banner banner banner
Приключения Оги Марча
Приключения Оги Марча
Оценить:
 Рейтинг: 0

Приключения Оги Марча


Вот так, между делом, хотя спокойных минут оставалось все меньше, он излагал мне теорию могущества, правда, в основном адресовал эти уроки самому себе, объясняя, что именно он делает и почему это правильно.

Тогда же обострились все его желания, ему хотелось того, на что он раньше не обращал внимания, – например кофе определенного сорта, который продавался только в одном месте, и еще он заказал несколько бутылок контрабандного рома у Крейндла (дополнительный заработок последнего); тот привез ром в соломенной сумке из Южного района, где у него были связи – собственные или через посредников – с опасными, криминальными элементами. Крейндл интуитивно доставал людям именно то, чего они хотели, – дворецкого, лакея, рабочую силу, Лепорелло[101 - Угодливый слуга (иноск.), напоминающий Лепорелло, слугу Дон Жуана.] или сводника. Он не бросил эту привычку после Пятижильного. И сейчас, когда председатель умирал, а богатый наследник Дингбат все еще оставался холостым, Крейндл постоянно околачивался в доме Эйнхорнов – сидел у постели председателя, болтал с Дингбатом, вел продолжительные разговоры наедине с Эйнхорном, который пользовался его услугами.

Они часто говорили о Лолли Фьютер – та уволилась в сентябре и теперь работала в центре города. Когда она еще была в доме, Эйнхорн почти ее не замечал: тяжело болел отец, стало больше работы – не то что праздным летом. И в квартире, и в офисе все время толклись люди. Но теперь его вдруг страстно потянуло к женщине – он постоянно писал ей, посылал сообщения с курьером, а ее имя не сходило у него с языка. И в такое время! Мысль об этом доставляла ему боль. И все же, несмотря на неподходящий момент, он думал, что сможет с ней встретиться, и не просто думал, а упрямо обсуждал, как это лучше сделать. Я слышал его разговор об этом с Крейндлом. И одновременно он был главой семьи, лидером, руководителем и ответственным опекуном, необыкновенным сыном необыкновенного отца. Чертовски необыкновенным. Даже в том, как он вскидывал брови к седеющим волосам, тоже было нечто необыкновенное. И что такого, если параллельно с этим набирали силу присущие ему пороки, страсти, даже похоть и неподобающая непристойность? Почему неподобающая? Только потому, что он калека? И если вы в ответ на этот трудный вопрос скажете, мол, не нам решать, от чего отказываться человеку, если он калека или в чем-то ущербен, то от факта, что Эйнхорн мог быть неприятным и злобным, все равно не отмахнешься. Людей характеризуют их страсти и то, как они причиняют боль другим. Думаю, тут есть шанс навредить и себе самому. Тогда надо смотреть, не грозит ли им в таких случаях опасность. Или они, как говорится, без тормозов. А Эйнхорн? Бог мой, каким он бывал обаятельным – само очарование. Это и сбивало с толку. Вы могли ворчать, называть это притворством, уловкой одаренных людей, желающих отвлечь вас от их вероломства и уродливой путаницы желаний, но коли игра талантлива и естественна, она заставляет забыть о ее источнике. И совсем убедительна, если еще и радостна, как порой бывало у Эйнхорна, когда он не просто чего-то добивался, но еще находился в прекрасном расположении духа. Он мог быть простодушен. И все же я нередко сердился на него и тогда говорил себе, что он ничего собой не представляет. Совсем ничего. Эгоистичный, завистливый, властный, злоязычный лицемер. Но всякий раз дело кончалось возвращением прежнего уважения. Нельзя забывать, что он вел постоянную борьбу с болезнью. Ничего не скажешь, «на льду в свирепой схватке разгромить поляков»[102 - Шекспир У. Гамлет, акт 1, сцена 1 (пер. М. Лозинского).] он бы не смог, подвиги Велисария[103 - Велисарий (504–565) – византийский полководец; в 532 г. вступил в Карфаген и разгромил государство вандалов в Северной Африке.] тоже были ему не по плечу, да и на поиски Грааля он бы не отправился, но, все взвесив, учтя его нынешнее положение и данное ему оружие, понимаешь, как он велик, а с помощью разума вообще достиг многого. Он знал: за интерес к жене и другим женщинам, когда отец лежит на смертном одре, духи могут покарать; нельзя в такое время думать о наслаждениях и вести себя подобно таракану – у него был талант к сравнениям. И он умел держаться величественно. Но величественность не просто случайный дар от рождения, как, например, бесцветные волосы альбиноса. Будь так, в этом отсутствовала бы изюминка. Нет, тут надо пережить самое худшее и найти нишу, где можно укрыться от сумасшедших; убийц; от грязных замыслов; от чиновников; ковбоев; развратителей детей; людоедов и распространившихся по всему свету всадников святого Иоанна[104 - Аллюзия на «Апокалипсис, или Откровение Иоанна Богослова».]. Так что не стоит осуждать беднягу Эйнхорна с его высохшими ногами и эротическими желаниями калеки.

