Уже совершенно стемнело, когда добрался до квартиры. Вернее, комнаты, которую снимал у пожилой четы в добротной бревенчатой пятистенке на Новых местах.
Света не зажигал. Как прошёл через сени и кухоньку, ничего не ответив хозяйке на её предложение выпить чайку, так и уселся на койку, лишь шинель сбросил на стул да стянул сапоги. Упёршись пятками в стылую портяночью бязь, курил папиросу за папиросой. На придавившем к ночи морозе хмель выветрился, вернув взамен тягостные размышления о вагонных разговорах. Хозяева за тонкой перегородкой уже легли, часы прокуковали полночь, а потом и ещё раз кукукнули, – сон к Григорию не шёл. Но потом, отогрев ноги и окончательно разомлев от тепла, стянул гимнастёрку, бриджи и ткнулся затылком в подушку.
Проснулся от звяканья вёдер и тёплого запаха парёнки – хозяйка для поросят готовила корм. Встал с заскрипевшей койки, резкими движениями размял основательно затёкшее тело. Сбросив гимнастёрку, вышел в сени. Там окончательно пришёл в себя, щедро плеснув в лицо и на грудь ледяной воды. Решение уже созрело: «Кто первым доложил – тот и прав!»
Повеселев, вернулся в дом. Перешучиваясь с хозяйкой, побрился, с аппетитом сжевал две увесистые ватрушки с черёмухой, выпил густого чаю с молоком. По утренней темноте скорым шагом отправился в управление.
В кабинете, уже усевшись за стол и положив перед собой чистые листы бумаги, глянул на часы: до планёрного совещания у начальника отдела оставалось поболе часа.
Аккуратно вывел в правом верхнем углу листа: «Секретарю парткома ВКП(б) УНКВД по ЧО тов. Зиновьеву П. В.». С заявлением управился аккурат к совещанию. Сцепил исписанные листки скрепкой, сунул в папку, с которой ходил на совещания, и выскочил в коридор. Надо же – лоб в лоб со старшим лейтенантом Зиновьевым!
– Пал Василич! Здравия желаю! Как раз вот хотел к вам в партком с заявлением по личному делу. Я могу вам передать, – засуетился, раскрывая папку, – а после планёрного совещания зайду.
– Это уже не ко мне, – отводя руку Кусмарцева с листками, грустно улыбнулся Зиновьев. – Теперь у нас новый секретарь – Новиков, прямой твой начальник…
– Эва как… – протянул Григорий. – И недели не отсутствовал, а уж такие перемены…
– То ли ещё будет…
– Так, а вы куда?
– По месту службы – в свой особый. Так что теперь к Новикову… – кивнул Зиновьев и повернулся к лестнице на первый этаж, застёгивая тугие пуговицы шинели.
Лейтенант госбезопасности Новиков прибыл в Читу из Иваново в октябре 1937 года. Хорхорин «выписал» в свою команду, он же и предложил избрать Новикова освобождённым секретарём парткома, но сохранил за ним и должность заместителя начальника 4-го отдела – на отдел навалилась основная нагрузка по исполнению оперприказов по кулакам, «харбинцам», «иностранцам», а в чекистском парткоме какой вал работы – бумажки для проформы.
Прежнего секретаря парткома, старшего лейтенанта госбезопасности П. В. Зиновьева-Зейского вернули в Особый отдел НКВД по Забайкальскому военному округу. Не вписался Павел Васильевич в хорхоринское окружение, хотя и одним с Хорхориным постановлением ЦИК СССР «за образцовое и самоотверженное выполнение важнейших правительственных заданий» был 19 декабря 1937 года награждён орденом «Знак Почёта» (Хорхорин получил орден Ленина). Больно смелый – открыто осуждал методы физического воздействия на арестованных, позже, в июне 1938 года, даже обратился с письмом об этом к замнаркому внутренних дел! (Хорхорин запросит разрешения руководства НКВД на арест Зиновьева, а не получив такового, даст команду сфабриковать на него «компру». Это сработает – в октябре 1939 года Зиновьева уволят с формулировкой «за невозможностью дальнейшего использования на работе в ГУГБ».)
