щеке, чуть тронутой веснушками… Скрипнула дверь, упало за окном в траву яблоко…
Как мучительно и сладко вспоминать о прошлом – стертые временем лица, ушедшие в небытие имена, угаснувшие чувства, приглушённые далёкие звуки…
После родильного дома нас забрала к себе бабушка Паша. Праведница, она считала, что мужчина, обманувший мою мать, не принесёт ей счастья.
– Как же он мог солгать тебе – сироте? – возмущалась она.
– У тебя же глаза светятся, как у малого ребёнка, – говорила она маме.
– Ты, как звёздочка, дотронешься – искришься. Не допущу, и не думай о нём. Твой отец жизнь отдал за родину, а он, сидя в тылу, дочь его соблазнил! Запомни, Леночка, если жена так настойчиво зовёт его, зная, что он её не любит, она вам житья не даст. К тому же для его матери, сестры и брата она – свой человек. Ты для них – разлучница и всегда ею останешься. Молодая ветреная девчонка, закрутившая голову женатому человеку. Кроме осуждения, ничего от них не получишь. Сам он бесхарактерный – не защитит, а девочку и без него воспитаем.
Когда меня принесли из роддома, я весила меньше двух килограммов. Как многие дети, рождённые восьмимесячными, я была такая слабенькая, что не могла даже плакать. Соседский двухгодовалый мальчик, внук певицы, эвакуированной из Ленинграда, пожалев меня, положил в коляску свою котлетку…
Бабушка Паша воспитывала меня по старинке – в любви и строгости. Здоровье мне сохраняла тоже по-своему – выставляла в мороз в коляске чуть не на весь день на веранду.
После купания обливала холодной водой, приговаривая: «С гуся – вода, с Любушки – худоба». Очень ей хотелось, чтобы я, как полагается младенцу, была пухленькой. Но мечта её так и не сбылась. К еде я всегда была равнодушна, доводя взрослых до отчаяния, а иногда и совсем переставала есть. Тогда отпаивали насильно молоком, горячим шоколадом, который муж бабушки, дед Фёдор, доставал у спекулянтов за большие деньги.
«Вовсе не университеты вырастили настоящего русского человека, а добрые безграмотные няни», – писал Василий Розанов. Слава Богу, не растили меня ни немка-гувернантка, учившая штопать носки и пересчитывать каждый день простыни, ни английская бонна, поднимавшая детей с постели в пять утра и окатывающая их, сонных, ледяной водой. Первой моей наставницей в вере, добре и правде стала бабушка Паша. Всё мое детство окрашено воспоминаниями об этой женщине, доброта которой, казалось, была неисчерпаемой, хотя черпали её все. Вся её жизнь была подчинена людям, и служила она им легко, не почитая это за подвиг. Не знаю, что заставляло её быть такой щедрой – природное благородство или неожиданная и трагичная смерть маленькой дочери, но помогала она всем страждущим и каждому, кто стучал в её дверь. Бог даровал ей Царство Небесное за любовь, за то, что учила добру и справедливости.
Как хочется порой вернуть то прекрасное время, когда ещё живы были дорогие мне люди! Вновь и вновь вспоминаю мою наставницу. Много хорошего заложила она своей суровой добротой в детскую хрупкую душу, умная, большого мужества и истинной веры русская женщина. Ничто не прошло бесследно – ласковый взгляд, ободряющее слово, – всё это осталось и хранится глубоко внутри, на самом дне тайной сокровищницы – в моей душе – то, что останется со мной и за чертой земной жизни…
Первые шаги
Я помню спальню и лампадку,
Игрушки, тёплую кроватку.
Иван БунинЧерез год после рождения меня крестили. Когда окунули в купель, я испугалась и ухватилась обеими ручками за роскошную бороду священника, да так крепко, что дома бабушка нашла в моём зажатом кулачке несколько кудрявых завитков. «На счастье», – сказала она, смеясь.
Одно из первых воспоминаний – моя прабабушка Татьяна с кошкой Пушихой на коленях. Бегая по дому, я старалась подальше держаться от её строгого взгляда. Когда подросла и довольно бойко болтала, старушка, скучая, звала меня к себе:
– Иди ко мне, внученька, я тебе сказку расскажу.
