– Маманя – а! Васька же… Приезжих… Ружьё схватил!
Лёгкое движение всклоченной головой – понимаю, мол – скользкий взгляд на винтовку, затем осторожно, чтобы не упала с плеча телогрейка, ворожея подняла руку, перекрестилась и произнесла торжественно:
– Геенна им огненная! Достукались анафемы….
Всем телом женщина дёрнулась, вцепилась обеими руками себе в горло, опустилась на пол, горестно раскачиваясь всем корпусом.
– Вы…вы! Что вы за люди! Господи, Боже мой! Ка – амни – и! Ка – амни! Ты никого не жалеешь, и он… он никого не пощадит. Хотел убить. А потом – потом распла – ата. Камни вы бесчувственные.
Ворожея хмуро смотрела, как казнится и причитает сноха.
– Страшно! Страшно среди вас!
– Ну, хватя слёзы лить. Дитёв-то на кого бросила, скажённая?
Тяжело ступая усталыми ногами по неровным массивным половицам, Рысиха подошла к лавке у печи, зачерпнула в ковш воды, заглянула, пошепталась и подала снохе:
– Пей, не воротись. Криком-то не спасёшься.
Женщина, стуча зубами о ковш, громко глотнула раз, другой – обмякла, тоскливо уставившись сквозь стену.
– Дивишься – слёз не лью? Они у меня все раньше пролиты, на теперь-то не осталось.
Через несколько минут старуха была одета – сморщенное лицо по самые глаза упрятано в толстую шаль, ветхая шубейка перепоясана ремешком.
– Посиди пока-тко. А как оклемаешься, иди к ребяткам. Пойду и я, догляжу.
По пути к двери задержалась у винтовки
– Чего с этим-то прибегла?
Женщина тоскливо смотрела в невидимую даль и не отвечала.
– Ружьё-то, эй, спрашиваю, чего притащила?
Вяло шевельнувшись, женщина ответила:
– У Васьки выхватила. Ведь он чуть не убил одного, молоденького самого. А другой на крыльце порубанный….
Старуха о чём-то задумалась над винтовкой, тряхнула закутанной головой, отгоняя мысли прочь:
– Всех ба надо.
В темноте копошилась какая-то тень и напугала лагутинского казака Калёнова. Он вскинул винтовку, но, приглядевшись, крикнул:
Фу!… Чертовщина. Что ты бродишь среди ночи, старая?
– Испужался, казак?
– Ладно, испугался, пальнуть бы мог.
– А и пальни. Да не в меня. Иди-к сюда. Видишь, вон меж плетней темнеет?
– Да чтоб оно провалилось, что там можа темнеть?
– Не бойся, иди сюда.
– Чтоб тебе сгореть ясным огнём, – бранился немало перетрусивший казак. – Вот я его пулькой достану. Эй, ну-ка покажись!
Помедлив, потоптавшись, вытягивая шею в сторону пугающего чёрным пятном плетня, Калёнов вскинул приклад к плечу, прицелившись, бахнул. Эхо ответным выстрелом отскочило от стены бора.
Пуля впилась Тимофееву в спину и застряла внутри, обжигая задубевшее тело. С силой сжав зубы: «Только бы не закричать. Не выдать себя» – он конвульсивно напрягся, будто пытаясь разорвать на себе невидимые путы. Вдруг все боли разом оставили его. «Вот и конец мученьям», – подумал Тимофеев и умер.
Ещё не рассвело. Выстрелы, крики над станицей смолкли. Пластуны Лагутина развели на площади перед Советом костры и с помощью станичных стаскивали к ним порубанных рабочих и николаевских мужиков.
– Дак, говоришь, девятнадцать их было? – широко шагая по улице, спрашивал Лагутин поспешавшего за ним Парфёнова.
– Двое утекли, – сокрушался станичный старшина. – Ну, как до своих добегут….
– Не паникуй! Искать надо. Искать!