Врачёва не было, вёл планёрное совещание Новиков, безразлично кивнувший, когда Григорий доложил по форме о возвращении из краткосрочного отпуска. Заседали недолго, тема одна: ускорить передачу дел арестованных на тройку. Но Григорий успел переписать первый лист заявления в партком. Когда сотрудники отдела разошлись по своим рабочим местам, Григорий задержался в кабинете Новикова.
– Иван Михайлович, я тут к вам по партийному вопросу…
– Слушаю, Кусмарцев, – с вежливой улыбочкой источая внимание, отозвался секретарь парткома. Улыбочка эта особенно становилась заметной из-за чуть кривоватого разреза губ и резко контрастирующего с нею взгляда – глаза Новикова жили отдельной жизнью, всегда ровно мерцая каким-то безжизненным тёмно-зелёным светом, который ничего не выражал и не отражал, – взгляд словно проходил сквозь человека, не задерживаясь.
– Вот, я тут с заявлением…
Новиков внимательно и долго читал написанное, чуть заметно шевеля губами и покашливая. Дочитав, поднялся из-за стола, неторопливо подошёл к окну, долго смотрел в широкую щель между гардинами. Потом, не поворачивая головы, сказал с жёсткой расстановкой:
– Перед партией, Кусмарцев, скрывать ничего нельзя. Всю душу надо раздеть. До последней клеточки. А коммунисту-чекисту – вдвойне. – Резко повернулся к Григорию и ледяным тоном закончил: – Политруки, говоришь, подозрительные и политически незрелые попались? А знаешь ли ты, что они ещё вчера, с поезда прямиком, прибыли в Особый отдел ЗабВО: так, мол, и так – ответственный работник УНКВД всю ночь пьянствует в поезде и открыто ведёт контрреволюционные разговоры!
Новиков шагнул к Григорию вплотную, носом втянул воздух.
– От тебя же до сих пор разит, чекист-коммунист Кусмарцев!
– Да я…
– Головка ты от… – грубо выругался сквозь стиснутые зубы секретарь парткома. – Что?! Вылезла гниль? Разберёмся! Иди… пока…
Уже у дверей догнало брошенное в спину:
– Отвечать, Кусмарцев, в любом случае придётся. Стой! Кру-гом!
Снова подошёл вплотную и прошипел:
– И не вздумай догонять своих вагонных собутыльников… Оба обратно в Иркутск отправлены. С ними там займутся. А с тобой – здесь… Иди и думай, как до жизни такой докатился…
– Товарищ секретарь парткома! Да кому поверили?! Врут эти молокососы! Я всю жизнь – за советскую власть! Банды громил, сам контру в расход пускал! Какие контрреволюционные разговоры?! Наоборот, я им о бдительности…
– Идите, Кусмарцев!
– Нет, ну почему каким-то армейским соплякам вера?! Это же они про германских псов-наймитов Тухачевского с Якиром, а я им…
– Я сказал – идите! – Куда и вежливая улыбочка подевалась у главного управленческого партийца.
Григорий резко развернулся на каблуках и толкнул тяжёлые двери, задыхаясь от злобы. «Бл…! Не зря ещё в поезде кошки на душе закребли… Не подвело чекистское чутьё!»
Минула неделя. И Кусмарцев успокоился. К высокому начальству не вызывали, Новиков тоже не дёргал. И чего страхов себе нагородил? Всё правильно – кто он и кто эти пацаны-летуны. Интересно, а чего им отломилось? Да уж по головке не погладят стукачню сопленосую…
Хотя… Какая-то неопределённость всё-таки присутствовала. Собрался в плановую командировку в Красночикойский район по продолжающемуся расследованию дела о вредительстве на молибденовом руднике «Чикойредмет»[13], но Врачёв поездку отменил. И руководство оперативными мероприятиями по лесоучастку в Читинском районе перепоручил Павлюченко, а с Григория затребовал обзор-справку о работе отделения за полугодие, с момента образования управления. Пришлось несколько дней, чертыхаясь, рыться в толстых картонных папках. В новогоднюю ночь назначили оперативным дежурным по управлению. Правда, ночь прошла спокойно, все происшествия – по милицейской линии.