Как бы то ни было, я стоял рядом с ним, и он мне сказал:

– Ну и сука! Просто дешевая веснушчатая потаскуха!

Однако продолжал слать ей записки через Крейндла с безумными предложениями. И в то же время говорил:

– Я свинья, что в такое время думаю об этой шлюшке. Как низко я пал!

Лолли отвечала на его записки, но не приходила. У нее были другие планы.

А тем временем председатель постепенно выпадал из жизни. Первое время друзья постоянно навещали его в некогда роскошной спальне с кроватью под пологом в стиле ампир, с зеркалами в позолоченных рамах и купидоном, натягивающим лук; спальню обставила его третья жена, бросившая мужа десять лет назад. Потом она стала комнатой старого бизнесмена – на полу плевательница, сигары на буфете, повсюду окурки, карты. Ему, казалось, доставляло удовольствие говорить друзьям детства, приятелям по синагоге и бывшим партнерам, что с ним покончено. Но так случалось не всегда, он мог контролировать себя, вдруг начать шутить, у него было хорошее чувство юмора. Коблин приходил в воскресные дни, Пятижильный приезжал по будням в молочном фургоне – для молодого человека он был достаточно ортодоксален, уважителен во всяком случае. Не могу сказать, чтобы он очень сочувствовал больному, но его посещения были уже тем неплохи, что доказывали: он знает, где расположено сердце. Возможно, Пятижильный одобрял, как председатель принимает смерть – с подлинным стоицизмом. Владелец похоронного бюро Кинсмен, арендатор Эйнхорна, очень расстраивался, что не может навестить председателя; он остановил меня на улице, чтобы расспросить о его здоровье, и умолял не упоминать об этих расспросах.

– Самое худшее для меня время, – признался он. – Когда умирает кто-то из друзей, мое присутствие так же неприятно, как присутствие работающего на меня Грэнема. – Грэнем, немощный старик с испещренным морщинами лицом, совмещал работу сиделки и чтеца псалмов, он ходил в черном шерстяном одеянии и в тапочках на крошечных ступнях. – Если я приду, сам знаешь, что люди подумают, – сказал Кинсмен.

По мере того как больной приближался к роковому концу, к нему допускали все меньше посетителей, и разговоры, в которых особенно отчетливо слышались саркастические нотки старика, прекратились. Теперь по большей части с ним оставался Дингбат, и Эйнхорну не пришлось для этого вызволять его из бильярдной: Дингбат поступил так из любви к отцу. А ведь он никогда не разделял худших опасений врача и уверенно заявлял:

– Так говорят все эскулапы, когда заболевает пожилой человек. Председатель – крепкий орешек, он еще всем покажет!

А теперь он торопливо сновал туда-сюда, громко стуча каблуками любителя танго; он кормил и протирал председателя, гонял мальчишек, игравших на заднем дворе.

– Пошли вон отсюда, сорванцы! Здесь больной человек! Эй, сопляки! Кто-нибудь занимался вашим воспитанием?

В комнате больного он поддерживал полумрак, а сам, сидя на мягкой скамейке, читал при свете ночника «Ярость капитана», «Док Сэвидж» и прочие дешевые книжонки. В то время я только раз видел председателя на ногах – Эйнхорн послал меня в кабинет за бумагами, и по дороге я заметил в гостиной председателя в нижнем белье – тот медленно бродил в поисках миссис Эйнхорн, чтобы потребовать у нее объяснений, почему на белье только две пуговицы, а между ними голое тело.

