– Зря вы так, гражданин следователь… – обиженно протянул Стерьхов. – От ваших же товарищей получил секретное задание и исполнял…
В курсе был старший уполномоченный и задания, и его исполнения. Тогда, в двадцать втором, взяли бывшего гласного на заметку, но активно не использовали – разве что иногда, для общей информированности, расспрашивали о настроениях среди «бывших», о том, чем дышит забайкальская клерикальная верхушка, потому как Стерьхов был вхож к епархиальному руководству, кое с кем даже приятельствовал по-семейному. А попы же народ такой – глаз за ними да глаз. Несут батюшки с амвона всякую религиозную хрень, а иной вдруг возьмёт и ляпнет нечто крамольное. Тоскуют по самодержавным временам. И причина очевидна: до двадцать второго года жила Забайкальская епархия припеваюче. От большевистской России забором Дальневосточной республики отгороженная. Понятно, что забор чисто условный, но масштабных гонений во времена военного коммунизма и изъятия церковных ценностей вполне благополучно избежала. Оттого и страха не было.
В 1928 году, когда обнаружился всплеск недовольства, вызванный бесцеремонным со стороны властей на местах раскулачиванием, сочувствие попов сельчанам и утешения ими страдальцев не всегда ограничивались призывами к христианскому смирению, хотя глава епархии епископ Евсевий, возглавив Читинскую кафедру в ноябре 1927 года, распорядился распространить по всем приходам «Декларацию» заместителя Патриаршего Местоблюстителя митрополита Сергия и Временного Священного Синода, в которой духовенство призывалось к необходимости лояльного отношения к советской власти.
Увы, когда бы так. Среди духовенства и именитых читинских мирян хватало недовольных большевистскими порядками. И они сыграли положенную им роковую роль. Самым одиозным оказался иерей Николай Любомудров, перешедший в клир Забайкальской епархии в декабре 1927 года из Николаевского прихода байкальского села Слюдянка Иркутской епархии, где служил с февраля 1921 года. Известно было про Любомудрова, что в 1917 году он значился вторым священником Покровского собора города Камышлова, что в ста верстах от Свердловска в сторону Тюмени. А вот где и чем занимался отец Николай между семнадцатым и двадцать первым годами, было неизвестно, пока его великовозрастный сынок не проговорился: полковым священником был Николай Любомудров в армии Колчака. Но преосвященный Евсевий почему-то благоволил к Любомудрову, поспособствовал его возведению в сан протоиерея и даже переехал к нему в квартиру жить. Такая близость архиепископа к антисоветски настроенному, да ещё с «белогвардейской» биографией священнику стала для ОГПУ просто находкой. И в дело уже активно включили «информатора» Стерьхова.
Нарастало и ширилось крестьянское недовольство ретивым раскулачиванием, непомерным продналогом, насильственным по сути сколачиванием крестьянских коммун и артелей. Что и говорить, от усердия по выполнению циркуляров сверху палку перегнули. Забайкалье – не украинская житница, зерновые с большим трудом достаются, урожаи, конечно, не такие, как на полтавском чернозёме. По скотоводству положение получше будет, но вот попробуй убеди хозяина даже самого скромного поголовья сдать своих коровёнок, баранух и волов в общую, артельную собственность. Да и когда бы хоть малость убеждали, а то взяли за горло: или шагай со своим добром в коммуну, или ты – враг трудового народа. И забузили свободолюбивые гураны, среди которых казачья прослойка ещё та. Дело дошло до массовых вооружённых выступлений, расправы с представителями власти в сёлах, с милиционерами и активистами-коммунарами. Давить контру взялись решительно, порой и на арапа брали.
Стерьхова тогда для этих «арапских дел» и привлекли. Мол, ты в царские времена фигурой был заметной, за тобой крупная рыба из «бывших» потянется. Не увиливал Стерьхов, согласился. А куда увильнёшь, когда кое-какие старые грешки припомнили.
