В гостиную из внутренних покоев вошла хозяйка. Она поражала своим макияжем – лицо, казалось, напудрено порошком от насекомых, глаза подведены сажей, а румяна наложены в виде крыльев мотылька.
– Мистер… – заговорила она.
Но все выяснилось. Эйнхорну кто-то дал рекомендательное письмо, и, как она вспомнила, все было заранее обговорено. Ей, правда, не сказали, что Эйнхорна принесут на руках. Без письма его побоялись бы принять.
Тем не менее все имели несколько смущенный вид; Эйнхорн сидел туфля к туфле, и брюки обтягивали его безжизненные ноги. Когда я думаю об этой сцене отстраненно, мне кажется, что в голосе Эйнхорна, спрашивавшего, кто хочет меня развлечь, уже звучала нотка отвращения к девушке, которую выберет он. Даже здесь, где платит он. Может, я и неправ. Голова моя давала сбои в этом необычном месте, жалком и роскошном притоне, так что, возможно, и Эйнхорн не был столь самоуверенным и раскованным, каким казался.
Наконец Эйнхорн подозвал одну из девушек и спросил:
– Где твоя комната, детка? – И абсолютно спокойно, не обращая внимания на реакцию окружающих, попросил меня отнести его туда.
На кровати лежало розовое покрывало (как я позже понял по контрасту с другими местами, это было первоклассное заведение), девушка сняла его. Я положил Эйнхорна на простыню. Девушка стала раздеваться в углу комнаты, а он жестом попросил меня нагнуться и прошептал:
– Возьми кошелек. – Я положил в карман тугой кожаный бумажник. – Держи его крепче, – прибавил он.
В его взгляде была смелость, решимость и немного обиды. Не на меня, а на свое положение. Лицо напряженное, волосы разметались по подушке. Эйнхорн заговорил с женщиной приказным тоном:
– Сними с меня туфли!
Она повиновалась. В его взгляде был живой интерес, он жадно осматривал склоненную над его ногами женщину в халатике, ее крепкую шею, красные ноготки, выглядывавшие из теплых тапочек.
– Нужно, чтобы вы знали еще пару вещей, – сказал он. – У меня проблемы с позвоночником. Мне надо беречься, пока я не выздоровею, мисс, и все делать осторожно.
– Ты еще здесь? – Он увидел, что я по-прежнему стою у дверей. – Иди же. Тебе надо говорить, что делать? Я пошлю за тобой позже.
Мне ничего не надо было говорить, но я не решался уйти, пока он сам не отослал меня.
Я вернулся в гостиную, где меня ждала одна из женщин, остальные разошлись, из чего я понял, что выбор сделали без меня. Как всегда с незнакомыми людьми, я вел себя так, словно все прекрасно понимаю; мне казалось, что в решающий момент такое поведение самое достойное. Женщина не мешала мне в этом. Ее дело или бремя требовало оставаться покорной, как велит природа, и пользоваться этим преимуществом. Она была немолода – хозяйка сделала правильный выбор, – с грубоватым лицом, но поощряла меня к любовной игре. Когда она стала раздеваться, я заметил кокетливые оборки и кружева на белье – эти пустячки, подчеркивающие женственность, ее восхитительную, совершенную природу. Я скинул одежду и ждал. Женщина подошла ко мне и обняла за талию. Затем усадила меня на кровать, как будто показывая, для чего та предназначена. Она прижималась ко мне грудью, изгибала спину, закрывала глаза и сжимала мои бедра. Так что я не испытывал недостатка в нежности, и меня не оттолкнули грубо, когда все закончилось. Позже я понял, как мне повезло: она не была со мной равнодушной или язвительной и отнеслась с сочувствием.
Все же, когда возбуждение достигло апогея и ушло, как грозовой разряд в землю, я понял, что в основе всего лишь сделка. Но это было не столь уж важно. Как и кровать, и комната, и мысль, что женщину позабавили – насколько это возможно – мы с Эйнхорном: великий сенсуалист, въезжающий к ним на моих плечах, с налитыми кровью глазами и ненасытным сердцем, однако державшийся спокойно и величественно. Деньги не в счет. Такова городская жизнь. Так что нужного великолепия не было, как и свадебной песни нежных любовников…
Мне пришлось дожидаться Эйнхорна на кухне, и там, в одиночестве, я подумал, что ему ради удовольствия приходится терпеть над собой насилие. Непохоже, что хозяйке пришелся по душе наш визит. Мужчины появлялись один за другим, она смешивала напитки на кухне и сердито поглядывала в мою сторону, пока не пришла уже одетая подруга Эйнхорна и не позвала меня. Хозяйка пошла со мной за деньгами, и Эйнхорн с присущим ему изяществом расплатился, прибавив щедрые чаевые, а когда я проносил его через гостиную, где моя партнерша курила сигарету, сидя уже с другим мужчиной, Эйнхорн тихо шепнул мне:
– Не глазей по сторонам, хорошо?