– Никуда не годится! – повторял он. Кроме всего прочего, он до сих пор не мог забыть про пожар.

В конце концов, когда председатель уже редко приходил в себя, почти постоянно находясь в забытьи, и мало кого узнавал, Дингбат уступил свое место в спальне Грэнему. Однако умирающий при свете обернутой полотенцем тусклой лампочки узнал того по морщинистым щекам и сказал:

– Ты? Значит, я спал дольше, чем думал.

Эту фразу Эйнхорн повторял множество раз, вспоминая Катона, Брута и других, известных своим спокойствием в последние мгновения жизни; он коллекционировал подобные факты, выписывая их отовсюду – из воскресных приложений; сообщений о проповедях, поступающих в понедельник; из маленьких синих книжек Холдемана-Джулиуса; из сборников афоризмов – все для того, чтобы подобрать нужные сравнения. Не всегда они были удачны. Я не хочу сказать, будто председатель, в прошлом искусный любовник, не заслужил похвалы за то, что не испытал страха смерти и умер достойно, не проявив в последние минуты своих обычных привычек.

В ту ночь его уложили в великолепный гроб и поставили у Кинсмена. Когда я пришел утром, офис был закрыт; от холодных лучей солнца и сухой осенней погоды его отгораживали шторы в зеленую и черную полоску. Мне пришлось пройти через заднюю дверь. Миссис Эйнхорн, будучи в плену у предрассудков, занавесила зеркала, в темной гостиной в поминальном стакане горела свеча перед фотографией председателя в ту пору, когда у него были пышные бакенбарды в духе Билла Буффало. Артур Эйнхорн приехал на похороны из Шампейна и сидел за столом в элегантной позе независимого студента, с умным видом запустив руку в густые и курчавые волосы и не принимая к сердцу то, что считал глупым ажиотажем; этот весьма привлекательный и остроумный юноша выглядел старше своих лет – на щеках уже прорезались морщины; куртка из енота была брошена на буфетную стойку, поверх нее лежал берет. В жилетах Эйнхорна и Дингбата сделали бритвой разрезы, что должно было символизировать порванную от горя одежду. Бывшая миссис Тамбоу с прической дуэньи и в пенсне пришла вместе с сыном Дональдом, певшим на вечеринках и свадьбах; исполняя родственный долг, явился Карас Холлоуэй вместе с женой – лоб ее прикрывали кудряшки, как у пуделя, взгляд был озабоченно-неприязненный. Раскрасневшееся лицо у этой весьма упитанной особы казалось обиженным и недовольным. Я заметил, что она все больше жмется к кузине, словно хочет, чтобы ее защитили от Эйнхорнов. Она им не доверяла. Впрочем, как и мужу, давшему ей все – большую, прекрасно меблированную квартиру в южном районе города, хэвилендский фарфор[105 - В 1842 г. американец Дэвид Хэвиленд основал в США первый фарфоровый завод.], венецианские шторы, персидские ковры, французские гобелены, двенадцатиламповый радиоприемник «Маджестик». Карас в двубортном костюме из блестящей ткани являл собой противоречивое зрелище; чтобы его причесать и побрить, пришлось изрядно помучиться, пригладив волосы и обойдя все шишкообразные наросты на лице. Такая ухоженность доставляла ему огромное удовольствие, как и редкостный английский, не помешавший Карасу разбогатеть при незначительности личности, – люди пасовали перед этими упругими неровностями кожи, маленькими глазками и бешеным натиском шестицилиндрового желтого «паккарда».