– Нет, не пойду, – отвечала я. – Мне твоё лицо не нравится.
– Чем же оно тебе не нравится? – смеялась бабушка.
– Оно у тебя гармошкой.
– Милая, поживи с моё, так у тебя такое же будет.
– Никогда, – уверенно отвечала я.
– А характер-то у тебя казачий!
Так и сидели – старуха в венце седых волос с клюкой, а у её ног – верная подруга Пушиха, такая же старая, немощная.
Иногда, видя в глазах прабабушки слёзы, я подходила к ней, клала голову на колени и тихо стояла, пока она перебирала дрожащей рукой мои льняные волосы.
– Ты о чём, бабушка? – спрашивала я.
– Ах, внученька, да разве всё расскажешь?
Умерла она как-то незаметно, – отвернулась к стенке, вздохнула и отошла в мир иной. Через несколько дней околела и кошка. Плакала я, помню, очень горько…
* * *После ареста старшей сестры моей мамы Марины бабушка Паша забрала её дочь Тамару на воспитание. Так мы и выросли вместе.
Бойкая, дерзкая, независимая, доставляла она немало хлопот, но радовала своей учёбой. Всегда была первой в классе. Умна была не по-детски и задириста. «Сущий чертёнок!» – смеясь, говорил дед Фёдор.
По большим праздникам приезжал из деревни друг бабушки Паши, крымский татарин дедушка Мусин. Был у него некогда большой шумный дом под Ялтой. Во время войны крымских татар выслали на Урал. Умерли в пути его жена, дочь и маленький сын, а сам он осел в отдалённой уральской деревушке.
В долгий и трудный путь в город гнало старика одиночество. Пока он у нас гостил, его лошадь, смирная Мухтарка, стояла во дворе, и мы, дети, кормили её хлебом. Дедушка привозил гостинцы – маленькие кислые шарики из творога, ржаные лепёшки и кумыс, которым он нас с сестрой поил, уверяя, что мы от этого лучше будем расти. Бабушка смеялась:
– Что же ты, родимый, сам такой маленький, если с детства кумыс пьёшь?
– Я не маленький, – сердился он, – меня так жизнь придавила.
Вечерами дедушка Мусин молился в своей комнате. Мы с сестрой украдкой наблюдали за ним в проём двери. Постелив на пол бархатный коврик, он вставал на колени, шептал непонятные слова, «омывая» лицо руками, падал ниц. При этом его розовые пятки выскакивали из задников тапочек, и мы с сестрой смеялись.
* * *Любила я деда Фёдора, мужа бабушки, тоже из казаков.
О нём можно сказать словами русского поэта: «Он был аристократ, гуляка и лентяй».
Высокий, стройный красавец, он болтался по жизни как неприкаянный. Его барские привычки забавляли окружающих. Садясь за большой фамильный дубовый стол, протирал салфеткой безукоризненно чистые столовые приборы. Не приведи Бог, заменить чужими! Помню и сейчас его большую серебряную ложку с тоненьким щербатым кончиком, доставшуюся от прапрадеда.
– Видишь, – говорил он мне, – сколько предков её лизали. Мой сын и внуки долизывать будут.
По вечерам любил дед Фёдор пропустить рюмочку. Баловался «невинными и полезными», как он говорил, настойками на травках. Наливая из штофчика с большим выпуклым цветастым петухом на боку, говорил:
– Чью здравицу пьём, того и чествуем.
Не торопясь, доставал из кольца салфетку, затыкал её за ворот рубашки.
– Смотри, как дед ест, – говорила бабушка. – Учись.
Я смотрела и училась.
– Что это ты, как старуха, к тарелке носом приткнулась, али не видишь ничего? – спрашивал Фёдор, не глядя в мою сторону.
Бабушка Паша, слегка ударив меня кулачком между лопатками, говорила:
– Не сутулься, не шибко жизнью задавлена. Молодая ещё к земле гнуться.
