Много лет спустя я провел с миссис Карас десять забавных минут в булочной вблизи Джексон-парка, куда зашел с подругой-гречанкой, которую она приняла за мою жену: ведь мы были вместе в ранний час, в спортивной одежде и держались за руки. Она сразу меня узнала и даже раскраснелась от радости, а вспоминая прошлое, до такой степени все перепутала, что не было никакой возможности ее поправить. Моей подружке она сказала, что я фактически ее родственник, она любила меня не меньше Артура и принимала в своем доме как родного; она вся так и светилась от удовольствия и, обнимая меня за плечи, твердила, как я похорошел и возмужал – хотя и раньше девушки завидовали цвету моего лица (в офисе и бильярдной я был словно Ахилл среди девиц). Должен сказать, меня обескуражила эта мощная воля, преобразовавшая прошлое и наполнившая его любовью и добротой. Люди обычно меня действительно опекали, будто я и правда был сиротой, но она к ним не принадлежала, всегда недовольная, несмотря на богатство, злая на своего непонятного элегантного мужа, не любившая моих хозяев. Я только раз был у нее дома, когда привозил чету Эйнхорн, и пока они там находились, сидел в отдельной комнате. Не хозяйка, а Тилли Эйнхорн принесла мне сандвичи и кофе. И вот миссис Карас, выйдя за булочками к завтраку, получила шанс приукрасить прошлое вымышленными цветами, выращенными неизвестно зачем. Я ничего не отрицал, все подтверждал и разделял ее энтузиазм. Она даже пожурила меня – почему я ее не навещаю? А мне вспомнилось ее каменное лицо и завтрак перед похоронами, когда я помогал на кухне, а Бавацки приготовил кофе.
Эйнхорн, уставший, но не подавленный, курил, откинув голову в черном хомбурге; на меня он не обращал внимания, лишь изредка отдавал приказы. Дингбат уже несколько раз сухо и раздраженно предлагал отвезти брата в похоронное бюро Кинсмена. В конце концов коляску повез я, не Артур – тот шел рядом с матерью. Я на спине втащил Эйнхорна в лимузин, а затем тем же способом вытащил из него, когда мы приехали на кладбище, больше похожее на осенний парк: могильные плиты утопали в низком кустарнике; на обратном пути, на дороге к поминальному столу с холодными закусками, я проделал то же самое, а затем, в сумерках, в черной одежде повез Эйнхорна в синагогу; ослабевшие, недвижимые его ноги лежали рядом со мной, а щека упиралась в спину.
Эйнхорн не был религиозным, но поездка в синагогу почиталась необходимой, а он знал, как нужно себя вести – вне зависимости от того, что думал на самом деле. Коблины тоже ходили в эту синагогу, и я в свое время водил туда кузину Анну, которая сидела там на балконе в восточном стиле и плакала по Говарду, среди других женщин в пышных нарядах, пахнущих нюхательной солью, которые оплакивали тех, кому суждено в будущем году погибнуть в огне или воде[106]. Сейчас же мы приехали не в то время, когда в синагоге толпятся молящиеся в шалях с бахромой или шапочках, а на бархатном футляре свитка, удерживаемого с помощью двух палок, позвякивают колокольчики. Было сумеречно, небольшая группа постоянных прихожан с густыми бородами, старческими лицами и голосами – резкими и тихими, хриплыми и проникновенными – громко распевала на иврите вечерние молитвы. Дингбату и Эйнхорну приходилось подсказывать, когда наступал их черед цитировать кадиш[107].
Назад мы ехали на «паккарде» Караса с Крейндлом. Эйнхорн шепнул мне, чтобы я попросил Крейндла пойти домой. Дингбат лег спать. Карас отправился к себе на Юг. Артур пошел навестить друзей – утром он возвращался в Шампейн. Я переодел Эйнхорна в более удобную одежду и тапочки. За окном дул холодный ветер и светила луна.