Много лет спустя я провел с миссис Карас десять забавных минут в булочной вблизи Джексон-парка, куда зашел с подругой-гречанкой, которую она приняла за мою жену: ведь мы были вместе в ранний час, в спортивной одежде и держались за руки. Она сразу меня узнала и даже раскраснелась от радости, а вспоминая прошлое, до такой степени все перепутала, что не было никакой возможности ее поправить. Моей подружке она сказала, что я фактически ее родственник, она любила меня не меньше Артура и принимала в своем доме как родного; она вся так и светилась от удовольствия и, обнимая меня за плечи, твердила, как я похорошел и возмужал – хотя и раньше девушки завидовали цвету моего лица (в офисе и бильярдной я был словно Ахилл среди девиц). Должен сказать, меня обескуражила эта мощная воля, преобразовавшая прошлое и наполнившая его любовью и добротой. Люди обычно меня действительно опекали, будто я и правда был сиротой, но она к ним не принадлежала, всегда недовольная, несмотря на богатство, злая на своего непонятного элегантного мужа, не любившая моих хозяев. Я только раз был у нее дома, когда привозил чету Эйнхорн, и пока они там находились, сидел в отдельной комнате. Не хозяйка, а Тилли Эйнхорн принесла мне сандвичи и кофе. И вот миссис Карас, выйдя за булочками к завтраку, получила шанс приукрасить прошлое вымышленными цветами, выращенными неизвестно зачем. Я ничего не отрицал, все подтверждал и разделял ее энтузиазм. Она даже пожурила меня – почему я ее не навещаю? А мне вспомнилось ее каменное лицо и завтрак перед похоронами, когда я помогал на кухне, а Бавацки приготовил кофе.

Эйнхорн, уставший, но не подавленный, курил, откинув голову в черном хомбурге; на меня он не обращал внимания, лишь изредка отдавал приказы. Дингбат уже несколько раз сухо и раздраженно предлагал отвезти брата в похоронное бюро Кинсмена. В конце концов коляску повез я, не Артур – тот шел рядом с матерью. Я на спине втащил Эйнхорна в лимузин, а затем тем же способом вытащил из него, когда мы приехали на кладбище, больше похожее на осенний парк: могильные плиты утопали в низком кустарнике; на обратном пути, на дороге к поминальному столу с холодными закусками, я проделал то же самое, а затем, в сумерках, в черной одежде повез Эйнхорна в синагогу; ослабевшие, недвижимые его ноги лежали рядом со мной, а щека упиралась в спину.

Эйнхорн не был религиозным, но поездка в синагогу почиталась необходимой, а он знал, как нужно себя вести – вне зависимости от того, что думал на самом деле. Коблины тоже ходили в эту синагогу, и я в свое время водил туда кузину Анну, которая сидела там на балконе в восточном стиле и плакала по Говарду, среди других женщин в пышных нарядах, пахнущих нюхательной солью, которые оплакивали тех, кому суждено в будущем году погибнуть в огне или воде[106 - Такая молитва присутствует в иудейской службе.]. Сейчас же мы приехали не в то время, когда в синагоге толпятся молящиеся в шалях с бахромой или шапочках, а на бархатном футляре свитка, удерживаемого с помощью двух палок, позвякивают колокольчики. Было сумеречно, небольшая группа постоянных прихожан с густыми бородами, старческими лицами и голосами – резкими и тихими, хриплыми и проникновенными – громко распевала на иврите вечерние молитвы. Дингбату и Эйнхорну приходилось подсказывать, когда наступал их черед цитировать кадиш[107 - Еврейская заупокойная молитва.].

Назад мы ехали на «паккарде» Караса с Крейндлом. Эйнхорн шепнул мне, чтобы я попросил Крейндла пойти домой. Дингбат лег спать. Карас отправился к себе на Юг. Артур пошел навестить друзей – утром он возвращался в Шампейн. Я переодел Эйнхорна в более удобную одежду и тапочки. За окном дул холодный ветер и светила луна.

Весь вечер Эйнхорн не отпускал меня – не хотел оставаться один. Он писал некролог в форме редакционной статьи для местной газеты. «Когда катафалк вернулся, в свежей могиле остался человек, переживший свое последнее преображение, человек, который видел, как Чикаго вырастал из болота, превращаясь в великий город. Он приехал сюда после великого пожара, причиной которого, как говорят, была корова миссис О’Лири; приехал, спасаясь от призыва в армию, объявленного габсбургским тираном, и своей жизнью доказал, что знаменитые стройки необязательно создаются на костях рабов, как пирамиды фараонов или столица Петра Великого на берегах Невы, при возведении которой тысячи людей утонули в российских болотах. Урок жизни в Америке, подобной жизни моего отца, говорит о том, что большие достижения совместимы с нравственным существованием. Мой отец не знал умозаключения Платона, гласившего, что философия – это наука о смерти, и тем не менее умер как философ, беседуя со старцем, сидевшим в последние минуты у его постели…» Вот такой тон преобладал в некрологе; Эйнхорн написал его одним духом, за полчаса; он печатал некролог за своим столом в купальном халате и спортивной вязаной шапочке, высунув кончик языка.