Может, он боялся, что его узнают, или сказал это, чтобы я лучше держал равновесие, шагая с ним, прильнувшим к моей спине в темном костюме?
– Будь предельно осторожен, спускаясь вниз, – предупредил он на крыльце. – Жуткая глупость не взять с собой фонарик. Только упасть не хватает. – И он рассмеялся – иронично, но все же рассмеялся. Но о нас позаботились. Из дома вышла одна из проституток – в пальто она выглядела обычной женщиной – и осветила нам путь. Мы вежливо ее поблагодарили и пожелали спокойной ночи.
Я привез Эйнхорна домой и внес в спальню, хотя бильярдная была еще открыта.
– Не укладывай меня в кровать, – сказал он. – Поезжай на вечеринку. Можешь взять машину, только не напивайся и не устраивай гонки. Это все, о чем я прошу.
Глава 8
С этого времени устанавливается новый курс – нами, для нас: не рискну угадать все причины.
Оглядываясь назад, вижу себя в домашней одежде, глаза зеленовато-серые, взлохмаченные волосы, но, присмотревшись, замечаю, что одет прилично – это свидетельствует о новом социальном статусе. Не знаю, в силу каких причин, но я стал много говорить, отпускать шуточки, давать отпор и иметь собственные убеждения. Не скажу, когда я их обрел, – просто пришло время и они пришли ко мне словно из воздуха.
Государственный колледж, в котором учились мы с Саймоном, хоть и не был семинарией, но заправляли там священники, преподававшие учение Аристотеля и софистику и предостерегавшие учеников от европейских развлечений, пороков и прочих вещей, существующих или несуществующих, актуальных или неактуальных; впрочем, подавались они как существующие и актуальные. Учитывая, сколь многое надо было узнать – Асурбанипал[114], Евклид, Аларик[115], Меттерних[116], Мэдисон[117], Блэкхоук[118], – решись вы на это, пришлось бы посвятить науке всю свою жизнь. А студенты были детьми иммигрантов из разных мест – из Хеллз-Китчен[119], Литл-Сицили[120], Блэк-Белт[121], из районов, где проживают поляки, с еврейских улиц Гумбольдт-парка; помимо выхолощенного учебного плана, они набирались и всевозможного жизненного опыта. Люди с разными корнями заполняли длинные коридоры и огромные аудитории, чтобы там подвергнуться обработке, в результате которой, как предполагалось, все они станут американцами. В этой смеси была красота – в приличной пропорции – и высокомерие прыщавого юнца, и предательство и невинность, жующая резинку, рабочие лошадки и будущие секретари, датская стабильность и итальянское вдохновение, и математические гении со слабой грудью; были там отпрыски, которым слон на ухо наступил, и сексуально продвинутые дочки бизнесменов – великолепный отбор из огромной массы, из множества, как в Священном Писании, детей, рожденных родителями, двинувшимися на Запад. Среди них и я – внебрачный сын странника.
При обычных обстоятельствах мы с Саймоном после школы пошли бы работать, но работы не было и государственный колледж заполнили студенты, попавшие в такое же, как и мы, положение из-за безработицы и получившие от городских спонсоров возможность подняться повыше и по чистой случайности познакомиться с Шекспиром и другими великими художниками, а также с естественными науками и математикой в объеме, нужном для поступления на государственную службу. В такой ситуации кое-чего нельзя было избежать; если собирались подготовить бедных молодых людей для выполнения сложных задач или просто спасти от беды, заставив читать книги, от некоторых из них можно было ожидать блестящих результатов. Я знал одного тощего, болезненного мексиканца, такого бедного, что у него и носков-то не было, чумазого, в грязной одежде, который щелкал как орешки все уравнения на доске; или иммигранта из Восточной Европы – гения в греческом языке; головастых физиков; историков, выросших под телегой; знал много настойчивых бедных юнцов, готовых голодать и упорно трудиться почти восемь лет, чтобы стать докторами, инженерами, учеными и специалистами. Я не ставил перед собой таких целей, и никто не побуждал меня их иметь, да и о будущей профессии я особенно не задумывался. Не относился к этому серьезно. Тем не менее мне неплохо давались французский и история. Что до таких предметов, как ботаника, то рисунки мои были неряшливы и несоразмерны, и тут я считался одним из худших студентов. И даже служба в конторе Эйнхорна не приучила меня к аккуратности. Сейчас я работал пять дней по несколько часов и весь день в субботу.