Весь вечер Эйнхорн не отпускал меня – не хотел оставаться один. Он писал некролог в форме редакционной статьи для местной газеты. «Когда катафалк вернулся, в свежей могиле остался человек, переживший свое последнее преображение, человек, который видел, как Чикаго вырастал из болота, превращаясь в великий город. Он приехал сюда после великого пожара, причиной которого, как говорят, была корова миссис О’Лири; приехал, спасаясь от призыва в армию, объявленного габсбургским тираном, и своей жизнью доказал, что знаменитые стройки необязательно создаются на костях рабов, как пирамиды фараонов или столица Петра Великого на берегах Невы, при возведении которой тысячи людей утонули в российских болотах. Урок жизни в Америке, подобной жизни моего отца, говорит о том, что большие достижения совместимы с нравственным существованием. Мой отец не знал умозаключения Платона, гласившего, что философия – это наука о смерти, и тем не менее умер как философ, беседуя со старцем, сидевшим в последние минуты у его постели…» Вот такой тон преобладал в некрологе; Эйнхорн написал его одним духом, за полчаса; он печатал некролог за своим столом в купальном халате и спортивной вязаной шапочке, высунув кончик языка.
Потом, прихватив пустую картонную папку, мы пошли в комнату отца и там, закрыв двери и включив свет, стали просматривать бумаги председателя. Эйнхорн передавал мне листы, приговаривая:
– Разорвать. А это в папку – не хочу, чтобы видели другие. Запомни, куда кладешь эту записку, – завтра дашь ее мне. Открой ящики и перебери их. Где ключи? Потряси его брюки. Положи одежду на кровать и проверь карманы. Значит, он вел дела с Файнбергом? Ну и старый лис папенька, каких поискать! Главное, держать все в порядке. Освободи стол – будем на нем сортировать материал. То, что я не смогу носить из одежды, можно продать, хотя многое уже вышло из моды. Не выбрасывай клочки бумаги. Он часто записывал на них важные вещи. Старик думал, что будет жить вечно, – вот один из его секретов. Полагаю, так считают все могущественные люди. И я не исключение – хотя сегодня день его смерти. Мы ничему не учимся, ничему в мире, несмотря на все прочитанные книги по истории. Мы просто соглашаемся с ними или не соглашаемся, но свет истины берем извне. Если можем. Всегда существует множество прекрасных советов, и мы не становимся лучше не потому, что нет замечательных и истинных идей, которым можно следовать, просто наше тщеславие перевешивает всю эту мудрость… А вот запись о Марголисе – выходит, он врал, утверждая вчера, что ничего не должен отцу. «Кривоногий – двести долларов». Он мне заплатит, или я съем его печенку, лицемер, сукин сын!
К полуночи у нас скопилась куча порванных бумажек – словно бюллетеней кардиналов, сожжение которых свидетельствовало об избрании нового папы. Однако Эйнхорна не удовлетворяло положение вещей. Большинство должников отца были обозначены прозвищами, как Марголис: Пердун, Дурная Голова, Лентяй, Хохотун, Сэм-управляющий, Ахтунг[108], Король Башан[109], Половник. Отец давал в долг деньги и не брал расписок, оставляя себе памятки на клочках бумаги. Общая сумма долгов доходила до нескольких тысяч долларов. Эйнхорн знал этих людей, но те из них, кто не захотел бы возвращать долг, могли этого не делать. Председатель неожиданно поставил его в зависимость от нравственных качеств должников, со многими из которых у сына сложились не самые лучшие отношения. Эйнхорн выглядел задумчивым и тревожным.
– Артур уже пришел? – нервно спросил он. – У него ранний поезд. – В жалком подобии когда-то великолепной комнаты, где старик обитал среди женской роскоши, Эйнхорн, округлив свои птичьи глаза, думал о сыне и затем, облегченно вздохнув, произнес: – Ну, это все ему неинтересно; он дружит с поэтами и умными людьми, ведет ученые беседы.
Он всегда так говорил об Артуре – это его утешало.
Глава 7
Мне вспоминается легенда о Крезе, и я вижу Эйнхорна в роли этого несчастного. Поначалу богатый гордец высокомерно говорил с Солоном, который вне зависимости от того, был ли он прав в их споре о счастье, оставался просто путешествующим аристократом того времени, снизошедшим до беседы с богатым провинциалом. Непонятно также, почему такой кладезь мудрости, как Солон, не смягчил тона с полуварваром, владельцем золота и драгоценностей. Но он тем не менее оказался прав. А заблуждавшийся Крез со слезами поделился полученным уроком с Киром, который не бросил его в костер, сохранив жизнь. Этого старика несчастья сделали философом, мистиком и хорошим советчиком. А сам Кир сложил свою голову к ногам мстительной царицы, которая окунула ее в бурдюк с кровью и воскликнула: «Ты хотел крови? Так напейся досыта»[110].