Потом, прихватив пустую картонную папку, мы пошли в комнату отца и там, закрыв двери и включив свет, стали просматривать бумаги председателя. Эйнхорн передавал мне листы, приговаривая:

– Разорвать. А это в папку – не хочу, чтобы видели другие. Запомни, куда кладешь эту записку, – завтра дашь ее мне. Открой ящики и перебери их. Где ключи? Потряси его брюки. Положи одежду на кровать и проверь карманы. Значит, он вел дела с Файнбергом? Ну и старый лис папенька, каких поискать! Главное, держать все в порядке. Освободи стол – будем на нем сортировать материал. То, что я не смогу носить из одежды, можно продать, хотя многое уже вышло из моды. Не выбрасывай клочки бумаги. Он часто записывал на них важные вещи. Старик думал, что будет жить вечно, – вот один из его секретов. Полагаю, так считают все могущественные люди. И я не исключение – хотя сегодня день его смерти. Мы ничему не учимся, ничему в мире, несмотря на все прочитанные книги по истории. Мы просто соглашаемся с ними или не соглашаемся, но свет истины берем извне. Если можем. Всегда существует множество прекрасных советов, и мы не становимся лучше не потому, что нет замечательных и истинных идей, которым можно следовать, просто наше тщеславие перевешивает всю эту мудрость… А вот запись о Марголисе – выходит, он врал, утверждая вчера, что ничего не должен отцу. «Кривоногий – двести долларов». Он мне заплатит, или я съем его печенку, лицемер, сукин сын!

К полуночи у нас скопилась куча порванных бумажек – словно бюллетеней кардиналов, сожжение которых свидетельствовало об избрании нового папы. Однако Эйнхорна не удовлетворяло положение вещей. Большинство должников отца были обозначены прозвищами, как Марголис: Пердун, Дурная Голова, Лентяй, Хохотун, Сэм-управляющий, Ахтунг[108 - Внимание! (нем.)], Король Башан[109 - Ог, король Башана, был побежден в битве израильтянами (Числа, 21:33–35).], Половник. Отец давал в долг деньги и не брал расписок, оставляя себе памятки на клочках бумаги. Общая сумма долгов доходила до нескольких тысяч долларов. Эйнхорн знал этих людей, но те из них, кто не захотел бы возвращать долг, могли этого не делать. Председатель неожиданно поставил его в зависимость от нравственных качеств должников, со многими из которых у сына сложились не самые лучшие отношения. Эйнхорн выглядел задумчивым и тревожным.

– Артур уже пришел? – нервно спросил он. – У него ранний поезд. – В жалком подобии когда-то великолепной комнаты, где старик обитал среди женской роскоши, Эйнхорн, округлив свои птичьи глаза, думал о сыне и затем, облегченно вздохнув, произнес: – Ну, это все ему неинтересно; он дружит с поэтами и умными людьми, ведет ученые беседы.

Он всегда так говорил об Артуре – это его утешало.

Глава 7

Мне вспоминается легенда о Крезе, и я вижу Эйнхорна в роли этого несчастного. Поначалу богатый гордец высокомерно говорил с Солоном, который вне зависимости от того, был ли он прав в их споре о счастье, оставался просто путешествующим аристократом того времени, снизошедшим до беседы с богатым провинциалом. Непонятно также, почему такой кладезь мудрости, как Солон, не смягчил тона с полуварваром, владельцем золота и драгоценностей. Но он тем не менее оказался прав. А заблуждавшийся Крез со слезами поделился полученным уроком с Киром, который не бросил его в костер, сохранив жизнь. Этого старика несчастья сделали философом, мистиком и хорошим советчиком. А сам Кир сложил свою голову к ногам мстительной царицы, которая окунула ее в бурдюк с кровью и воскликнула: «Ты хотел крови? Так напейся досыта»[110 - В 530 г. до н. э. в битве против массагетов Кир потерпел поражение и погиб.].