Правда, теперь я трудился не у Эйнхорна, а в отделе женской обуви, расположенном в цокольном этаже центрального магазина; там же в отделе мужских костюмов подвизался Саймон. Его положение изменилось к лучшему, и он был в восторге от перемены. В этом модном магазине руководство требовало, чтобы продавцы хорошо одевались. Но он пошел дальше самых строгих правил и был не просто опрятным, а элегантным – в отличном двубортном костюме в полоску, с сантиметром, небрежно наброшенным на шею. Оказавшись среди всех этих зеркал, ковров, вешалок с одеждой, на восемь этажей выше города, я с трудом узнал брата – такой он был большой, ловкий, сильный, в нем чувствовался мощный темперамент.
Я же работал внизу, в полуподвальном помещении, в отделе уцененных товаров, и видел и слышал покупателей верхнего этажа сквозь зеленые стеклянные круги в бетонированном полу. Тенями мелькали подолы тяжелых шуб; от веса тел и движущихся в разных направлениях ног стекло слегка потрескивало. Наш склеп предназначался для покупателей с тощим кошельком или для особых клиентов: девушек, подбиравших аксессуары или шляпки в тон туалету, или женщин с тремя-четырьмя маленькими дочками, которым срочно потребовались туфельки. Товары вываливались на столы по размерам, у стен громоздились коробки, а в центре стояли табуреты для примерок.
Несколько недель ученичества, и меня перевели на верхний этаж. Сначала я только помогал, бегал за товаром и расставлял коробки по местам, а потом и сам стал продавцом обуви, приняв условие управляющего – коротко подстричься. У управляющего тревожная психика – может, из-за плохого пищеварения. От неукоснительного бритья дважды в день его кожа стала слишком чувствительной, и утром по субботам, когда он напутствовал продавцов перед открытием магазина, в уголках его рта виднелась запекшаяся кровь. Он старался казаться строгим, и, думаю, его проблемы заключались в том, что он занимался не своим делом, руководя работой шикарного магазина. Даже не столько магазина, сколько салона, освещенного французскими светильниками в виде факелов, удерживаемых выступающими из стен руками, украшенного гофрированными шторами и китайской мебелью; такие места защищают от внешнего мира восточные ковры, даже если это рю де Риволи, – ворс впитывает долетающий шум, а шуршание драпировок вынуждает говорить шепотом. К разнице между внешней и внутренней атмосферой трудно привыкнуть; на пороге салона растет напряжение: внутренний протест невозможно подавить; попытка его сдержать ведет к тревоге и беспокойству, грозя вылиться в нечто свирепое и кровавое вроде приключений Гордона[122], чартистских бунтов[123] или пламени, взмывающего ввысь от мощного взрыва. Эта скрытая, избыточная сила струится промозглым, сумрачным чикагским днем от вещей, кажущихся тихими и удобными, а на деле оказывающихся совсем другими.
С финансовой точки зрения дела у нас обстояли более чем хорошо: Саймон получал пятнадцать долларов в неделю без комиссионных, я зарабатывал тринадцать с половиной. На утрату благотворительной опеки мы и внимания не обратили. Практически слепая Мама не могла больше вести хозяйство, и Саймон нанял мулатку по имени Молли Симмс, крепкую поджарую женщину лет тридцати пяти; она спала на кухне – на бывшей кровати Джорджи, и, когда мы возвращались домой поздно, что-то шептала или выкрикивала. Еще Бабуля отучила нас от привычки входить через парадную дверь.
– Это она тебя зовет, малыш, – говорил Саймон.
– Как же! А на кого она все время смотрит?