Утром, когда сменился с дежурства и отправился отдыхать, внизу, в вестибюле, встретил Новикова. Тот с отсутствующим выражением лица хотел пройти мимо, но Григорий решительно преградил дорогу:
– Товарищ секретарь партийного комитета! Почему вы не даёте хода моему заявлению? Требую разобрать его на партийном собрании!
Новиков, всё так же глядя в сторону, сквозь зубы процедил:
– А ещё чего требуешь?
– А ещё – очной ставки с теми резвыми летунами. Пропьянствовали всю дорогу и полностью исказили наш разговор! Допросить их официально! И – очную ставку. Я готов!
– Готов, говоришь?.. Созрел, значит… – Едва заметная усмешка искривила губы Новикова. На Григория он так и не смотрел. – А что ты так, Кусмарцев, переживаешь и суетишься? Разберёмся…
– Да я уже по вашему отношению сейчас вижу, какое это будет разбирательство…
– Глазастый больно… И языкастый… – Новиков повернул голову, и Григория на мгновение коснулись жалящие буравчики маленьких, глубоко посаженных глаз. Лишь на мгновение, потом взгляд партийного начальника привычно потёк сквозь собеседника. Но и этого мгновения Кусмарцеву хватило: волна неприятного озноба прокатилась по спине. Но сдержаться не получилось:
– Я с вами как коммунист с коммунистом…
– Ишь ты! – хмыкнул Новиков и повёл пальцем, напирая на Григория. – Освободи дорогу! Совсем уже распоясался! Субординацию нарушать?!
Григорий увидел круглые глаза дежурившего в вестибюле сотрудника комендантского отделения, понял, что окончательно нарвался на скандал, и отступил с поворотом в сторону, прикладывая правую руку к головному убору.
– Виноват!
Новиков, засопев, быстро подался по ступеням наверх.
Неопределённость продолжалась. И всё больше и больше наслаивала в душе чувство тревоги и страх, непонятный и от этого ещё более тёмный и зловещий. От него не спасали ни традиционная запарка первой январской декады, когда все в управлении «подбивали бабки» и готовили отчёты в Москву, ни стакан водки на «сон грядущий».
Вязкий сон приходил, но потом, среди ночи, Григорий просыпался в каком-то полубреду. Словно что-то толкало: проспал! – а нужно куда-то идти, непонятно куда и зачем; делать какое-то незавершённое дело, непонятно какое и для чего… Такое состояние полусна-полуяви могло тянуться час-полтора, а то и больше. Изматывало почище бессонницы.
Григорий тоже возился с отчётом, но недолго: в понедельник на совещании начальник отдела, ничего не поясняя, перепоручил подготовку секретных данных другому сотруднику, а Кусмарцева включил в бригаду по контрольной проверке Читинской тюрьмы: начальник тюрьмы Китицын вновь и вновь докладывал в управление об отчаянном финансовом положении, ужасающем санитарном состоянии и перелимите наполнения. Но Хорхорина заботило другое.
– Присмотритесь-ка к самому Китицыну, – дал установку Врачёву Хорхорин. – Вижу прямое вредительство: устроил, понимаешь, карантин! Ну, произошла в тюрьме вспышка сыпняка. Сколько там заболело?
Врачёв ткнулся в бумаги:
– Сорок пять заболевших тифом, из них пятеро умерли.