Довольный собой Лагутин был деятелен, прогнал на поиски жавшихся к кострам озябших казаков. Те побродили по дворам и гумнам, потыкали шашками в сено, разломав плетень, извлекли труп Тимофеева да вернулись к огню, сетуя, что «одного-таки чёрт прибрал».
И вдруг…. Все головы повернулись в одну сторону, а оттуда из темноты:
– Иди, иди, сволочь!
В освещённый круг вошла, поражая своей неожиданностью, парящая на морозе, мокрая с головы до ног фигурка Гриши Богера. Он затравлено озирался испуганными глазами и дрожал всем телом. Мокрая одежда стремительно смерзалась и похрустывала при ходьбе.
– У проруб сховался, – всё никак не справляясь с охватившим его волнением, рассказывал казак. – Это каким манером вышло. До речки добёг, сиганул, змеёныш, в камышовый куст, проломил лёд и затих, одна лишь головёнка чернеет. Так бы и замёрз, жидёнок. Да на его счастье бабка та шустрая объявилась – указала.
– Пластай его, так растак! – подбежал маленький казачишка из местных с шашкою наголо.
– Постой!… Погодь! – загомонили кругом. – Надоть атамана покликать.
Гриша Богер, стуча зубами, шамкая непослушными губами, заговорил вдруг:
– Мне б в тепло. Помру я здесь, а у меня мама….
Казаки стояли, поёживаясь от озноба, хмуро глядели.
Кто-то сказал от костра:
– Сопляк совсем. Гляди, и шешнадцати нету.
Разом взорвались голоса:
– Нет, ну здорово! Как хлеб отымать – годов не считал. У него мамка, видите ли…. А у нас щенки под лавкой, которых и кормить не след….
Голоса всё более озлоблялись, возбуждаясь. Подходили станичные.
– Это хто ж такой?
– Вот утопленник ожил. Да что его жалеть…. Пластай!
Подошёл Лагутин. Мельком глянул на Гришу и, повернувшись, пошёл прочь, уронив:
– В расход.
– Пойдём, – преувеличенно строго сказали два казака.
– К-куда вы м-меня, – не попадая зубом на зуб, срывающимся голосом спросил Гриша Богер.
Трое пошли, и из темноты с тою же преувеличенной строгостью донеслось:
– В избу. Отогреешься, потом спрашивать будем.
Через минуту выстрел. Он долго перекатывался, ломаясь в бору, наконец смолк. А ночь всё была полна неумирающим последним выстрелом….
Возле крыльца Совета Лагутин, разминая озябшие ноги, немного походил, вдыхая широкой грудью крепкий морозный, замешанный на горьковатом запахе хвои воздух, поглядел в небо. Декабрьская ночь царила над станицей, бором, всей землёй. Сияла луной, рассыпанными из края в край мерцающими созвездиями. Но на востоке уже чуть посветлел краешек неба, прижатый темнотой к горизонту.
– Подожди, послушай, – Парфёнов торопливо подходил, настороженно оглядываясь – Вроде кто кричит?
Ему послышался человеческий вопль где-то на реке, сразу смолкнувший, затерявшись среди синих сугробов. С берега слышны скрежеты лопаты о звонкий лёд, гулкие удары кирки или лома, глухие голоса и фырканье лошадей, волочивших на реку раздетые трупы продотрядников.
В новом, охватившем всех воодушевлении люди, то и дело матерясь, суетились возле проруби, сталкивая поглубже в воду на стремнины течения коченелые тела, и с тревогой поглядывали на разгорающийся восток.
А речка, подковой опоясавшая станицу, синела под звёздами. С высоких берегов нависали спаянные пургой и морозом снежные гребни. Ветер шевельнулся от русла реки, снежной крупой прошуршал под ногами.
Всплески воды заставили Парфёнова поёжиться, и он с кривой улыбкой проговорил:
– Показалось – должно в ушах свербит, – и надел шапку. – Чёртов холодище. Я всё-таки, кажется, простыл.