На Новый год она не появилась, так что я сам все организовал и приготовил еду. Саймона тоже не было – он уехал справлять новогодний праздник в компанию, надев все самое лучшее: котелок, теплый шарф в горошек, гетры, двухцветные туфли, кожаные перчатки. Вернулся он только вечером следующего дня, когда на улице падал и искрился снег, – грязный, мрачный, с красными глазами и царапинами на лице, которые не скрывала светлая щетина. Этот вспыльчивый и необузданный человек, придя в дом через задний ход, скинул ботинки и щеткой смел с них снег, затем стал рассматривать лицо, словно исхлестанное ветками ежевики, и наконец снял порванный котелок и положил на стул. Счастье, что Мама не могла его видеть; она что-то заподозрила и громко спросила, в чем дело.
– Ничего особенного, Ма, – хором ответили мы.
Чтобы она не поняла, Саймон на жаргоне поведал мне совершенно неправдоподобную историю, будто подрался на платформе Уэллс-стрит с двумя пьяными свирепыми ирландцами, один из которых схватил его за рукав пальто и за воротник, а другой толкнул лицом прямо на проволочные ограждения и сбросил с лестницы. Его рассказ меня не убедил. Оставалось неясным, где он провел день и ночь.
– А Молли Симмс так и не появилась, хотя обещала прийти, – сказал я.
Саймон не отрицал, что провел время с ней, просто сидел совершенно измочаленный на стуле в парадной – а теперь мокрой и грязной – одежде. Он попросил нагреть воды для ванны, а когда снял рубашку, на спине открылись царапины пострашнее тех, что были на лице. Его не волновала моя реакция. Бесстрастно – не хвастаясь и не жалуясь – он поведал, что рано утром был у Молли Симмс. Драка с ирландцами действительно случилась, когда он пьяный возвращался с вечеринки, но исцарапала его Молли. Более того, она не отпускала его дотемна, и ему пришлось ковылять по негритянскому гетто, утопая в снегу. Забираясь в постель, Саймон сказал, что нам нужно расстаться с Молли Симмс.
– А почему ты говоришь «нам»?
– Она почувствует себя хозяйкой положения, а эта женщина – дикая кошка.
Мы находились в нашей бывшей детской; обои, многократно наклеенные поверх старых, вздулись кое-где пузырями; от летящего за окном снега комната казалась почти уютной.
– Она хочет развития отношений. Так мне и заявила.
– Что именно?
– Что любит меня. – Он безрадостно улыбнулся. – Заводная сука.
– Да ей почти сорок.
– Что с того? Она женщина. И я пошел к ней. И не спрашивал, сколько ей лет, когда на нее полез.
Саймон уволил ее на той же неделе. Я видел, как внимательно всматривалась она за завтраком в его исцарапанное лицо. Молли была худая, похожая на цыганку неглупая женщина; при желании она могла держаться достойно, но, если не хотела, ей было плевать на мнение окружающих, она только ухмылялась, сверкая зелеными глазами. Саймона она не удержала, он видел в ее присутствии одни неудобства, и Молли сразу смекнула, что ее постараются выставить. Опыта у нее хватало – и все больше отрицательного, отсюда и грубость; ее кидало из города в город, из Вашингтона в Бруклин, оттуда в Детройт, а по пути и в другие Богом забытые места: здесь приласкают, там дадут по шее – всякое бывало. Но гордая Молли ни от кого не ждала жалости, да никто и не пытался ее пожалеть. Саймон ее вышвырнул и нанял Саблонку, старую полячку – вдову, которая нас невзлюбила; эта медлительная, ворчливая, тучная, злобная ханжа еще и плохо готовила. Но мы редко бывали дома. Через несколько недель после ее появления я вообще переехал – бросил колледж и стал жить и работать в Эванстоне. Какое-то время я подвизался в специфических местах – на окраинах, где проживают миллионеры: в Хайленд-парке, Кенилуорте и Уиннетке, – и как продавец, специализирующийся на предметах роскоши, имел дело с аристократами. И все благодаря управляющему, назвавшему мое имя, когда деловой партнер попросил рекомендовать кого-то на это место; он сам привез меня к мистеру Ренлингу, торговцу спортивными товарами в Эванстоне.
– Откуда он? – задал вопрос седой, бесстрашный, длинноногий, изысканно одетый человек, по виду похожий на шотландца.