– А в тюрьме две с половиной тысячи арестованных! Какой карантин? Загнать в отдельные боксы и лекарей к ним. У нас там более полутора тысяч подследственных! И что, из-за кучки дохляков дела в производстве останавливать? Вот что это, как не вредительство? Да и вообще… Разобраться надо с этим Китицыным[14]. По моим сведениям, жил с Петросьяном душа в душу. Стало быть, такой же гнилой, как бывший начоперсектора…
Почти полторы недели Григорий шуршал бумагами в спецчасти и канцелярии тюрьмы, опрашивал тюремный оперсостав, изыскивая «компру» на начальника тюрьмы. Это отвлекло от тягостных мыслей, как и другое заделье: в общежитии освободилась комната, а Григорий по заявке – первый. В общем, попрощался с хозяевами на Новых местах, переехал в общежитие. Повеселел малость, болячка страха вроде бы ныть перестала.
…Утро началось обычной канцелярской рутиной. Накануне наконец-то завершилось нудное времяпровождение в тюрьме, завершилось пустопорожне, и Григорий как раз вымучивал по этому поводу справку – так, чтобы поумнее вышло. В разгар этих бумажных страданий в кабинет вошли Новиков и лейтенант госбезопасности Чепенко, состоящий в должности инспектора при начальнике управления.
Чепенко с порога упёрся настороженным взглядом в лицо Григория, демонстративно положив руку на рукоятку ТТ, торчавшую из расстёгнутой кобуры. А Новиков, как-то боком подойдя к Григорию, хрипло скомандовал:
– Руки вверх, Кусмарцев! Арестован! Сам знаешь, за что.
– Да вы чё?! – оторопел Григорий. – Какие «руки вверх»?! Народ-то не смешите! Прям шпиона отловили…
– Молчать! – рявкнул Новиков и цепко ухватился за кобуру на поясе Григория, рванул ремешок, неловко вытянул пистолет и быстро завёл руку с оружием за спину. Тут же отступил на шаг и кивнул в сторону дверей:
– Вперёд! На выход! И без дерганий, а то… – Он многозначительно продемонстрировал Кусмарцеву его же пистолет, направив ствол в живот.
– Да вы чё, белены объелись? – Григорий смачно выругался, на что Чепенко таки вытащил свой ТТ и навёл на Григория:
– Двигай вперёд по-хорошему! Руки за спину!
Матерясь сквозь зубы, Григорий шагнул к дверям, за которыми оказался ещё один сотрудник с обнажённым оружием – сержант Попов, помощник особоуполномоченного Перского. Сердце забилось гулкими толчками – начальник второго, контрразведывательного отдела и особоуполномоченный младший лейтенант госбезопасности Перский занимался исключительно делами арестованных сотрудников. И ни для кого ещё общение с Перским не закончилось благополучным исходом – из кабинета особоуполномоченного выволакивали только измордованных в кровь «немецких и японских шпионов».
Смерив Григория ненавидящим взглядом, Попов буркнул:
– За мной, бля…
Новиков и Чепенко шумно дышали в затылок.
Попетляв по коридорам, спустились по лестнице в подвал. Рослый надзиратель отпёр замок в решетчатой двери, потом ещё в одной. Несколько раз Григорий открывал рот, пытаясь хоть что-то выспросить о нарастающей абсурдной ситуации у Чепенко, но тот молчал. Не выдержал замыкающий процессию Новиков:
– Ещё раз, гад, пасть разинешь – замочу при попытке!
– Ты смотри – уже «гад»! Быстро!
– Заткнись, сказал! – нервно гаркнул Новиков.
Надзиратель наконец остановился у собранной из толстых деревянных плах двери одной из камер, приоткрыл обитое жестью окошко-амбразуру:
– Отойти! Встать! Построиться!
Загремел ключами, отпирая врезной замок, с лязгом отодвинул металлический засов, потащил на себя тяжело заскрипевшую дверь.
В заливающем камеру свете лампочки-«двухсотки» Кусмарцев увидел около десятка или чуть больше застывших фигур. Большинство арестантов были в штатском, один только, кажется, в гимнастёрке, но без знаков различия, однако Григорий смог рассмотреть, что гимнастёрка не комсостава.