– Тьфу, напасть! – весело откликнулся Лагутин. – Засыпаю прямо на ходу. Наплывает на меня что-то. Весь в холоде, а на веках ровно гири. Сутки ведь не спамши. Часа два только прикорнул и в прошлую ночь.
Парфёнов и Лагутин ценили друг друга и не скрывали этого ни перед кем. И далеко не корыстные цели сближали их, а простые искренние человеческие отношения. В обоих хватало и здравого смысла и той непосредственности, которая так бывает мила и приятна в людских отношениях. Да и пути их часто пересекались.
Лагутин, не сдержав удовольствия, просиял, заулыбался во весь свой белозубый рот:
– Нет, ну скажи, на моих ребят можно положиться. А кто у тебя из станишных такой мастер по прорубам? – и подмигнул с намёком.
– Ну, пойдем, погреемся, – устало позвал Парфёнов.
Вокруг уже заметно поредел и побелел воздух, но густая тишина сломленной к утру декабрьской ночи наплывала на людей с ещё большей силой необоримого сонного часа.
Когда Лагутин вновь вышел на крыльцо, наступило уже утро, яркое и чуткое. Каждый звук – и хруст под ногою, и визг колодезного журавля, и даже поскрипывание вёдер на коромысле необычно долго и тонко звенели в чуть подсиненном воздухе. Тополя, схваченные морозом, заиндевели и под белым зимним солнцем сверкали, как стеклянные. Снег вокруг блестел, на нём беспрестанно вспыхивали и гасли радужные искры. С высокого крыльца тёмные стены изб, протянувшихся по-над берегом, казались мухами, облепившими сахар.
На площади перед Советом собирался станичный люд – ребятишки шныряли, управившись по хозяйству, спешили казаки и казачки. Лагутинцы седлали коней, а меж ними расхаживали местные, вполне уже мирного вида.
– Да убери ты свою судорогу! – ругали маленького казачка в засаленном тулупчике с шашкой в руке. – Воронье пугало!
– Сам ты…, – отлаивался мужичок более похожий на подростка.
Лагутин, приметив в толпе Рысиху, поманил её к себе.
– Тороплюсь ныне, а как время будет, посидим с тобой за самоваром – расскажешь, как бурю одолела.
– Всё расскажу, касатик, всё. Как время придёт помирать, всё расскажу. Да только тебя уж тогда не будет.
– Как знать.
– Я знаю.
Лагутин омрачился. Повернувшись к Парфёнову, сказал:
– Смотри, бабку не обижай. Очень она у тебя пользительная. За столько вёрст мы отсюда стояли, а смотри ж, нашла. От краснопузых её береги, да и сам не попадись. Смотри, дознаются – худо будет. Слышишь?
– Не попадусь, Семён.
Лагутин молодецки взлетел в седло. Взыграли кони под хлопцами. Атаман поднял руку, прощаясь со станицей.
Кто-то из старух привычно заголосил:
– Как же мы без вас, родненькие!
Лагутин махнул ногайкой. Лошадь, высоко взбрыкнув, пошла в галоп. Проводив взглядами лагутинцев, побрели по домам станичные, переживать каждый в своём углу происшедшее.
Парфёнов, оставшись в одиночестве, вдруг начал осознавать, что беда, постигшая станицу для всех общая, но мера ответственности за неё у каждого своя. И расплата будет не равная. Он с тревогой окинул взглядом опустевшую площадь, перекрестился.
Порыв ветра сорвал с обрывистой береговой кручи крупитчатый снег, смёл его в пропасть яра, покрутил злобно на лысом льду затянувшейся уже полыньи, ставшей общей могилой девятнадцати бойцам продотряда и пяти николаевским мужикам, и, перебежав на тот берег, утих, словно запутался в прибрежных кустах краснотала – так густо и непролазно здесь было даже среди оголённых зарослей.
Соколовская пасха
Такой борьбы, в которой бы
заранее известны были все шансы,
на свете не бывает.