Докторов дед Фёдор не признавал, называя их шарлатанами, и лечился исключительно домашними средствами. Обожал без всякой нужды парить ноги в большом медном тазу.
Когда случалось ему болеть, бабушка добавляла туда травки, дух от которых шёл по всему дому.
Дед Фёдор был страстным охотником. Привозил подстреленных куропаток, уток и зайцев. Все ели и хвалили дичь бабушкиного приготовления, а я сидела в углу и тихо плакала, вспоминая их стеклянные, тронутые смертью глаза. Кузина, уплетая перепелов, дразнила меня «куксей».
Иногда к деду Фёдору приходили друзья и до утра играли в покер. Как-то я заболела и лежала с высокой температурой. Бабушка, умаявшись по хозяйству, спала в другой комнате. Мне захотелось пить. Я вышла на кухню, где за столом в голубом табачном дыму сидели игроки. Один из них, увидев меня с распущенными белыми волосами и в длинной до пят ночной рубашке, воскликнул:
– А вот и ангел явился! Пора нам от грехов отходить.
И, бросив карты на стол, ушёл.
Компания очень по этому поводу расстроилась, а один из игроков упрекнул:
– Видишь, что ты наделала? Он же проигрывал, потому и смылся, мерзавец!
Я чувствовала себя виноватой, но дедушка, напоив меня водой, отнёс в кроватку и, погладив по голове, успокоил:
– Спи, внученька, ты тут ни при чём. Эта пройдоха от нас не уйдёт.
Прошло несколько дней, и удравший игрок снова появился у нас в доме.
– Дядя, – спросила я, когда он со мной поздоровался, – вы – пройдоха?
– Да, – ответил он со смехом. – А ты откуда знаешь?
– Дедушка сказал, – ответила я.
* * *По праздникам приходили гости. Бабушка Паша задолго начинала метаться по кухне, готовя угощение. Для нас с сестрой это были счастливые дни. Предоставленные себе, мы делали, что хотели.
После сытного обеда и обильных возлияний гости пели песни. Бабушка заводила тоненьким звонким голосом: «Каким ты был, таким ты и остался…» Гости хором подхватывали: «Орёл степной, казак лихой. Зачем, зачем ты снова повстречался? Зачем нарушил мой покой?»
Мы с сестрой подпевали.
У нас с ней был любимый уголок – за голландской печкой. Там мы играли в куклы, читали и сплетничали о подружках. На сундуке валялся старый казачий полушубок. Иногда мы на нём и засыпали, прикрывшись длинными полами.
В сундуке бабушка хранила сокровища, оставшиеся от прошлого, – старинные шали, коробочки из-под монпансье, пуговицы от прадедовского мундира, серебряное зеркальце, салопы, побитые молью, кружева ручной работы и пожелтевшие фотографии в изящных рамках.
«Это всё ваше», – говорила она. Иногда давала померить длинные платья и сапожки на каблуках с бесконечными застежками. Путаясь в оборках и подворачивая ноги, мы с сестрой бежали к зеркалу и, смеясь и толкаясь, любовались собой.
Во дворе жил наш пёс Полкан. Это был немолодой сеттер, с которым дед Фёдор ходил в былые времена на охоту. Засидевшись на цепи, он с радостью бросался и к своим, и к чужим. Однажды, когда бабушка Паша была в магазине, пожалев пса, мы решили с сестрой спустить его с цепи. Тот, вырвавшись на свободу, передушил в мгновение всех цыплят, гулявших по двору.
Досталось нам по всей строгости. Сидели мы с сестрой по разным углам, пока нас не освободил из неволи добрый дед Фёдор. Бабушка Паша долго укоряла нас своими цыплятами: «Такие уже справненькие, такие жирненькие были». Мы с сестрой благоразумно помалкивали. Бывший казак Фёдор после этого случая звал душителя кур не иначе как «Полкашка Троцкий».
В соседнем доме жила семья старшего брата Фёдора. Несколько раз на дню к нам забегала его жена Анна. Поминутно моргая, она рассказывала очередную уличную байку и бежала «по домашности». Я спросила бабушку Пашу, почему она так часто моргает.