– Но меня не положено в такую, к таким… – Кусмарцев обернулся к своим конвоирам.
– Закрой пасть, засранец! – гаркнул Новиков, а Чепенко дёрнул сзади за портупею. – Сымай ремни, живо!
Негнущимися пальцами Григорий расстегнул ремень, высвободил язычок на хрустнувшей добротной кожей портупее.
– Что же вы творите…
– Заткнись, гнида фашистская! – заорал Новиков, потрясая зажатым по-прежнему в руке пистолетом Кусмарцева.
– Что ты сказал?! – выдохнул Григорий, разворачиваясь к Новикову. Тот резво отступил пару шагов назад, щёлкнул предохранителем пистолета.
– Хэк! – Появившийся сбоку Попов, утробно хрюкнув, мощно ударил Григория по печени.
Кусмарцев охнул, сгибаясь почти пополам.
– Суки… Хоть костюм штатский дайте, – прохрипел он. – Пусть в общежитии возьмут…
– Щас, побежали уже! – хохотнул Чепенко. – В камеру!
Этот нервный смешок почему-то мгновенно взорвал Григория:
– Чего же ты, падла, позволяешь фашисту форму лейтенанта госбезопасности компроментировать?! – Григорий попытался выпрямиться. – Звание работника органов дискредити… – Закончить не успел. Чепенко с силой ткнул его коленом в живот, и Григорий, не устояв на ногах, спиной влетел в камеру, с размаху ударившись позвоночником о бетонный пол. Тут же Кусмарцева, ничего не соображающего от боли, несколько рук вздёрнули на ноги, но дверь уже захлопнулась, лязгнули засов и замок…
Первые два дня прошли как в тумане. Несколько раз Григорий пытался колотить в дверь, другие обитатели камеры оттаскивали его, совали кружку с тёплой, крепко пахнущей хлоркой водой, уговаривали шум не поднимать – бесполезно это. Периодически совали и пайку – миску каши и кусок хлеба, какую-то ржавую солёную рыбу. Но есть Кусмарцев не мог. Хотелось курить. Папиросы остались на столе в кабинете. Да и вообще, когда это было – кабинет, папиросы?.. И было ли…
Делились табачком в камере или нет – этот вопрос даже не приходил Григорию в голову. И не потому, что унижаться до попрошайничества он не мог и не хотел. Он подсознательно отделял себя от других обитателей камеры. Что они находились здесь – это было само собой разумеющимся, а вот он…
Невероятность происходящего вносила полную сумятицу в сознание. Никак не получалось собраться с мыслями, спокойно обдумать и проанализировать своё нынешнее положение. В голове крутились какие-то бессвязные обрывки, какой-то несущественный мысленный мусор. Попытки сосредоточиться неизменно заканчивались одним и тем же – навязчиво сверлящим мозг, когда-то где-то вычитанным или услышанным чьим-то утверждением: «Этого не может быть, потому что не может быть никогда…» Кто сказал или написал это, Григорий вспомнить не мог, как ни старался. И это становилось уже второй половиной идефикса.
А потом это состояние стало постепенно проходить, тускнеть. И Кусмарцев начал приглядываться к соседям по камере.
Лица незнакомые. Неожиданно поймал себя на мысли, что рад факту своей непродолжительной работы в Чите. Это даже успокаивало – и представить себе не мог возможную встречу, в нынешних камерных условиях, хотя бы с одним из тех, кого он сам «оформлял» как врага народа. А может, он кого-то не разглядел? Об этом ему уже в который раз снился сон, бессвязный и страшный. Где-то в глубине сознания Кусмарцев понимал, что жуть сновидений банально объясняется духотой и скученностью в камере. Но когда среди ночи выныриваешь, задыхаясь, из подобного сновидения-кошмара, сдавленный со всех сторон потными телами, то душу окатывает ни с чем не сравнимый ужас. Кажется, что на тебя навалились скопом все твои враги, чтобы расправиться, удавить сонного, беспомощного и измученного неизвестностью произвола.