И поручили ему сколотить мнимую контрреволюционную организацию, привлечь в неё своих знакомцев, советской властью недовольных. Огонёк, стало быть, запалить, чтобы на пламя бабочки слетелись.
Стерьхов с епархиальных знакомств и начал. Даже до самого архиепископа добрался.
– Я ещё летом двадцать девятого года, гражданин следователь, Евсевия в организацию посвятил.
– Что значит «посвятил»?
– Открылся ему. Посвятил в то, что я работаю в монархической организации. Я полагал, что Евсевий будет полезным человеком для организации, сумеет вовлечь в это дело духовенство. Никаких лиц ему, кроме себя, не называл. От активной роли он отказался, вернее, дал понять, что он хотя и сочувствует изменению советской власти, но активно выступать не решается.
Нынче, 18 мая 1930 года, в этот по-летнему тёплый воскресный денёк, Стерьхов готов был давать показания на кого угодно, лишь бы спасти свою шкуру. Вправду говорят: сколько волка ни корми… В ГПУ докладывал одно, а на деле двойную игру повёл. Захмелел от собственной значимости.
К Стерьхову и впрямь потянулись «бывшие», вдохновлённые обстановкой: крестьянские волнения разгорались, закордонная белая гвардия не оставляла попытки щипать набегами из Маньчжурии приграничные уезды. Стерьхов и сам поверил, что появилась реальная возможность сковырнуть в Забайкалье Совдепию. Окрепла его уверенность, когда, как оказалось, слух о его «монархической организации» докатился до Харбина.
В апреле 1930 года нарисовался оттуда эмиссар. По всему видать, офицерская косточка – спину держит прямо, зыркает пронзительно, фразы рубит, не размусоливая. Без реверансов заявил, что направлен оценить степень полезности читинской организации делу восстания против Советов, а также получить свежие и точные данные о настроении населения. И не только предъявил Стерьхову соответствующий мандат, но и напомнил о неоднократных визитах к Стерьхову в 1928 году и позже Николая Ивановича Бронского, именовавшего себя представителем обосновавшейся в Маньчжурии боевой монархической организации, которая-де находится под эгидой самого великого князя Кирилла Владимировича[10].
Закордонного гостя, который в целях конспирации велел называть себя «Семёном», Стерьхов свёл с выросшим из официантов в рестораторы Лебедевым, с учителем, бывшим наставником читинской гимназии и регентом епархиального училища Калмыковым, с генералом Куном, командовавшим у Колчака артиллерией, с затаившимися, как и генерал, семёновскими полковниками Бушинским и Кобылкиным, со штабс-капитаном Солисом, тоже служившим при атамане, доктором Кусакиным и другими своими заединщиками. Предпринял «Семён» и поездку по сёлам Читинского округа. Вот эта поездка и сыграла для горе-монархистов роковую роль.
В числе прочих не обошёл вниманием «Семён» в инспекционной поездке и село Новая Кука. Сюда прикатил с мясоторговцем Охотиным. Жил тот на станции Яблоновая, мясо скупал в округе – у скотовладельцев в сёлах Ингода, Домна, Домна-Ключи, Жипковщина, Старая и Новая Кука, Татаурово, Бальзой. Отвозил в Читу, где продавал на рынке и в рестораны. И как раз через заведовавшего рестораном «Сибирь» Лебедева познакомился со Стерьховым. На предложение последнего вступить в монархическую организацию согласился не раздумывая – советские порядки раздражали Охотина до крайности, прежде всего налоговой политикой. А мечталось развернуться в предпринимательстве по-купечески, с размахом.