Его сумасшедший сын Камбиз стал наследником Креза и пытался прикончить того в Египте; еще раньше он убил собственного брата и безвинного священного быка Аписа и подверг мучениям бритоголовых жрецов. Киром для Эйнхорна стал кризис, костром – крушение фондового рынка, бильярдная символизировала изгнание из Лидии и бандита Камбиза, которого ему каким-то образом удалось перехитрить.
Председатель умер незадолго до всеобщего краха, и не успел он еще обжиться в могиле, как в центре Нью-Йорка и на чикагской Ласалль-стрит из небоскребов начали выбрасываться бизнесмены. Эйнхорн пострадал одним из первых – частично из-за созданной председателем системы доверия, а частично из-за своего неумения вести дела. Тысячи долларов пропали в компании коммунального обслуживания Инсулла – Коблин на этом тоже много потерял; наследство Эйнхорна растаяло вместе с наследством Дингбата и Артура из-за вложений в строительство домов, которые в новой ситуации он не мог сохранить. В итоге у него остались только свободные участки на пустоши и рядом с аэропортом, и то несколько из них пошли на уплату налогов; и, когда я порой вывозил его на прогулку, он говорил:
– Вон те магазины принадлежали нам. – Или, показывая на землю меж двух хижин, заросшую сорняками: – Отец приобрел ее восемь лет назад – хотел построить здесь гараж. Хорошо, что не построил.
Так что наши поездки окрашивал меланхолический привкус, хотя Эйнхорн не ныл и не жаловался, а его замечания носили скорее информационный характер.
Даже дом, в котором он жил, построенный Председателем за сто тысяч долларов, стал в конце концов убыточным: магазины закрылись, а жильцы верхних этажей перестали вносить арендную плату.
– Не платят – значит, не будем топить, – сказал Эйнхорн зимой, решив быть жестким. – Хозяин должен так поступить или расстаться с собственностью. Я действую в соответствии с экономическими законами и тем, какие у нас времена – хорошие или плохие, и стараюсь быть в этом последовательным.
Так он оправдывал свои действия. Однако его вызвали в суд и дело он проиграл, уплатив судебные издержки и все такое. Затем он сдал в аренду под квартиры пустующие магазины: в одном поселилась негритянская семья, в другом цыганка, предсказывающая будущее. Цыганка вывесила в окне нарисованную руку и огромный, снабженный ярлыком мозг. Теперь в доме дрались и крали туалетные принадлежности. Вскоре квартиранты, возглавляемые рыжим поляком-парикмахером Бетшевски, стали его врагами; Бетшевски, будучи в настроении, закатывал концерты на мандолине прямо на тротуаре, а проходя мимо зеркальных стекол Эйнхорна, бросал в его сторону холодный взгляд. Эйнхорн начал процесс по выселению его и еще нескольких арендаторов, за что коммунисты подвергли его пикетированию.
– Да я больше знаю о коммунизме, чем они, – досадовал он. – Что эти невежественные идиоты могут понимать? Даже Сильвестр не разбирается в революции.
Сильвестр был тогда активным членом компартии. Итак, Эйнхорн сидел за столом председателя, где его могли видеть пикетчики, и ждал, какие действия предпримет шериф. Враги вымазали окна свечным воском, а на кухню забросили бумажный пакет с экскрементами. Сразу после этого Дингбат собрал отряд добровольцев из бильярдной, чтобы охранять дом; он кипел праведным гневом и хотел взять в осаду магазин Бетшевски и перебить все зеркала. Собственно, то, куда переехал в кризис Бетшевски, нельзя было назвать магазином – это был просто стул в подвале, где он еще держал и канареек. Клем Тамбоу по-прежнему ходил к нему бриться, утверждая, что только рыжий брадобрей и может справиться с его бородой. Дингбат злился на него за это. Бетшевски все же выселили, и его жена с улицы кричала на Эйнхорна, обзывая его вонючим жидом и калекой. С ней даже Дингбат не мог справиться. Да и Эйнхорн приказал:
– Без моего разрешения никаких грубых действий.
Он не исключал применения силы, но хотел контролировать ситуацию, и Дингбат повиновался, хотя Эйнхорн и профукал наследство.
– Ударило не только по нам, – оправдывал его Дингбат, – а по всем подряд. Если Гувер и Дж. П. Морган ни о чем не догадывались, что говорить об Уилли? Но он все вернет. Я в нем не сомневаюсь.