– Это нервный тик. У неё на глазах большевики отца и брата кольями забили за офицерские погоны, – объяснила она.
Я ничего не поняла, кроме того, что большевики – это злодеи, которые убивают людей кольями.
Иногда тётя Аня, большая любительница бани, брала нас с сестрой попариться. Жарила в парилке, хлестала веником, «чтоб стройнее девки были, а то замуж никто не возьмёт». Замуж мы не собирались, потому отбивались от веника всеми силами. Пытка мочалкой, терзающей наши худенькие спины, заканчивалась слезами. Я плакала тихо, сестра – в голос, поэтому меня жалели больше.
У тёти Ани был волшебный дар выращивать всё, что принимала земля. Её огород и сад были лучшими на улице. Промышляла она цветами. Ходила ночью на городское кладбище, собирала глиняные горшки, выращивала в них бегонию и герань и продавала на рынке. Бабушка её стыдила:
– Креста на тебе, Анна, нет. Что ж ты у мёртвых последнее забираешь?
– Глупости, – часто моргая, говорила та, – им это уже ни к чему. У них там своя жизнь в других, райских цветах.
– Неужели не боишься бродить ночью по кладбищу? – спрашивал дед Фёдор.
– Я, Феденька, ничего и никого не боюсь. Отбоялась, дружочек.
* * *Одно из ярких моих воспоминаний связано с первым причастием. Готовились мы к нему с сестрой усердно – говели и старались думать о Боге. Из страха совершить какой-нибудь грех я отказалась от детских соблазнов – перестала бегать, играть и ходила, семеня ногами и согнувшись, подражая благостным старушкам. Походка моя, однако, маме не понравилась, и она быстро вернула мне мою природную, сказав, что я стала похожа на Бабу ягу.
Уже будучи постарше, любила ходить с бабушкой в церковь причащаться и исповедоваться. В кадильном дыму и золотом сиянии косых солнечных лучей, падающих из бокового окна, батюшка казался святым. Мне нравились его сухая бородка, голубые глаза, богатая риза и огромный крест с рубинами. Заворожённо смотрела я на алтарь, на врата в рай – две золочёные двери, за которыми в белых облаках в небесном сиянии парил красавец Иисус Христос.
– Бог видит всё, – сказала как-то бабушка, – от него никуда не спрячешься.
– Даже в чулане? – испуганно спросила я.
– Даже в чулане.
«Значит, он видел, как мы с кузиной таскали у бабушки малосольные огурцы», – с ужасом подумала я.
Говорят, добрыми родятся. Но доброте и учатся.
Мне было четыре года. Я знала, что была война, и что многие дети в моём садике, эвакуированные из Ленинграда, потеряли близких. Я знала также, что с фронта не вернулся мой дед, а кузина осталась сиротой.
В нашем уральском городе долгие послевоенные годы находился лагерь для немецких военнопленных. Нам с бабушкой Пашей приходилось ходить в садик мимо такого военного лагеря, и она постоянно брала с собой сахар, пряники, яйца, лук и домашние пирожки. В лагерном заборе было небольшое отверстие. Я просовывала туда руку и передавала бабушкины, как она говорила, «гостинцы». В благодарность пленные дарили мне свои поделки – свистульки, фигурки из дерева. Часто кто-то брал в свои ладони мою руку и нежно целовал.
– Бабушка, – сказала я однажды, когда мы шли домой, – они же враги.
– Были врагами, а теперь просто несчастные, которых надо пожалеть, – ответила она.
Я безмерно благодарна той здоровой среде, в которой выросла и которая воспитывала меня в лучших духовных традициях, на уважении и любви к людям независимо от их положения и статуса, возраста, вероисповедания и национальности. Меня научили соизмерять цену, которую приходилось платить за материальные блага, мужественно отказываться от них, если эта цена была слишком высокой. Всякий раз, когда я делала попытку свернуть с этой дороги, расплата была жестокой.
Я не всегда знаю, что делать в той или иной ситуации, но всегда знаю, что не должна делать никогда…
* * *В год и два месяца меня отдали в ясли, а в три года, как полагалось, в садик.