(В. Ленин)
Вязкий суглинок дороги липнул к копытам лошадей, нарастал на них пудовыми ошмётками, отваливался и налипал снова. Лениво взлетали вдоль дороги грачи и, покружив в тёплом дыхании весны, садились вновь, деловито изучая землю.
Красно-партизанский отряд Константина Богатырёва въезжал в родную Соколовскую станицу и быстро таял на глазах – казаки заворачивали на свои подворья.
Вот и дом отца. Уже многие годы он ничуть не менялся – всё также мощно, кряжисто лезли в глаза рубленные «в лапу» венцы, голубели наличники и ставни, высокие столбы ворот, прямо как часовые на посту, охраняли просторное подворье.
На миг померещилось Константину – вот сейчас откроется, звякнув кольцом, калитка, и выбежит на улицу вихрастый круглолицый мальчуган. Помедлил, пребывая в грёзах, да и повернул коня к дому своего детства.
Уже спешившись во дворе, Константин увидел под навесом лошадь, узнал буланого Петра, и безрадостно заныло у него под сердцем. Старший брат пришёл с германской есаулом. После революции собрал бывших однополчан для борьбы с Советами. За Константином пошли те, кто сочувствовал новой власти. Бог миловал – братья не встречались ни в тёмном лесу, не в широком поле, а теперь вот сошлись под отеческим кровом, похристосоваться, так сказать, на самую Пасху. Делать нечего, придётся слушать упрёки и насмешки белоказачьего есаула.
Ещё в сенях он уловил знакомый с детства дух половиков, овчинных тулупов, прокалённых на широкой русской печи, и сладковато-дурманный запах пасхальных куличей.
Мать кинулась к порогу, всплеснув руками, и, не обняв даже, тут же уткнулась носом в край косынки – плакать. Отец радостно засверкал глазами, чуть оторвал свой зад от скамьи у стола. Сидевший напротив Пётр криво ухмыльнулся и тоже привстал.
– Смотрите, кто пожаловал! Сам товарищ краснопузый командир. Наше вам, – он размашисто поклонился. – С приездом, браток-большевичок! Прошу к столу, господин социал-демократ, лихой казак, командир бандотряда, лучший рубака станицы – сволочь, одним словом! Вам, случаем, товарищи ещё не поручили дивизию? Может вы уже – высокопревосходительство краснопузый генерал? Сколько же вы, поганцы, крови людской пролили ради своей революции.
Константин ткнулся носом матери в плечо, неторопливо разделся, снял сапоги, сел за стол, пожав руку отцу, и стал напряжённо слушать.
– А чего это ты явился, спрашивается. За большевиков агитировать?
Константин смотрел на брата тяжёлым взглядом, а Петру всё труднее удавалось сдерживать себя.
– Т-ты! Социалист-моралист! Чё ты пялишься, как кот на колбасу. Родину продал, совесть продал. Приехал мать с отцом Советам закладывать?
Пётр уже кричал, всё сильнее сжимая набрякшие кулаки. Перед тем было выпито немало. Голова у него закружилась, он качнулся и схватился за край стола. Месяцами накопленные в сырых лесных землянках тоска и злость внезапно прорвались в нём и выплёскивались теперь наружу, сочились в словах, взгляде, конвульсивных движениях, сжимали в болезненные тиски голову, требуя выхода, и Пётр уже не мог остановиться. Говорил, говорил, срываясь на крик, всё более багровея лицом.
– Ну, хватя вам! – пристукнул ладонью по столу отец, потянул носом, раздувая широко ноздри, кивнул на наполненные стаканы. – Давайте-ка, выпьем в честь Святого праздника.
Мать уже вышла, накинув на плечи тяжёлую шаль. Вскоре вошла Маня – Петрова жена. Кивком поздоровалась с деверем и стала, прислонившись к печи, спрятав за спину красные распаренные руки, глядя на мужчин тупо, отрешённо.