– С северо-запада, – ответил управляющий. – Его брат работает наверху. Хваткие ребята.
– Иудей? – спросил мистер Ренлинг; устремленный на управляющего взгляд по-прежнему ничего не выражал.
– Ты еврей? – повернулся ко мне управляющий. Он знал ответ – просто переадресовывал вопрос.
– Полагаю, да.
– Ага. – Теперь Ренлинг обращался ко мне. – Здесь, на северном берегу, не любят евреев. Впрочем, – улыбнулся он сухо, – кого они вообще любят? Пожалуй, никого. Да они ни о чем и не узнают. – И, снова повернувшись к управляющему: – Как ты думаешь, он может стильно выглядеть?
– У нас он хорошо смотрелся.
– Здесь, на северном берегу, требования выше.
Наверное, только набираемые в услужение рабы проходили подобную проверку или девушки, которых приводили к мадам их матери для обучения искусству обольщения. Он заставил меня снять пиджак, чтобы лучше рассмотреть плечи и ягодицы, и я уже собирался сказать ему, куда он может катиться со своей работой, когда он объявил, что мое безупречное сложение как нельзя лучше подходит для предлагаемой деятельности, и мое тщеславие перевесило самоуважение. Ренлинг тогда произнес:
– Я хочу определить тебя в свой магазин товаров для верховой езды: ну там амазонки, сапоги – все, что нужно для этого вида спорта, разные модные штучки. В период обучения буду платить двадцать баксов в неделю, а когда освоишься – двадцать пять плюс комиссионные.
Естественно, я согласился. Жалованье больше, чем у Саймона.
Я переехал в Эванстон и поселился в студенческом общежитии, где вскоре главной достопримечательностью стал мой гардероб. Возможно, стоило бы сказать «ливрея»: мистер и миссис Ренлинг следили, чтобы я был одет надлежащим образом, – словом, сделали из меня картинку и не жалели денег, выбирая пиджаки из твида, фланелевые брюки и шейные платки, спортивные и плетеные туфли в мексиканском стиле, рубашки – все в соответствии с обслуживанием клиентов, предпочитающих английские товары. Если бы я навел подробные справки об этом месте, то не пошел бы сюда, но теперь меня переполняли любопытство и энтузиазм. Я был прекрасно одет и работал на тенистой улице, за умопомрачительным зеркальным стеклом в модном салоне, в трех шагах от главного магазина Ренлинга, где продавали все для рыбной ловли, охоты, кемпингов, гольфа, тенниса, а также каноэ и бортовые моторы. Теперь понятно, что я имел в виду, говоря, как был изумлен своим продвижением по социальной лестнице и тем, насколько уверенно и эффективно справлялся с обязанностями, обстоятельно, со знанием дела беседуя с богатыми юными девушками, молодыми людьми из загородных клубов и университетскими студентами; в одной руке я держал предлагаемый товар, а в другой – длинный мундштук с сигаретой. И Ренлинг признал, что я преодолел все препятствия. Пришлось взять несколько уроков верховой езды – не много, они слишком дороги. Ренлингу не требовалось делать из меня первоклассного наездника.
– А зачем? – сказал он. – Вот я продаю коллекционное оружие, а сам не убил за свою жизнь ни одного зверя.
Зато миссис Ренлинг мечтала, чтобы я стал наездником, постоянно чему-нибудь учила и старалась привить хорошие манеры. Она предлагала мне не бросать колледж, а перейти на вечернее обучение. Из четырех работавших со мной мужчин – я был самым молодым – двое окончили колледж.
– А ты, – говорила она, – с твоей внешностью, твоим обаянием, если бы у тебя был диплом… – И рисовала обольстительные картины будущего, словно диплом уже красовался в моих руках.
Миссис Ренлинг умело играла на моем тщеславии.
– Я сделаю из тебя настоящего джентльмена, – обещала она. – Настоящего.
Миссис Ренлинг было около пятидесяти пяти; невысокая, в светлых волосах слегка поблескивала седина, кожа на шее белее, чем на лице, на щеках мелкие красноватые веснушки, глаза ясные, но не кроткие. Легкий акцент – она родом из Люксембурга; предмет особой гордости – знакомство с некоторыми людьми, внесенными в Готский альманах[124]. Иногда она уверяла меня:
– Все это чушь. Я демократка, гражданка этой страны. Я голосовала за Кокса, за Смита и Рузвельта. Не люблю аристократов. Они хотели присвоить отцовскую землю. Герцогиня Шарлотта молилась в церкви по соседству с нами; она так и не смогла простить французам Наполеона Третьего. Я училась в Брюсселе, когда она умерла.