В Новой Куке Охотин знал крепкого крестьянина-единоличника Иннокентия Пластова. Прикупал у него прошлой зимой мясо для читинского клуба «Красный Октябрь» и был осведомлён, что Пластов большой любви к советской власти не испытывает. Причина известная: в двадцать девятом братьев Пластовых – Иннокентия, Сергея и Василия – раскулачили, реквизировав в коммуну двух лошадей, семь коров, восемь волов, полтора десятка баранов, отобрали конные грабли, сенокосилку, веялку и десяток борон. И по хлебозаготовкам, за невыполнение норм обложения сдачи хлеба, осудили Иннокентия к четырём месяцам принудительных работ, да и потом ещё таскали к следователю за недоимки по сдаче зерна в семенной фонд, хотели впаять полтора года, но потом отстали.
К Пластову Охотин с «Семёном» и нагрянул.
– Здорово, хозяин! – гаркнул Охотин, вваливаясь в вечерних сумерках в избу Пластовых. – Вот решил навестить тебя по старой дружбе. Чаем не напоишь? А то чёй-то подрястрясло в дороге, а ещё и дальше катить.
– И вам не хворать, Алексей Андреич. Отчего же не напоить. Как раз на свежие калачи подгадали. Фима! – крикнул Пластов, полуобернувшись. – Схлопочи-ка на стол. Гостей попотчуем да и сами поужинаем.
Пластов уважительно величал Охотина по имени-отчеству по причине заметной разницы в возрасте. Самому тридцать четвёртый катил, а гость уж пятый десяток к завершению ведёт. Второй-то из приехавших, однако, на вид с Иннокентием равнолетка.
– Семён, – протянул руку незнакомец, и Иннокентий ощутил заметную силу в его пятерне. И некую отчуждённость, которой наносило от гостя. «Из дворян, – с неприязнью подумал Пластов. – Ихнее барство никаким варом не залепишь, так и прёт изо щелей…»
– Ну, пожалте к рукомойнику да за стол, – протянула «Семёну» расшитое полотенце миловидная жена Иннокентия.
– Узор, как погляжу, малороссийский, – расправил на руках рушник «Семён», с видимым удовольствием оглядывая хозяйку, – из тех краёв будете?
– Ага, – зарумянилась Пластова и смущённо оглянулась на мужа. – Умыкнул в семнадцатом из Киева да сюда-то и привёз.
– Мы тогда там в гарнизоне стояли. – Иннокентий тоже смутился. – Меня-то на германскую годом раньше забрали, но в окопах не сидел, Бог миловал, я больше по шорной части, так что – среди обозников.
– Любая воинская служба во благо Отечества благородна и нужна, – сказал «Семён». «Из офицерья будет… – окончательно убедился Пластов. – И на кой ляд он Андреичу? Ваши благородия в торговцах не ходют. Стало быть, другой имеют интерес… Хотя какая мне разница? Катят по своим делам да и пущай катят…»
Сели за стол, выпили по чарке вполне сносного самогона, беседа дальше потекла.
– Ну так ты расскажи всё-таки, Кеша, как хохлушку такую справную умыкнул? – расщерился глумливой улыбочкой Охотин. – Орёл! А? – повернулся всем туловищем к «Семёну». – Вот така забайкальска гуранска стать и удаль! Орёл!
Похвала добавила Иннокентию хмеля в самогон, подвигла к словоохотливости.
– Нам-то только в марте, числа третьего аль четвёртого, про события в столице весть дошла. Как обухом по макушке – царь отрёкся! Весь Киев всполошился, как есть. И враз столь оказалось сторонников самостийности и прочего сброда – голова кругом! Орут на улицах: «Вильнисти ридной матке Украйне!», а сами магазины да лавки громят. Уж чего только не насмотрелся… – вздохнул Иннокентий. – Где-то в середине марта нас в оцепление поставили, весь батальон. И знаете, для чего? Чтобы народ друг дружку не передавил во время казни Столыпина…
– Столыпина? – усмехнулся «Семён». – Насколько помнится, его в девятьсот одиннадцатом застрелили.