Мама училась и работала. Если ей приходилось дежурить в госпитале ночами, то я оставалась в садике на пять дней. Благодаренье Богу, я никогда ничем не болела, и в графе «детские болезни» у меня стоял прочерк. Помню, весь садик на карантине – корь, дифтерия, скарлатина, свинка, – а я здорова. Одна нянька в сердцах сказала, проходя мимо:
– Да что это тебя ни одна зараза не берёт, мы бы сад на ключ закрыли!
В такие дни я была в группе одна. Сидела тихо на стульчике с раскрытой на коленях книгой. Любимым рассказом было «Зимовье на Студёном» Мамина-Сибиряка. Книга досталась мне от дедушки Николая.
Когда мама прочитала рассказ в первый раз, мне было четыре года.
Я долго плакала от жалости к одинокому старику и его несчастной собаке. Чувство сострадания, очень сильно во мне развитое с детства, осталось на всю жизнь. Я и сегодня не могу переносить людских слёз.
Дед Фёдор говорил:
– Не будет счастливой. Слишком жалостливая.
Во время карантина в садике довольный, что детей нет и никто мучить не будет, из кухни выходил кот и садился рядом. Мы с ним и обедали, и ужинали вместе. Не удосужившись заглянуть ему под хвост, наша повариха назвала его Василисой. Кот охотно отзывался на женское имя. Он был вегетарианец, грыз морковь и сырую картошку и был из тех котов, которых хоть мордой в мышей ткни. И те так обнаглели, что пока мы спали, забирались в наши ботинки. Приходилось их оттуда вытряхивать, прежде чем обуться.
В прихожей стояли старые валенки сторожихи тёти Клавы. Мыши свили в них гнездо и развели мышат. Когда они возились, валенки раскачивались, как живые, и дети от них в испуге шарахались. Всякий раз, когда мышь пробегала через наш игровой зал, воспитательница Нина Максимовна, худенькая блондинка, запрыгивала на ближайший детский столик и верещала, как поросёнок. От визга мышь начинала метаться из стороны в сторону. Кто-то из малышей брал перепуганное животное в ладошки и выносил на улицу. Бедная Нина Максимовна! Она слезала со стола в полном конфузе, красная от стыда за своё несолидное поведение. Мы, дети, тайком снисходительно улыбались…
В послевоенные годы женщины носили короткие причёски со смешным хохолком над лбом. Заведующая нашим садиком моды не придерживалась, предпочитая длинные распущенные волосы. С вечно заплаканными глазами и свисающими вдоль унылых щёк прядями, она напоминала плакучую иву. Старомодные шёлковые платья зелёных тонов завершали этот образ. Иногда она приходила к нам в группу и наблюдала, как мы рисуем, едим, играем. Дети не обращали на неё никакого внимания.
Однажды Нина Максимовна рассказывала нам про лес. Когда она подняла картинку со словами: «Дети, вот ива. Она растёт вдоль речных берегов», мы, как по команде, повернули головы к заведующей, стоявшей в проёме двери. Она смутилась и ушла.
До сих пор отчётливо помню тот день, когда её нашли в кабинете на полу с перерезанными венами. Её муж был давно репрессирован, и она регулярно посылала ему посылки и письма. Накануне ей сообщили, что он умер несколько лет тому назад в полной уверенности, что семья от него отказалась.
Смерть её была таким потрясением, что на нервной почве у меня появилась странная привычка – грызть варежки, шарфы и завязки от шапочек.
– Невыносимый маленький грызун! – сказала мама. – Ты перепортила все свои вещи, с тобой нет никакого сладу.
И наказала, посадив на стульчик лицом к стене.
За это же меня стали запирать в садике в кладовой, где повариха хранила кастрюли и сковородки. Там проживала белая крыса. Стоя в полной темноте, я доставала из кармана печенье и бросала ей.
Постепенно мы подружились. Осмелев, она стала выходить из кладовки и без труда разыскивать меня среди других детей, которые крысу не любили и обижали, и я уговорила маму взять её домой.