Миссис Ренлинг переписывалась со многими знатными дамами, обменивалась кулинарными рецептами с немкой из Дорна, имевшей какое-то отношение к семье кайзера.
– Несколько лет назад я ездила в Европу и там встретилась с этой баронессой. Знакомы мы давно. И все-таки они никогда не примут вас полностью в свой круг. «Я теперь американка», – сказала я ей. Угостила ее моими солеными арбузами – там нет ничего даже отдаленно на них похожего, Оги. В ответ она научила меня готовить телячьи почки с коньяком – почти неизвестное блюдо. Сейчас в Нью-Йорке есть один ресторан, там его подают. Даже в кризис людям надо где-то отдохнуть. Она продала свой рецепт за пятьсот долларов. Я бы никогда так не поступила. Готовила бы этот деликатес только для своих друзей; мое мнение: низко торговать старыми фамильными секретами.
Миссис Ренлинг прекрасно стряпала – обладала таким талантом и досконально продумывала меню своих обедов. Или тех, что организовывала в других местах: могла взяться за это для друзей.
В их круг входила жена управляющего гостиницей в Симингтоне, семья ювелиров Влетолд, продававших «экипажной публике»[125] тяжелые, украшенные гербами блюда для фруктов размером с цимбалы и соусники в виде корабля аргонавтов, а также вдова мужчины, замешанного в скандале вокруг «Типот-доум»[126], – сама она разводила далматинцев. И еще несколько человек такого же социального уровня. Для новых друзей, не отведавших еще телячьих почек, она готовила блюдо дома и приносила к их столу. Миссис Ренлинг страстно любила кормить людей и часто стряпала для нас, продавцов; она не терпела, чтобы мы ели в ресторанах, и утверждала своим бесстрастным голосом иностранки (никто не осмеливался ей перечить), что там еда невкусная и несвежая.
Именно так обстояли дела – миссис Ренлинг не позволялось перебивать или останавливать, когда она была в ударе. Она могла приготовить вам еду, если ей того хотелось, кормить вас, учить, инструктировать, играть с вами в маджонг[127], и вы не могли этому сопротивляться: столько в ней было силы и напора, несмотря на блеклые глаза и рыжеватые веснушки, проступавшие сквозь пудру на лице и жилистых руках. Миссис Ренлинг решила, что я должен изучать рекламный бизнес на отделении журналистики в университете, сама оплатила учебу, и мне ничего не оставалось, как приступить к занятиям. Но и этого ей показалось мало, и она подобрала мне еще несколько курсов, необходимых для получения степени, упирая на то, что образованный человек может добиться в Америке всего, чего хочет, выделяясь из общей массы, как свеча, зажженная во тьме шахты.
Я вел напряженную жизнь и временами до неприличия гордился своим новым статусом – тем, что вечерами занимался в университете или читал в библиотеке книги по истории и хитроумные пособия, как стимулировать покупательский спрос; ходил играть в бридж или маджонг в обитую шелком гостиную миссис Ренлинг, где был то ли лакеем, то ли родственником – разносил сладости, открывал имбирный эль в буфетной, но при этом не выпускал изо рта мундштук. Ловкий, услужливый, с легким намеком на флирт, с блестящими от бриллиантина волосами, цветком в петлице, пахнущий вересковым лосьоном, хотя не отказывался от чаевых, данных от души или по протоколу, хотя позже выяснил, что часть денег перепала мне экспромтом – многие не знали, как себя со мной держать. Душой общества была миссис Ренлинг, ее лидерство не подвергалось сомнению. Мистер Ренлинг с ней не соперничал – играл в карты или домино, безучастный ко всему остальному, и больше молчал, а миссис Ренлинг говорила что хотела, не обращая внимания на замечания других. Впрочем, эти замечания, касавшиеся в основном слуг, безработицы и правительства, были абсолютно банальны. Ренлинг это знал, но ему было наплевать. Здесь собрались его партнеры по бизнесу – деловому человеку положено их иметь. Он и сам навещал приятелей или приглашал к себе и никогда не критиковал, и они тоже этого себе не позволяли.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.