– Да не… – отмахнулся Иннокентий. – Я про памятник евошный. Который опосля убийства поставили в Киеве на этой, как её… ага – Думской площади. Бронзову таку огромадную фигуру. Вот тогда, в семнадцатом, евошный памятник и повесили! Сколотили шустрые хлопчики натуральную виселицу, подцепили Столыпина за шею и вздёрнули. А потом куда-то увезли… – Пластов помедлил. – Он, конешно, сатрап ещё тот, народу после девятьсот пятого перевешал уйму, но по землице и налогам правильно решал, мы тогда малость распрямились, не то что… – Не договорив, замолк.
– А стрельба-то в городе была – кажну ночь! Да и днём на улицу лучше не суйся. Не убьют, так ограбят и снасильничают! – нарушила возникшую паузу, прижав руки к груди и округлив глаза, хозяйка.
– Вот тады-то я и решился, – продолжил Иннокентий и положил руку жене на плечо. – Раз царя-батюшки нету, а кругом полный разор, то какого хрена в гарнизоне сидмя сидеть. С Фимой-то мы уже знакомши были, работала в подёнках, из родни у её – седьма вода на киселе. Ну и рванули по Расее-матушке к нам домой. Эхма… как это только изо всех передряг поизвернулись! Почти три месяца добирались…
– А туточки тоже уже вовсю шла кутерьма! – поджала губы Пластова. – Флагами машут, на митингах горло дерут. А сами всё больше по сторонам глазами зыркают – у кого добро растрясти. То нас красные партизаны дербанили, то семёновцы со своими реквизициями, а потом и вовсе… В кулачьё нас записали. Ну и раскулачили! – Раскинув руки, обвела горницу.
– Значит, говоришь, крепкое хозяйство до семнадцатого года было? – спросил, пристально глядя на хозяина, «Семён».
– Было да сплыло, – угрюмо отозвался Иннокентий. – Ладноть, чего теперь… Давайте лучше ещё по чарочке.
После застолья, раскрасневшийся от трапезы и чаю, «Семён» прошёлся по горнице, остановился у висевшей на стене деревянной рамы с фотографиями под стеклом.
– А вот этот мне знаком, – ткнул пальцем в одно из лиц. – Кто будет?
– А, этот… – подошёл к фотографиям хозяин. – Так, дружок мой и сродственник, Гошка Колычев. Евошный старший брательник на моей двоюродной тётке женат. Оне в Старой Куке живут, а Гошка тута прижился после демобилизации.
– Где служил? Подрывное дело знает?
– Насколь знаю, он сказывал, в Дальневосточной кавбригаде служивал, оттудова демобилизовался, а где до того – этого не ведаю. Но, видимо, и впрямь знакомец ваш, коли вы про подрывное дело упомянули. Этому он обучен. Собирался даже на работу устроиться на Черновские копи, как раз подрывником. А вы с ним где…
– Вот как раз по кавбригаде и помню, – оборвал вопрос хозяина гость. Обернулся к Охотину, продолжающему схлёбывать чай с блюдца, удерживаемого на растопыренных пальцах:
– А не пора ли нам в дорожку, Алексей Андреевич? Уж совсем ночь на дворе, а нам ещё до Домна-Ключей добраться надо.
– Да-да, – засуетился Охотин, отставляя блюдце и отрыгивая. Пластову пояснил: – Собирались там у знакомого кроликов прикупить, да я ещё в Старой Куке винцом разжиться намериваюсь.
– У Клавки, что ли? – насмешливо спросил Пластов. – Эта лярва-шинкарка тока бодяжить и умеет! Лучшее загляните к моей тётке Марии.
– Та нет… есть у меня знакомец старокукинский… Ну, хозяюшка, благодарствуем за угощение, хлеб да соль вам. Иннокентий, – обратился уже к хозяину, – ты это… Проводи нас, заодно и покурим на дворе, чтоб ребятню в избе не травить. Как они у тебя?
– Малому восьмой месяц пошёл. Чево ему! Насосался из мамкиной титьки молока и вона посапывает, – кивнул на занавеску в спаленку Иннокентий, – а Володька уже мужик, семь годков. Сёдня у Василия, у дядьки, гужуется, там таких, как он, парочка – гусь да гагарочка! – Засмеялся, глаза блеснули радостью. – Помощники подрастают, мужики!