Причиной выселений стало полученное Эйнхорном предложение от изготовителя плащей, жаждущего заполучить рабочее место на верхних этажах. В нескольких помещениях уже разобрали стены, когда перестройке воспротивились муниципальные власти из-за нарушения пожарной безопасности, а также искажения самой цели строительства здания, не предусматривающей его производственную эксплуатацию. К этому времени часть станков была установлена, и производственник требовал у Эйнхорна денег на их вывоз. Последовал еще один процесс, на котором Эйнхорн, отбросив все принципы, пытался представить дело так, будто вся собственность принадлежит ему, поскольку механизмы прикреплены к полу. Этот процесс он тоже проиграл, а владелец станков счел более удобным разбить окна и спустить оборудование с помощью блока, на что получил предписание суда. При этом пострадала громадная, подвешенная на цепях вывеска Эйнхорна. Впрочем, это уже не имело значения: ведь он лишился здания, последней крупной собственности, и бизнеса у него больше не было. Офис закрыли, большую часть обстановки продали. Столы – один на другом – обосновались в столовой, папки лежали у кровати, и к ней можно было подойти только с одной стороны. В ожидании лучших времен Эйнхорн хотел сберечь как можно больше мебели. В гостиной стояли вращающиеся стулья, туда же вернули слегка реставрированную обгоревшую мебель, от которой попахивало гарью (страховая компания лопнула, не успев возместить ущерб от пожара).
Эйнхорн по-прежнему владел бильярдной и теперь сам занимался ею; в уголке рядом с кассой он устроил подобие офиса и вел там свой скромный бизнес. Брошенный судьбой в столь незначительное место, он с трудом смирился с этим, но потом и здесь взял все в свои руки, генерируя идеи, как делать деньги. Прежде всего, переставив бильярдные столы, он выделил место для буфета. Затем поставил зеленый стол для игры в кости. Эйнхорн сохранил звание нотариуса и страхового агента, и газовые, электрические и телефонные компании уполномочили его принимать платежи. Дело подвигалось медленно – время было такое, и даже его изобретательность словно онемела от скорости и глубины падения; всю силу мысли он бросил на поиски шагов, необходимых для спасения денег Артура и Дингбата. Кроме того, с потерей собственности его окружение сузилось до пределов улицы; безмолвие плотно давило на это безлюдное место, не раздавались даже гудки автомобилей, – к тому же еще прибавился унизительный переход от долларов к пятицентовикам. Да и он, стареющий больной человек, отказался от больших планов и занимался чем попало. Он считал, что общее несчастье не оправдывает его полностью, ведь стоило наследству председателя перейти к нему, как оно взбрыкнуло и ринулось прочь, словно стая маленьких золотых зверьков, готовых повиноваться только голосу старика.
– Лично для меня все не так ужасно, – иногда говорил он. – Я и раньше был калекой и сейчас им остался. Богатство не подарило мне здоровые ноги, и если кому-то известно, что ждет его в будущем, так это мне, Уильяму Эйнхорну. Можешь не сомневаться.
Все было не столь однозначно. Я знал, что вера в лучшее будущее зрела в нем очень медленно, и хорошо помнил те ужасные дни, когда он потерял большое здание и, в отчаянной попытке его спасти, руководствуясь больше гордыней, нежели чутьем бизнесмена, лишился и последних нескольких тысяч из наследства Артура. Тогда он меня формально уволил, сказав:
– Ты мне не по карману, Оги. Придется с тобой расстаться.
В то тяжелое время за ним ухаживали Дингбат и миссис Эйнхорн; сам же он почти все время проводил в кабинете, ошеломленный, подавленный, охваченный мрачными мыслями, небритый – и это человек, привыкший отвечать за жизнь семьи, за порядок; наконец он все же покинул унылую, заставленную книгами комнату и объявил, что перебирается в бильярдную. Так Адамс, не избранный президентом на второй срок, вернулся в столицу простым конгрессменом. Чтобы не забирать Артура из университета и не посылать на работу (при условии, что тот на это согласится), требовалось что-то делать – ведь помощи ждать не приходилось; он даже готов был отказаться от страхового полиса, чтобы достать наличные.