Утром ночные страхи отступали, но их сменяли дневные: «За что, почему я здесь?» И снова: «Этого не может быть…» Григорий замечал, что каждый из арестованных большую часть времени, как и он, полностью погружён в себя.
А потом обнаружил, что проходит день за днём, но из камеры никого не вызывают – ни на допросы, ни для других следственных действий. Лишь трижды в день в одно и то же время (это он установил по часам, которые при аресте так и остались в кармашке-пистончике бриджей) распахивается «амбразура», в которой появляются миски с баландой или кашей, осьмушки чёрного хлеба. Потом из коридора просовывают носик здоровенного чайника – все набирают коричневатую, чуть тёплую жидкость, называемую чаем. У кого кружка – в кружку, остальные – в опорожненные миски.
Теперь свою пайку Кусмарцев, как и другие обитатели камеры, съедал без остатка. И хорошо, что «чай» лишь тёплый, иначе не успеть выпить – миски требуют назад. В десять вечера мигает «двухсотка»: отбой. В шесть утра по коридору проходит надзиратель и громыхает в двери: «Подъём, вражины…»
Повседневное действо в камере происходит молча. Без стычек и свар. В Читинской тюрьме, в качестве проверяющего, Кусмарцев нагляделся: уголовная публика ведёт себя шумно, вызывающе. А здесь, во внутренней тюрьме УНКВД, «субчиков-чубчиков» – раз-два и обчёлся. И то – с «политическим душком». Контра, одним словом – вот такой контингент.
Григорий вновь бессильно заскрипел зубами от нахлынувшей волной ярости. Это он-то контра?! Разберутся они, видите ли! Сволочи… Все эти новиковы, чепенко, поповы и прочие ещё пожалеют! Из-за каких-то молокососов… Но политруки-то… Бойкие, шустрые хлопцы! Мускат на дармовщинку жрать горазды, а настучать не преминули. Ничего… разберёмся и с ними. Всему свой срок…
Кстати, о сроке, подумалось вдруг Кусмарцеву. Пребывание в камере без вызова к следователю больше похоже на дисциплинарный арест. Ну конечно же! И как он сразу не допетрил! Попугать решили, вот и сунули в камеру. Напрасно, напрасно в панику кинулся. Так и надо, чтоб знал, где и с кем пить. А что, оригинально, по-чекистски! Хм… Григорий попытался ухватиться за эту соломинку-мысль, но тут же с горечью посмеялся над собой: в его нынешнем положении заниматься наивным самообманом не стоит. Никакой это не дисциплинарный арест. Али сам не знает, что процессуальные нормы в родной «конторе» давным-давно никто не соблюдает, в лучшем случае – для видимости, ради проформы. Не сам ли под стеклом на столе держит… в смысле, держал… выписку из речи Лазаря Моисеевича Кагановича, наркома тяжпрома, который ещё в 1929 году заявил: «Мы отвергаем понятие правового государства… Если человек, претендующий на звание марксиста, говорит всерьёз о правовом государстве и тем более применяет понятие “правового государства” к Советскому государству, то это значит, что он идёт на поводу у буржуазных юристов, это значит, что он отходит от марксистско-ленинского учения о государстве».
Но «соломинка» выглядела так заманчиво…
– Какое сегодня число? – спросил Григорий у соседа по шконке, решив себя перепроверить. Пожалуй, у единственного из набитых в камеру арестантов, кто тут имел подобие интеллигентного вида.
– Четвёртое, – с готовностью, и нисколько не удивившись вопросу, откликнулся тот и тут же уточнил: – Четвёртое февраля…
– Ты мне ещё год назови, – буркнул в ответ. Быстро подсчитал в уме: если его арест – дисциплинарная мера, то по максимуму взыскания его должны выпустить из-под замка шестого февраля утром. «Ага, давай мечтай дальше, дурак!» – зло подумал и глянул на соседа, кривя губы в улыбке:
– Извини, мужик. Нервы… Тебя как кличут-то?