Втроём вышли во двор, под высокое ясное небо, усыпанное крупными забайкальскими звёздами. С берега Ингоды ощутимо тянуло влажной стылостью.
Иннокентий полез было за кисетом, но «Семён» остановил, протянул коробку папирос. Достал папиросную пачку и Охотин.
– Богато живёте, – усмехнулся Пластов, закуривая. – Так, понимаю, не настоль и мимоходом проезжали… Разговор какой-то ко мне имеется?
– Имеется, – ответил Охотин и продолжил вполголоса: – Мы тут, Кеша, не по кроликам. Стоит за нами серьёзная организация, и ведём мы подготовку к восстанию. Чо ты застыл? Глаза-то разуй! Наслышан небось, что ноне повсюду творится? Заполыхало, Иннокентий, заполыхало! Дождались! И не только у нас, в Бурятии тоже народ поднялся.
– Да слышали о бузе… Только, по моему разумению, нонешнюю власть этаким макаром не свернуть. Крепко угнездилась.
– Ты всего размаха не видишь. Карымский район весь под восставшими, Нерчинский, по Акшинскому тракту волна пошла, Бичура, Малета. А мы в Чите серьёзный монархический центр создали…
– За Бога, царя и Отечество, стало быть?
– Именно так! А что, тебе плохо жилось при царе-батюшке? Сам же за столом обмолвился. Крепкое хозяйство имел, а нынче – в босяки тебя Совдепия обратила.
– А как вообще настроения у ваших сельчан? – подал голос, озирая двор, «Семён». – Что говорят по поводу волнений, действий властей?
– Да ничего особливо не говорят, – с раздражением отозвался Пластов. – На власть, конешно, бурчат – давит налогами, да только плетью обуха…
– Если мы все будем так думать, – веско бросил «Семён», – тогда да, обух обухом и останется. Но вот плёточка казачья на многое способна.
– А где они, казачки ваши? За кордоном гужуют. На что тока и способны, как наскок сделать, пальнуть да грабануть деревеньку подле границы.
– Это не те казаки, которые серьёзная сила. Серьёзная сила имеется и ждёт своего часа, уж поверьте мне, я знаю.
– Ну так ты как, Иннокентий? – тронул Пластова за рукав Охотин, пытливо заглядывая в глаза. В лунном свете лицо его показалось Иннокентию неживым, мертвенной маской, даже мураши по спине пробежали.
– Подумаем… – отозвался неопределённо.
Охотин понял по-своему – суетливо вытащил из-за пазухи пухлый кошель, порылся в нём и протянул Иннокентию бумажный лоскут.
– У нас в организации существуют пароли, по ним мы своих людей знаем. Вот возьми. Возможно, к тебе приедет человек от нас с такой же бумажкой. Если рваные края сойдутся – свой человек, можешь ему доверять. Но скорее я приеду. Кстати, если после Пасхи приеду, а тебя дома не будет, к кому ещё посоветуешь обратиться?
– Ну, не знаю… Так это… К Гошке Колычеву заглядывай, он завсегда знает, где я, да и вообще мы с ним…
– Ладно, припозднились мы у тебя, прощевай.
Когда стук колёс двуколки гостей стих в темноте, Пластов вернулся в дом, покрутил в пальцах бумажку-пароль и, приоткрыв печную дверцу, без жалости бросил в огонь.
После Пасхи Охотин так и не появился. Но разговор с ним не шёл у Пластова из головы. Покумекав так и эдак, отправился к своему дружку-родственнику.
– …Вот такое дело, Гоха, – завершил Пластов пересказ былого разговора с Охотиным и незнакомцем «Семёном».