Артур не имел профессии; он не был дантистом, как сын Крейндла, содержавший теперь всю семью; он учил гуманитарные науки – литературу, языки, философию. В то время занятия сыновей обрели невероятное значение. Говард Коблин зарабатывал на жизнь игрой на саксофоне, и Крейндл больше не подтрунивал над сыном, говоря, что тот совсем не интересуется женщинами, – напротив: он советовал мне с помощью Котце устроиться в аптеку, расположенную под его офисом. Благодаря этому я обрел там теплое местечко продавца газировки. Я был чрезвычайно признателен: ведь Саймон окончил школу и теперь не получал благотворительную помощь. И на Ласалль-стрит ему сократили дни. Борг пристроил туда своих безработных племянников и многих прежних работников повыгонял.
Что касается семейных сбережений – после Бабули ими ведал Саймон, – они пропали. Банк, где их хранили, лопнул одним из первых; теперь в этом доме с колоннами располагался рыбный магазин – Эйнхорн видел его из угла в бильярдной, где устроил офис. Однако Саймон окончил школу весьма успешно – трудно понять, как ему удалось, – и его назначили классным казначеем для покупки колец и школьных булавок. Думаю, его непогрешимо честный облик сыграл здесь свою роль. Приходилось отчитываться за траты перед директором, что не помешало ему пойти на сделку с ювелиром и присвоить себе пятьдесят долларов.
Саймон был способен на многое, я тоже. Мы не говорили с ним на эту тему. Но я привык жить с оглядкой на него и кое-что знал о его планах – он же не контролировал мое существование. Саймон поступил в муниципальный колледж, полагая, что там его подготовят к государственной службе, – в то время требовались сотрудники бюро погоды, геологи и почтовые работники; об этом говорили объявления в газетах и библиотечных бюллетенях.
У Саймона были отличные способности. Может, чтение содействовало их пробуждению, развивая проницательный, здравый, можно сказать, губернаторский подход. Подход Джона Севьера[111]. Или Джексона[112] – в тот момент, когда пуля дуэлянта отскочила от большой пуговицы на его плаще и он приготовился стрелять, – проникновенный взгляд главнокомандующего, неподкупного и дальновидного, с благородной морщиной на лбу, выражающей озабоченность. Мне кажется, одно время я видел такой искренний, неподдельный взгляд у Саймона. И как тогда можно утверждать, будто искренность ушла навсегда? Впрочем, он мог и притвориться. Я точно знаю, что он пользовался такими приемами. А если используешь их сознательно, становятся они от этого фальшивыми? В борьбе все средства хороши.
Возможно, в голове у Бабушки Лош, оценившей этот дар Саймона, сложился прообраз учений Розенвальда или Карнеги. Если он присутствовал при уличной драке, полицейский из дюжины свидетелей выбирал его и спрашивал, что произошло. Или когда тренер выходил из раздевалки с новым баскетбольным мячом, десятки рук в нетерпении тянулись к нему, но он кидал мяч Саймону, не выказывавшему никаких эмоций и никогда не удивлявшемуся такому повороту событий – он этого ожидал.
Сейчас он оказался на хлипкой почве, его вынуждали снизить скорость, с которой он двигался к тайно обозначенной цели. В то время я не знал, что это за цель, да и не понимал, зачем вообще нужны какие-то ориентиры, – это было выше моего понимания. Он же постоянно поглощал большое количество информации – учился танцевать, беседовать с женщинами, ухаживать, писать романтические письма, посещать рестораны, ночные клубы и дансинги, завязывать галстуки и бабочки, подбирать платки для нагрудных карманов, покупать одежду, вести себя в толпе. Или в приличном доме. Для меня, пропускавшего мимо ушей наставления Бабули, это представлялось чем-то недостижимым. Саймон, как мне казалось, тоже не вслушивался в ее советы, но уловил, однако, самую суть. В качестве примера назову некоторые действия, которые кто-то – но не мы – совершал автоматически. Я следил, как он овладевал умением носить шляпу, курить сигарету, сворачивать перчатки и класть их во внутренний карман; я восхищался и недоумевал, как это ему удавалось, и кое-чему научился сам. Но никогда не мог при этом добиться его изящества.
Саймон впитывал хорошие манеры в вестибюлях роскошных отелей вроде «Палмер-хауса», в ресторанах с окнами, занавешенными портьерами с кисточками, где горели свечи и струнные оркестры играли венские – раз-два-три – вальсы. У него раздувались ноздри. Этот образ жизни его захватывал, хотя он и знал ему цену. Поэтому я понимал, каково ему переносить бесцветное окружение унылыми зимними вечерами, носить длинное пальто, по два дня не бриться, проводить время в аптеке или с коммунистом Сильвестром в памфлетной лавке Зехмана, иногда в бильярдной. На вокзале он работал только по субботам, и то потому, что нравился Боргу.