Богатырёвы все разом пригубили стаканы, одинаково запрокинули головы, громко похлюпали кадыками, поморщились крепчайшему самогону, торопливо стали занюхивать и закусывать.
– Так-то будет лучше, – торопливо жуя щербатым ртом, проговорил отец.
Вошла мать:
– В баню-то вместе пойдёте или с бабами?
– Пойдём, Петро? – впервые, как вошёл, обронил слово Константин. – Я уж, чёрт знает, сколько не мылся, опаршивел весь.
Старший брат нахмурился, подавляя вздохом давние мечты побанничать с женой.
– С тобой, говоришь? – он усмехнулся. – Ну, раз зовёшь – пошли.
В баньке он вёл себя по-хозяйски – зачерпнул где-то в углу ковш красноватой, неперебродившей браги, отхлебнул сам, протянул Константину. Да и как ему не быть здесь хозяином? Ещё когда был на германской, от детской шалости сгорел дом. Маня с ребятишками перебралась к свёкру, а Петру некогда отстроиться – с войны опять на войну.
Оглядывая раздетого брата, Константин почти со страхом сказал:
– Господи, исхудал-то как! Ты что, совсем без харчей зимовал?
Пётр уныло махнул рукой и отвернулся. После долгой паузы сказал:
– Классового врага пожалел?
Парились с остервенением, соревнуясь. Уже в предбанники, полуодевшись, потягивая всё ту же неотбродившую бурду, посматривали друг на друга дружелюбно, почти с любовью.
После баньки отдохнуть, обсохнуть, отпиться кваском и поговорить по душам толком не удалось – прибежала радостная Наталья, жена Константина, и утащила мужа домой.
Вечеряли не долго. Разошлись по полатям и лежанкам.
Маня, утолив мужнину страсть, дождалась, когда он отодвинется, и села на кровати. Сгорбившись сидела, опустив босые ноги на пол, а спина её мелко тряслась.
Пётр, пытаясь успокоить её, машинально погладил по плечу, и она вдруг затихла. Он почувствовал, как напряглось всё её тело.
Маня тяжело, обиженно вздохнула и сказала с болью поразившей его:
– Господи, какая у тебя чужая рука. Я совсем отвыкла.
И он тут же убрал руку, отвернулся и не знал, что сказать ей.
Была ночь и для Константина, и Наталья рядом, её ласковый шёпот: «Подожди, ребята ещё не уснули», а ждать он не мог – желание было нестерпимым. Прижимаясь к нему так, словно хотела до конца слиться с ним, раствориться в его теле, она шептала каким-то незнакомым голосом:
– Боже мой, Костя, я только теперь начинаю понимать каково без тебя. Ну, почему ты уходишь от нас? Ведь ребята уже подрастают, им отец нужен. Мне, мне ты нужен больше всех.
И утром она не могла никак успокоиться, возбужденная сновала по избе, то и дело дотрагиваясь до мужа, гладила его плечи, руки.
Праздник был на дворе, праздник был на душе Натальи. А погода подкачала – небо набухло низкое, тёмное, готовое в любую минуту рассыпаться на дождь или снежную крупу.
Управившись по хозяйству, всем семейством направились в родительский дом.
По обычаю христосовались прямо у порога. Бабушка совала внучатам леденцы, крашеные яйца, раздевала и подталкивала к столу. Дед уже «причастился» и теперь пьяно улыбался в усы, дипломатично помалкивая. Пётр и Маняша хмурились, сторонились друг друга. За столом всё внимание детям.
Братья, расцеловавшись у порога, ближе друг другу не стали. Пётр хмурился и разглядывал в окно низкое холодное небо, гадая, что можно ожидать от него в ближайшие часы – дождя или снега? Константину после выпитого вернулось ночное желание, и он неотступно преследовал жену ласково-вопрошающим взглядом, который не остался незамеченным. Наталья вдруг раскраснелась, словно излишне пригубила, засуетилась, расщебеталась с женщинами, раскудахталась с детьми – только её и слышно, и в то же время ни на минуту не выпускала мужа из поля зрения.