– Это ты правильно ту бумажку в печку сунул, Кеша, – помолчав, выговорил Колычев. – Наше дело – сторона. С этимя типчиками наши головы напервой подставятся. Да и сам знаешь: паны дерутся – у холопов чубы трещат. Тут, Кеша, само лучшее – в сторонке побыть. Вот куда кривая вывезет, тогда и кумекать будем. Да только оне не одолеют. Вона кака война отгромыхала, такая силища красных давила – и чё? Беляки, почитай, уж десяток лет зубами скрежещут из-за кордона – вот и всё, на что способны. А большевики – на коне! Конешно, всяко быват, но наше дело – сторона.
– А этот Семён, как я его обрисовал, тебе знаком? Сказал, что по кавбригаде тебя знает.
– Офицерик-то? – хмыкнул Колычев и тут же сурово глянул на Иннокентия. – Темнит он… В кавбригаде я подрывным делом не занимался. Я там больше на кузне, по ремонту лошадей. Да… – Колычев пытливо уставился на Пластова. – Бог не выдаст – свинья не съест. Не менжуйся, братка: появится Охотин или кто там ещё от него – не принимай их. Откажись – и весь сказ. Сами пущай колобродят! – И Гоха решительно пристукнул кулаком по столешнице.
Но после ухода Иннокентия куда вся уверенность у Колычева подевалась. Не шёл из головы этот самый «Семён» офицерского обличья. Определённо одно: незнакомый Кешкин гость – из прошлого. В подрывниках-то Колычев в колчаковском войске служил. Хорошо, вовремя переметнулся на другую сторону, а то бы тоже смердел в какой-нибудь яме или жрали бы ангарские рыбы, как доблестного адмирала, которого, по слухам, на льду расстреляли да в прорубь и сунули. Был Верховный правитель – да и вышел в одночасье. А уж что говорить про нынешних башибузуков… Прижмут их всех к ногтю и передавят, как клопов. Вот только оказаться под этим ногтем заодно со всей этой белой костью радости мало – да и вовсе никакой нет…
Утром следующего дня Георгий Колычев запряг кобылку и затарахтел на станцию. Там к родне завалился, гостинцы немудрёные выложил: шаньги, супружницей напечённые, кринку сметаны, шматок сальца, рульку, голяшки на холодец.
Опосля прошёлся неспешно до станционных казарм. В одной из них обустроил себе кабинетик участковый уполномоченный, которого нередко обзывали по старинке «околоточным». Но не одна Кука за ним числилась, из-за чего милицейский чин в своём кабинетике не засиживался, всё больше в разъездах пропадал. Но тут, на Гохину удачу, оказался на месте.
Робко постучав, Колычев просунул голову в дверь.
– Чего тебе? – недовольно буркнул милицейский уполномоченный, отрываясь от вороха бумаг.
– Наше вам почтеньице… – заискивающе поздоровался Гоха, комкая в руках бараний треух. – Тут вот такое дело… Подозрительные люди на деревню приезжали…
– Чево ты там мямлишь? Иди сюда, садись, толком излагай, – сурово приказал милиционер. – Кто таков, откуда? Что за люди?
Гоха осторожно присел на табуретку у стола.
– Так это… Днями к сродственнику моему нагрянули под вечер. Двое. Одного-то я знаю – мясоторговец с Яблоновой по фамилии Охотин… – запинаясь, забормотал Гоха. – Не, я ему мясо не продавал, а вот мой…
– Фамилия?
– Ево?
– Твоя для началу.
– Так это… Колычевы мы будем. Крестьянствую в Новой Куке. Ранешне в Дальневосточной кавбригаде служил, с Семёновым воевал…
– Биографию твою мы потом изучим. Ты дело давай излагай, – нетерпеливо прервал Гоху уполномоченный, – некогда мне с тобой тут долго рассусоливать. К кому эти, как ты говоришь, подозрительные нагрянули?
– Так это… К Пластову Иннокентию. Одного-то я знаю…
– Сказал уже. Кто второй?
– Незнакомец. По обличью – из белоофицеров.