У нас было мало времени для разговоров; иногда, в преддверии зимы, мы сидели за буфетной стойкой в бильярдной у окна, откуда виднелся изгаженный лошадиным навозом, углем и копотью снег в коричневатой дымке, окутавшей зажженные уже в четыре часа фонари. Мы делали необходимую работу по дому, помогали Маме – разжигали печки, ходили в магазины, выносили мусор и золу; однако, покончив с этим, дома не засиживались – особенно я; Саймон иногда делал на кухне домашние задания, и Мама оставляла ему горячий кофе. Я не задавал Саймону вопрос, волновавший Джимми Клейна и Клема: не втянул ли его Сильвестр в политику. В ответе я и так не сомневался: Саймону надо как-то убивать время, вот он и ходит от скуки на разные мужские посиделки, форумы, собрания арендаторов, а больше для того, чтобы знакомиться там с девушками; он вовсе не считает Сильвестра новым светочем, ему интересны большие девочки в кожаных куртках, на низких каблуках, в беретах и хлопчатобумажных рабочих блузках. На принесенной домой литературе он по утрам оставлял пятна от кофе или выдирал из брошюр страницы своими крупными белыми руками и растапливал печь. Я успевал прочитать больше, чем он, – и делал это не без любопытства. Все-таки я знал Саймона и его представление о правильном порядке вещей. Он считал, что мы с Мамой достаточная для него нагрузка, и не собирался взваливать на плечи еще и весь рабочий класс; сентиментальные чувства Сильвестра были для него как пиджак с чужого плеча. Однако Саймон захаживал в лавку Зехмана и, сидя под зовущими к действию пролетарскими плакатами, спокойно курил сигареты с фильтром, слушая беседы о латинской, германской культуре и прочей экзотике; и все же, в сизой дымке холодного воздуха, уткнувшись подбородком в воротник рубашки, он не принимал всерьез ничего из сказанного.
Его неожиданное появление в бильярдной явилось сюрпризом для меня, учитывая прежние высказывания о моей дружбе с семейством Эйнхорн. Но все сводилось к тому же: унылое время, отсутствие денег; вскоре он свел знакомство с Сильвестром – этот борец с медвежьими глазками вел памфлетную войну с буржуазией; Саймон также брал уроки игры на бильярде у Дингбата. И вскоре уже весьма преуспел, мог даже кое-что выиграть – пять центов за шар, стараясь держаться подальше от здешних завсегдатаев. Иногда он играл в задней комнате в кости, и тут ему тоже везло, но никогда не связывался с хулиганами, гангстерами и ворами, и в этом отношении был умней меня – однажды я чуть не оказался причастным к грабежу.
Основное время я проводил с Джимми Клейном и Клемом Тамбоу. До последних школьных семестров я видел их нечасто. Безработица крепко ударила по семье Джимми – Томми потерял работу в муниципалитете, когда Сермак[113] вышвырнул оттуда республиканцев, – и пришлось здорово вкалывать; по ночам он изучал бухгалтерское дело или хотя бы пытался: с математикой он был не в ладах, да и с прочей умственной работой тоже, но его переполняла решимость выбиться в люди ради семьи. Сестра Элеонора уехала в Мексику, совершив этот долгий путь на автобусе, в надежде добиться успеха. Там ее ждал кузен, тот самый, что пробудил в Джимми интерес к генеалогии.
Клем же Тамбоу до такой степени ненавидел школу, что большую часть времени проводил в постели под мятой простыней, читая киножурналы. Он превращался в первостатейного лодыря. Через мать он вел бесконечные дискуссии с ее вторым мужем (тот тоже остался без работы) относительно своего поведения. Соседский сын трудился наклейщиком объявлений – тридцать центов за час; почему же он отказывается искать место? Все четверо жили в задней части магазина «Одежда для малышей», принадлежавшего бывшей миссис Тамбоу. Лысый, с остатками черных жестких волос на затылке, отчим Клема сидел в нижнем белье у плиты, читал «Джуиш курьер» и готовил на всех ланч – сардины, крекеры и чай. На столе всегда находилось две-три банки рыбных консервов «Кинг Оскар», консервированное молоко и сухое печенье. Мысль отчима не била ключом, и предметы для разговора не отличались разнообразием. Заходя к ним, я видел его в шерстяном нижнем белье и обычно слышал один и тот же вопрос: сколько я зарабатываю?