Его сумасшедший сын Камбиз стал наследником Креза и пытался прикончить того в Египте; еще раньше он убил собственного брата и безвинного священного быка Аписа и подверг мучениям бритоголовых жрецов. Киром для Эйнхорна стал кризис, костром – крушение фондового рынка, бильярдная символизировала изгнание из Лидии и бандита Камбиза, которого ему каким-то образом удалось перехитрить.

Председатель умер незадолго до всеобщего краха, и не успел он еще обжиться в могиле, как в центре Нью-Йорка и на чикагской Ласалль-стрит из небоскребов начали выбрасываться бизнесмены. Эйнхорн пострадал одним из первых – частично из-за созданной председателем системы доверия, а частично из-за своего неумения вести дела. Тысячи долларов пропали в компании коммунального обслуживания Инсулла – Коблин на этом тоже много потерял; наследство Эйнхорна растаяло вместе с наследством Дингбата и Артура из-за вложений в строительство домов, которые в новой ситуации он не мог сохранить. В итоге у него остались только свободные участки на пустоши и рядом с аэропортом, и то несколько из них пошли на уплату налогов; и, когда я порой вывозил его на прогулку, он говорил:

– Вон те магазины принадлежали нам. – Или, показывая на землю меж двух хижин, заросшую сорняками: – Отец приобрел ее восемь лет назад – хотел построить здесь гараж. Хорошо, что не построил.

Так что наши поездки окрашивал меланхолический привкус, хотя Эйнхорн не ныл и не жаловался, а его замечания носили скорее информационный характер.

Даже дом, в котором он жил, построенный Председателем за сто тысяч долларов, стал в конце концов убыточным: магазины закрылись, а жильцы верхних этажей перестали вносить арендную плату.

– Не платят – значит, не будем топить, – сказал Эйнхорн зимой, решив быть жестким. – Хозяин должен так поступить или расстаться с собственностью. Я действую в соответствии с экономическими законами и тем, какие у нас времена – хорошие или плохие, и стараюсь быть в этом последовательным.

Так он оправдывал свои действия. Однако его вызвали в суд и дело он проиграл, уплатив судебные издержки и все такое. Затем он сдал в аренду под квартиры пустующие магазины: в одном поселилась негритянская семья, в другом цыганка, предсказывающая будущее. Цыганка вывесила в окне нарисованную руку и огромный, снабженный ярлыком мозг. Теперь в доме дрались и крали туалетные принадлежности. Вскоре квартиранты, возглавляемые рыжим поляком-парикмахером Бетшевски, стали его врагами; Бетшевски, будучи в настроении, закатывал концерты на мандолине прямо на тротуаре, а проходя мимо зеркальных стекол Эйнхорна, бросал в его сторону холодный взгляд. Эйнхорн начал процесс по выселению его и еще нескольких арендаторов, за что коммунисты подвергли его пикетированию.

– Да я больше знаю о коммунизме, чем они, – досадовал он. – Что эти невежественные идиоты могут понимать? Даже Сильвестр не разбирается в революции.

Сильвестр был тогда активным членом компартии. Итак, Эйнхорн сидел за столом председателя, где его могли видеть пикетчики, и ждал, какие действия предпримет шериф. Враги вымазали окна свечным воском, а на кухню забросили бумажный пакет с экскрементами. Сразу после этого Дингбат собрал отряд добровольцев из бильярдной, чтобы охранять дом; он кипел праведным гневом и хотел взять в осаду магазин Бетшевски и перебить все зеркала. Собственно, то, куда переехал в кризис Бетшевски, нельзя было назвать магазином – это был просто стул в подвале, где он еще держал и канареек. Клем Тамбоу по-прежнему ходил к нему бриться, утверждая, что только рыжий брадобрей и может справиться с его бородой. Дингбат злился на него за это. Бетшевски все же выселили, и его жена с улицы кричала на Эйнхорна, обзывая его вонючим жидом и калекой. С ней даже Дингбат не мог справиться. Да и Эйнхорн приказал:

– Без моего разрешения никаких грубых действий.

Он не исключал применения силы, но хотел контролировать ситуацию, и Дингбат повиновался, хотя Эйнхорн и профукал наследство.

– Ударило не только по нам, – оправдывал его Дингбат, – а по всем подряд. Если Гувер и Дж. П. Морган ни о чем не догадывались, что говорить об Уилли? Но он все вернет. Я в нем не сомневаюсь.