– Павел Павлович… Фладунг.
– Чего?
– Это моя фамилия. Фладунг Павел Павлович.
– Да… – хмыкнул Кусмарцев. – С такой фамилией… Был бы хотя бы Фладунговым или Фладунским. Лучше, конечно, первым. Немец, да?
– Я что-то не понимаю, – забеспокоился сосед.
– И не поймёшь! – отрезал Григорий. Указания наркома в отношении граждан немецкой национальности ему были известны. Оперприказ Ежова «по иностранцам» знал назубок. Бредень репрессий по этому приказу тоже сгребал немало «контры»[15].
– Господи, да разве в фамилии дело! Следователь утверждает, что на меня есть показания… как на… германского шпиона! Боже мой, откуда?!
– Кем был до ареста?
– Я музыкант. В оркестре областного драматического театра служу.
– Чего же не музицировалось? – безразлично поинтересовался Кусмарцев.
Фладунг сокрушённо пожал плечами и почему-то очень внимательно посмотрел на свои нервно подрагивающие пальцы. Ответил не сразу:
– Видите ли… Извините, не знаю, как вас…
– Григорий.
– Видите ли, уважаемый Григорий… По национальности я, да, немец. Из поволжских. Мой отец до пенсии тридцать лет проработал на железнодорожной станции в Сталинграде, а меня вот судьбе угодно было занести в Читу. Нет, я не жалею. Мне здесь прекрасно. В Чите, конечно, не… – Собеседник осёкся, обвёл грустным взглядом камеру. Пауза затягивалась, и Григорий уже подумал, что продолжения не будет, но Фладунг, встрепенувшись, продолжил:
– Моя жена… Собственно, потому и Чита. Встретились здесь. Ну и как у всех – семья, дети… И тут вдруг такое… – Фладунг сокрушённо мотнул головой. – Вы понимаете, Григорий… мы всегда жили в России. Я не могу вспомнить, в каком поколении, но очень давно, наверное, ещё при Петре Великом, мои предки приехали и осели в России, стали её гражданами, давно утратив какие-либо связующие нити с Германией…
Фладунг замолчал, снял очки – круглые металлические колёсики с толстыми, поцарапанными линзами и отломанной левой дужкой, которая была старательно прибинтована к остальной оправе узеньким лоскутком, уже изрядно засаленным. Платком, чуть почище этого лоскутка, долго и старательно протирал стёкла. Потом поднял на Григория близорукие, по-детски беззащитные глаза:
– Меня допрашивал следователь Новиков.
– Тот, что меня приволок?
– Нет, тот другой, помоложе.
– Знаю такого… – Кусмарцев сочувственно посмотрел на собеседника. Работающий в третьем отделе сержант госбезопасности Новиков, однофамилец прямого начальника Григория, с арестованными не церемонился, протоколы предпочитал заполнять «методом кулака»[16].
– На допросе били?
– Нет… – отчего-то растерялся Фладунг.
– А чем дело кончилось?
– Вы понимаете, Григорий… – заторопился собеседник. – В этом-то и всё дело! Поначалу задавал чудовищные вопросы! Кого я завербовал в ряды германских шпионов? Помилуй Бог, отвечаю ему, какие шпионы, какая Германия?! Я её и не видел-то никогда. Папа тридцать лет проработал на станции Сталинград, там мы всегда жили, там и я родился в девятьсот четвертом…
– Одногодки…
– Да? Очень приятно… если это подходит к нашему нынешнему положению, – горько вздохнул Павел Павлович и, спохватившись, снова затараторил, нервно жестикулируя. – И вот уже три недели меня больше не вызывают. Товарищ… э… гражданин следователь Новиков мне тогда сказал, чтобы я подумал хорошенько, – и всё! Сижу и не знаю…