– Был один грызун, стало два, – смеялся дед Фёдор. Обжившись и отъевшись, крыса превратилась в довольно привлекательную тварь с живым общительным характером. Она любила бегать за мной по скользкому полу, смешно цепляясь за него когтями.
– Эта девица дурно воспитана, – говорила бабушка Паша, – она шкрябает паркет!
Дедушка назвал её Шкрябой.
За льняные волосы и синие глаза дети прозвали меня Принцессой. Когда я болела, мама звонила и говорила:
– Сегодня Принцесса не придет, у неё насморк…
После войны американцы присылали в Советский Союз в качестве гуманитарной помощи вещи, продукты и игрушки. Их так и называли – «американские подарки». Моя мама получила в госпитале свёрток от какой-то американской девочки – моей ровесницы. На нём было написано: «Вручить маленькой девочке, блондинке, которая похожа на меня».
В посылке были не только прелестные платьица и кофточки, но и медальон в виде сердечка, а также миниатюрные золотые часики, которые пришлись мне по руке. В те времена, выживая в послевоенной разрухе, мы и мечтать не смели о таких украшениях. Но в садике воровали. Многих из обслуживающего персонала на это толкала нужда. Иногда после сончаса я не находила своего платья или туфель. К моему сожалению, украли медальон и часики. Какая бы осталась память об американской девочке…
* * *Жилось нелегко. Помню, шли мы с мамой из садика в весеннюю распутицу. Чтобы я не промочила ноги, она взяла меня на руки.
Я крепко обняла её за шею и сказала:
– Мамочка, когда я вырасту, ты не будешь меня носить на руках. Я куплю себе резиновые сапожки, а тебе шубу.
Был конец 40-х. Страна всё ещё тяжело восстанавливалась после войны. «Побеждённому победитель оставляет только глаза, чтобы плакал», – говорил Бисмарк. И побеждённые плакали, но плакали и победители. От холода, голода и разрухи…
Магнитогорску повезло больше, чем другим городам. Он так и остался тыловым. Но нищета была всеобщей. Не хватало жилья, продовольствия и топлива.
Как большинство советских граждан в ту пору, мы жили в коммуналке, в которой, как на театральных подмостках, разыгрывались жанровые сценки. Секретов не было. Все были на виду.
Помню, как наш сосед, храбрым воином дошедший до Берлина, изводил певицу из Ленинграда, бабушку мальчика, так великодушно поделившегося со мной котлетой. Он восставал всякий раз, когда даме приспичивало музицировать.
– У меня малярия на музыку! – кричал он на всю квартиру.
Стоило певице приблизиться к роялю, как он подходил к её комнате с медным тазом и половником. Бедная женщина выдерживала шумовое оформление не более пяти минут и, открыв дверь, говорила:
– Василий, вы Тартюф!
Это было самое страшное ругательство, которое она знала. Вечером дама бежала просить прощение.
Во время ссор Василий кричал, что седая крыса с её гнусавым меццо-сопрано не попадёт ни в Большой, ни в Малый театр и что её место в придорожном трактире. Иногда он называл её «престарелая Снегурочка из Римского-Корсакова». Этих знаний он нахватался от самой певицы, с которой в периоды перемирия любил сиживать на кухне за чашкой чая.
Велико же было всеобщее удивление, когда он взял на себя хлопоты по её похоронам, а вечером, напившись на поминках, плакал и вспоминал покойную добрым словом. Загадочна русская душа, в которой святая доброта удивительно уживается с хамством.
До сих пор вспоминаю как наша соседка пела в единственном в городе кинотеатре «Магнит». Я слушала её романсы, не отрывая взгляда от трёх весёлых букв, вырезанных на поднятой крышке рояля. Гордость распирала меня от знакомства с такой знаменитостью. Ещё утром бегала певица по нашей кухне в папильотках и халате с извивающимся драконом, готовя внуку завтрак, а вечером, сложив молитвенно руки под пышной грудью («Разъелася на уральских харчах!» – кричал ей Василий, когда они были в ссоре), пела романс «Эта тёмно-вишнёвая шаль». Я была уверена, что она поёт о той самой рваной, свалявшейся от времени шали, которой мы, играя на диване с её внуком, укрывали кукол.