Причиной выселений стало полученное Эйнхорном предложение от изготовителя плащей, жаждущего заполучить рабочее место на верхних этажах. В нескольких помещениях уже разобрали стены, когда перестройке воспротивились муниципальные власти из-за нарушения пожарной безопасности, а также искажения самой цели строительства здания, не предусматривающей его производственную эксплуатацию. К этому времени часть станков была установлена, и производственник требовал у Эйнхорна денег на их вывоз. Последовал еще один процесс, на котором Эйнхорн, отбросив все принципы, пытался представить дело так, будто вся собственность принадлежит ему, поскольку механизмы прикреплены к полу. Этот процесс он тоже проиграл, а владелец станков счел более удобным разбить окна и спустить оборудование с помощью блока, на что получил предписание суда. При этом пострадала громадная, подвешенная на цепях вывеска Эйнхорна. Впрочем, это уже не имело значения: ведь он лишился здания, последней крупной собственности, и бизнеса у него больше не было. Офис закрыли, большую часть обстановки продали. Столы – один на другом – обосновались в столовой, папки лежали у кровати, и к ней можно было подойти только с одной стороны. В ожидании лучших времен Эйнхорн хотел сберечь как можно больше мебели. В гостиной стояли вращающиеся стулья, туда же вернули слегка реставрированную обгоревшую мебель, от которой попахивало гарью (страховая компания лопнула, не успев возместить ущерб от пожара).

Эйнхорн по-прежнему владел бильярдной и теперь сам занимался ею; в уголке рядом с кассой он устроил подобие офиса и вел там свой скромный бизнес. Брошенный судьбой в столь незначительное место, он с трудом смирился с этим, но потом и здесь взял все в свои руки, генерируя идеи, как делать деньги. Прежде всего, переставив бильярдные столы, он выделил место для буфета. Затем поставил зеленый стол для игры в кости. Эйнхорн сохранил звание нотариуса и страхового агента, и газовые, электрические и телефонные компании уполномочили его принимать платежи. Дело подвигалось медленно – время было такое, и даже его изобретательность словно онемела от скорости и глубины падения; всю силу мысли он бросил на поиски шагов, необходимых для спасения денег Артура и Дингбата. Кроме того, с потерей собственности его окружение сузилось до пределов улицы; безмолвие плотно давило на это безлюдное место, не раздавались даже гудки автомобилей, – к тому же еще прибавился унизительный переход от долларов к пятицентовикам. Да и он, стареющий больной человек, отказался от больших планов и занимался чем попало. Он считал, что общее несчастье не оправдывает его полностью, ведь стоило наследству председателя перейти к нему, как оно взбрыкнуло и ринулось прочь, словно стая маленьких золотых зверьков, готовых повиноваться только голосу старика.

– Лично для меня все не так ужасно, – иногда говорил он. – Я и раньше был калекой и сейчас им остался. Богатство не подарило мне здоровые ноги, и если кому-то известно, что ждет его в будущем, так это мне, Уильяму Эйнхорну. Можешь не сомневаться.

Все было не столь однозначно. Я знал, что вера в лучшее будущее зрела в нем очень медленно, и хорошо помнил те ужасные дни, когда он потерял большое здание и, в отчаянной попытке его спасти, руководствуясь больше гордыней, нежели чутьем бизнесмена, лишился и последних нескольких тысяч из наследства Артура. Тогда он меня формально уволил, сказав:

– Ты мне не по карману, Оги. Придется с тобой расстаться.

В то тяжелое время за ним ухаживали Дингбат и миссис Эйнхорн; сам же он почти все время проводил в кабинете, ошеломленный, подавленный, охваченный мрачными мыслями, небритый – и это человек, привыкший отвечать за жизнь семьи, за порядок; наконец он все же покинул унылую, заставленную книгами комнату и объявил, что перебирается в бильярдную. Так Адамс, не избранный президентом на второй срок, вернулся в столицу простым конгрессменом. Чтобы не забирать Артура из университета и не посылать на работу (при условии, что тот на это согласится), требовалось что-то делать – ведь помощи ждать не приходилось; он даже готов был отказаться от страхового полиса, чтобы достать наличные.