Их незримый контакт вдруг открылся Петру, и тот позавидовал – чокаясь, зло выдавил из себя:
– Сволочь ты, братуха.
– Цыц, во Христов праздник! – оборвал его отец, выпив, продолжил. – На посевную-то вас ждать али баб в сошку запрягать?
Братья переглянулись и промолчали.
– Па-анятно! – усмехнулся старший Богатырёв. – Вояки, мать вашу! Сами собачитесь, людей булгачите. Взять бы ногайку да обоих, да перед всей станицей, чтоб ума, стало быть….
– Возьми, – скривился Пётр и устало повёл плечом.
Константин всё преследовал Наталью взглядом, не слушая, утвердительно покачал головой.
Дед, в очередной раз чокаясь с сыновьями, укоризненно процитировал своё любимое:
– Богатыри не вы….
Засиделись.
Захныкали ребятишки, просясь на улицу. Женщины завздыхали – пора скотину убирать.
Вдруг над станицей прогремел выстрел. Богатырёвы разом встрепенулись, оборотились к окну. Тягостной показалась наступившая тишина и подозрительной. Не слыхать ни песен над станицей, ни гармошки.
Напряжённо текли минуты. Снова выстрел, и будто прорвало, зачастили, забахали – где-то там, на улице завязался бой. Оба брата, столкнувшись в дверях, бросились одеваться, мимо испуганных женщин, ребятишек, находу пристёгивая оружие.
У избы, куда они подбежали, уже были выбиты все стёкла. В окнах мелькали чьи-то тени и сверкали белым огнём выстрелы, под крышу сизыми струйками выплывал пороховой дым.
– Ага! Проняло! – кричали нападавшие и палили из-за дров, сараев, заборов.
– Аат-ставить! – рявкнул Пётр, выбегая под выстрелы прямо перед домом.
Пальба разом прекратилась.
– А ну, все ко мне! – продолжал командовать Пётр Богатырёв.
Опасливо, с винтовками наперевес, вокруг него начали собираться казаки.
– Что не поделили? – спросил Пётр, вглядываясь в лица, с удивлением отмечая, что враждующие поделились не на белых и красных, а на родственные группы.
– Вот эта сука, – бородатый казак с диковатыми глазами ткнул винтовкой в плечо другому, – братуху моего посёк.
«Краснопузые сцепились», – удовлетворенно подумал Пётр.
– Но ты, полегче, – вскинул своё оружие обвиняемый. – Сам нарвался.
И окружавшие Богатырёвых казаки, винтовки на изготовку, подались вперёд, готовые стрелять, лупить, ломать, вцепиться в горло врагу. Минута была критическая. И Пётр решился вершить суд скорый и, как думал, правый, чтобы спасти станицу от потоков крови.
– Ты его брата убил? – ствол Петрова маузера ткнулся в лоб ошалевшему казаку. – За что?
– А ты, какого хрена…? – красный партизан попятился, крикнул младшему Богатырёву. – Командир!
Константин тронул брата за плечо:
– Ты это брось.
– Аат-ставить! – рявкнул белый есаул красному командиру и нажал курок.
Выстрел бросил казака на землю.
– Т-ты! – ахнул Константин, рывком развернул к себе брата и ударом богатырского кулака опрокинул навзничь.
Утерев кровь с разбитой губы, Пётр поднялся, сверля взглядом красного командира.
– Сука! Быдло краснопузое! Шашку вынь – руками мужичьё машет.
С обнаженным клинком в руке шагнул к младшему брату.
Раздался круг. Два края у него. На одном Константин Богатырёв, на другом – брат его единокровный, а из-за плетней, из окон домов белеют встревоженные и любопытные лица. Пётр шагнул вперёд, и, ни в чем не уступая, Константин тоже сделал шаг.
Старший Богатырёв ростом выше, а младший телом тяжелее, в плечах пошире. Хотя на глаз трудно смерить – одного корня побеги.