– Почему так решил?
– Так это не я. Это мне Кешка… Пластов, стало быть, сказал. Сам-то я их не видел и разговоров не вёл. Это мне Кеш… Пластов, то есть, обрисовал.
– А чой-то он тебе обрисовал? – прищурился уполномоченный.
– Так это… – растерялся Колычев. – По-родственному… Пришёл посоветоваться, как быть…
– Посоветоваться, говоришь? И в чём же посоветоваться?
Колычев замялся, склонил лохматую голову.
– Чё замолк? Назвался груздём – полезай в кузов, – с требовательной злостью повысил голос уполномоченный.
– Так это… Оне, эти приехавшие, склоняли Кеху вступить в какую-то подпольную организацию, – выговорил Колычев и сам испугался собственных слов.
– Ин-те-рес-но… – протянул милиционер и пристально уставился на Гоху. – В организацию, говоришь? И что это за организация?
– Вот чего не ведаю, того не ведаю. – Гоха треухом вытер пот со лба. – Но оне моему сродственнику какие-то бумажные пароли совали, сказали, что ещё приедут… А больше я ничего не знаю! Истинный крест!
– Это ты батюшке в церкви заливай! Что ещё тебе гражданин Пластов сообщил? – Уполномоченный что-то быстро черкал карандашом на желтоватом бумажном листе.
– Вот как на духу! Окромя этого – ничего. А я ему строго-настрого наказал, – заторопился, ощущая страшную сухость во рту, Гоха, – штобы он в это дело не лез, а таких гостей гнал со двора. Вот так прямо и наказал…
– Ну да, кто бы сомневался… – усмехнулся уполномоченный. И посмотрел на Гоху, как прицелился.
– Значит, так, гражданин… – скосил взгляд в бумагу, – Колычев. Сообщение твоё я записал, доложу куда следует. А тебе – сидеть в своей Новой Куке, никуда не отъезжать и никому ни слова. В первую очередь родне своей, этому Пластову. Если что – в стороне не останешься. Понял?
– Как не понять… – затряс башкой Гоха. – Так это… Я пошёл?
– Иди. Но смотри у меня! Я тебя предупредил.
Последнее было сказано таким угрожающим тоном, что на приступочке казарменного крыльца Гоха ощутил, как под кожушком у него окончательно взопрела от пота рубаха.
На непослушных ногах вернулся к братцу в дом, чаёвничать отказался, запряг лошадёнку и споренько покатил домой, то и дело оглядываясь, будто бы ожидая погони или выстрела в спину.
А в середине мая в Новой Куке появились чекисты. Перевернули у Пластовых всё подворье, а самого Иннокентия, заломив руки, посадили в таратайку. Прошлись по соседям, расспрашивали о посторонних лицах, появлявшихся в селе в марте-апреле-мае. Во время этого обхода один из них, как Гоха понял, старший над остальными, зашёл и к Колычевым. Оценивающе оглядел хозяина, избу. Уходя, поманил пальцем в сени.
– Во вторник на будущей неделе чтоб как штык был в Чите, в отделе ОГПУ, на улице Амурской, дом тридцать пять. Запомнил? И документы не забудь, а то заарестуют. Да шучу я, шучу. В общем, жду.
– Угу, – понуро склонил голову Гоха.
– Не тушуйся. Всё от тебя зависит, – хлопнул по плечу чекист и вышел.
Во вторник, 20 мая, Колычев, добравшись до Читы на поезде, со страхом открывал тяжёлые двери в торце трёхэтажного здания с остроконечной башенкой наверху над торцом.
Один из дежурных, узнав фамилию явившегося, затребовал сельсоветскую справку, удостоверяющую личность, выписал пропуск и повёл Колычева по тёмному коридору на второй этаж. Постучал в массивные двери.
– Войдите, – послышалось из кабинета.
Дежурный ввёл Колычева, доложил. За столом Гоха увидел того самого чекиста, который приходил к нему в селе.