Ещё шаг и ещё. Сошлись. Ждут чего-то, сверлят глазами. Может, остановятся? Нет, ждать обоим нечего и не от кого, только от себя.
Сверху будто бы наметился рубить Пётр, а ударил наискось снизу. Острая шашка летит в колено противнику. Встретились клинки, сталь лязгнула о сталь, и заметались, как змеиные жала. Легко и вёртко прыгают поединщики, под рубахами играют мускулы. Справа, слева, сверху, сверху, сверху рубят шашки без передышки, звенит сталь беспрерывным звоном. Бьются братья не на жизнь, а на смерть. Весь мир для них обоих сейчас замкнулся на остром жале клинков.
Учил их отец сызмальства хлеб добывать и достаток в поте лица. А есть ли труд тяжелей теперешней работы? Пот заливает глаза. И нет мгновения, чтобы отереть лицо. А вот ладони не потеют, иначе не удержать им жёстких рукоятей шашек.
Легко, по-кошачьи, прыгают грузные противники, уже не раз поменялись местами, а конца поединка ещё не видно. Свистит сталь, звенит сталь близко-близко от буйных головушек. Кому-то смерть заглянет в глаза? Ей всё равно кого взять, хоть обоих.
Пётр отскочил, тяжело дыша. Концом шашки он рассёк крутое плечо брата.
Не страшно Константину, не чувствует он боли, ярость душит его, и еле совладал с ней, удержался, не рубанул по беззащитной голове, когда Пётр, выронив шашку, зажимая ладонями вспоротый живот, упал лицом в сырую землю.
Не сразу пересилив боль, Пётр с трудом сел, мутные глаза его безучастно скользнули по лицу брата. Он сказал ровным хриплым голосом:
– Панику отставить…. Сейчас я встану.
И стал подниматься. Казаки подхватили его. Он, выпрямившись, опёрся рукой на подставленное плечо (другую не отрывал от живота) и, пошатываясь, побрёл по улице.
Константин никого и ничего не замечал, весь во власти крайнего душевного напряжения, брёл за ними, по-прежнему сжимая в онемевшей руке окровавленную шашку.
Уже во дворе к нему подскочила плачущая Маня и сильно, наотмашь, хлестанула по лицу.
Константин выронил клинок и схватился за поражённое плечо:
– Ты… Маня…что?
Дверь перед ним захлопнули, и он побрёл домой. Посмотрел на жену пустыми глазами, громким хриплым шёпотом сказал:
– Беда-то у нас какая, Таля… Я брата зарубил.
– Какого брата? – не сразу поняла Наталья и ахнула, – Петра?!
День угасал серо, безрадостно. С наступлением сумерек напряжение томительного ожидания достигло нестерпимого накала. Константин, отбросив сомнения, пошёл взглянуть на брата. Никто не препятствовал ему, но и не потянулся по-родственному.
Пётр лежал на своей кровати по грудь укрытый одеялом. Перед ним стоял таз. На сером заострившемся лице его неестественно ярко блестели высветленные болью глаза. Лицо и шея покрыты крупными каплями пота, мокрый свалявшийся чуб прилип ко лбу. Его сильные руки до жути напоминали руки покойника.
– Больно? – ненужно спросил Константин.
И Пётр хрипло сказал:
– Да, очень.
Две крупные слезы выкатились из его закрывшихся глаз, он застонал.
Маня, сидя возле мужа, чуть заметно в такт беззвучным причитаниям раскачивалась корпусом. Мать маялась по избе, бесшумно ступая, то и дело поглядывала на Петра. Ребятишек отослали к Наталье. Отец сидел за столом, будто спал, уронив голову на сложенные руки. Присел напротив Константин. Томительно потянулось время.
Иногда Пётр на несколько минут забывался в полусне, а потом его тяжёлое сиплое дыхание переходило в стон, он дёргался, с трудом поворачивал большую всклокоченную голову, смотрел на потолок чёрными провалами глазниц.