Книга Самои - читать онлайн бесплатно, автор Анатолий Агарков. Cтраница 5
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Самои
Самои
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Самои

– Распелись не к добру.

– Чем песня плоха?

– Ну, как услышат.

– Кто ж сюда доберётся – в глушь да лихомань?

– Всё одно – какое нынче пение….

– А почему не петь?

– У меня вон в брюхе с голоду поёт, – не уступал сердитый молодой голос.

– Ишь ты, – у костра засмеялись, – шти про тебя ещё не сварены.

– Ничего, – покрыл всех спокойный бас, – Как закипит вода, муки сыпанём – болтушки похлебаем. Жаль только соли нет.

– Да и муки-то последняя горсть….

Разговоры разом оборвались, когда Федька вышел на свет костра. Вокруг него сидели четыре молодца – из тех, кому ни мороз, ни снег, ни метель-пурга, ни ведьмино заклятье – всё нипочём. На жару в глиняном горшке готовили похлёбку, а теперь рассматривали подошедшего невесть откуда парня. Федька – роста вышесреднего, статный и широкоплечий, со спокойным видом и прямым взглядом стоял перед ними.

Молодой голос хмыкнул:

– Вот и мяско подвалило.

Высокий и тощий, строго зыркнув на приятеля, знакомым уже баском спросил:

– Из далёка будешь?

– Из Табыньши. Не найдётся ли у вас, люди добрые, места у огня? Замороченный я.

– В таком лесу – плёвое дело, – согласился другой, низкий и круглый, жмуря красные слезящиеся глаза.

– Мне бы поесть чего….

– Ладно. Садись к костру. Может и для тебя чего найдётся.

Федька подсел к огню, где на жару шипел закоптелый глиняный горшок.

– Чего варим?

– Али не видишь?

Представились.

Новые знакомцы назывались чудными какими-то именами-кличками. Басовитый сказался Попом, толстяк – Душегубом, молодой верзила – Мальком. Все по виду и разговору – городские. И лишь четвёртый, угрюмого вида, заросший волосами по самые глаза, деревенского склада мужик – Иваном Тимофеичем.

В разговорах не таились, и вскоре Федька к страху своему убедился, что перед ним не самые добрые люди, которых можно встретить ночью в такой глухомани. Но отступать было поздно, да и некуда. И чтобы уравняться с ними в грехах перед законом, рассказал о себе.

– Ну, Агарыч, видать, с нами тебе дорога, – участливо покачал головой Поп.

Мороз усиливался, лёгкая снежная пыль закуржавилась над землёй и засыпала сидящих. Федька протянул озябшие ладони к огню и немигающими глазами смотрел на перебегающие по сухим сучьям языки костра. В лесу было тихо, и можно не спеша вести беседу.

Поп неторопливым баском своим уговаривал товарищей податься в Челябу, где и затеряться проще в толпе и сытней, должно быть, жить вёрткому человеку. Впрочем, ему никто не возражал, только мрачный Иван Тимофеич всё отрицательно иль осудительно покачивал головой, но молчал.

Прошла половина ночи.

Усталость брала своё. Глаза у Федьки начали слипаться, незаметно подкрадывался сон. Полная яркая луна светила с беззвёздного неба. Быстро плыли облака. Словно зацепившись за острый край, они закрывали её на мгновение и летели снова дальше.

Иван Тимофеич озабоченно покачал головой:

– Скоро пурга будет.

– Метель поднимется, – подтвердил Душегуб.

– Пурга нам на руку, – сказал Поп. – В деревне-то нас и не приметят.

И поднял на Федьку пытливый взгляд:

– С нами пойдёшь или здесь заночуешь? Хотя мы, может, и не вернёмся сюда снова.

Федька Агарков по разговорам бродяг понял, что замышляют они какое-то тёмное дельце, ему было до слабости страшно, но он всё-таки решительно сказал:

– С вами пойду.

– А топор в руках держать умеешь иль у мамки под юбкой рос? – с насмешкой спросил Малёк, разминая затёкшие ноги вокруг костра.

Облака закрывали луну, и лес тогда сразу погружался в сумрак. Бродяги гуськом медленно продвигались вперёд, держась ближе друг к другу, ступая след в след. Шли, по колено проваливаясь в слабонастный снег.

Пурга разыгралась внезапно. Лес вдали начал гудеть, посыпался снег с верхушек деревьев. Ветер принёсся с пронзительным свистом, подхватывал и уносил вороха снега и снова подкидывал. Вскоре отовсюду уже слышался непрерывный гул, скрип, треск ломающихся веток, и порой – грохот падающих стволов.

– Не отстава – ай! – кричал Поп.

Идти становилось всё труднее. Колючий снег бил и обжигал лицо. Ветер захватывал дыхание.

– Эй, Малёк!.. Агарыч!.. Не отставай! – глухо доносились перекликающиеся голоса.

Бродяги шли долго, упорно пробиваясь сквозь бурю, боясь отстать. Знали, что гибель ждёт того, кто затеряется в дремучем лесу.

Наконец передовой Иван Тимофеич сказал:

– А теперь – тихо: Перевесное рядом.

Перевесное? Так вот он где заплутал, думал Федька. В сторону упорол от Васильевки-то….

Бродяги остановились на опушке леса, напряжённо всматриваясь. Впереди копнами чернели избы, повеяло жилым духом. Поп, притушив бас, отдавал приказания. Бродяги внимательно слушали его, кивая головами, потом стали крадучись пробираться к огородам.

Федьку оставили у плетня, наказав дать знак в случае чего. У него от страха и возбуждения тряслись руки, и, оставшись один, он готов был бежать в ближайший дом поднять хозяев, остановить святотатство, но не побежал, а с нетерпением поджидал бродяг, волнуясь за их успех. Азарт риска гнал холод, и Федька терпеливо томился у плетня, врастая в сугроб.

Появились бродяги, тяжело дыша. На спине у Малька громоздилась овечья туша, широко раскачивая надрезанной головой, оставляя за собой кровавый след.

– Скорее в лес! – хрипел Поп. – Уносим ноги, пока всё спокойно. Скорей, соколики, скорей!

Вьюга усиливалась. Метель непрерывно заметала следы снегом. В её тягучем завывании порой чудился, накатываясь сзади, собачий лай. Бродяги спешили уйти подальше от Перевесного, и с ними вместе Федька Агарков, у которого ещё кружилась голова от сосущего душу страха за совершённое преступление, но уже родилось и постепенно крепло «будь, что будет», и он уже не боялся запачкаться в крови, неся баранью тушу, когда наступала тому очередь.

Буря бушевала трое суток, не переставая. Ветер то вдруг утихал, беря передышку, то вновь усиливался, гудел в вершинах деревьев, в проводах столбов вдоль дорог, наносил вороха лёгкого снега и, точно передумав, снова сдувал нагромождённые сугробы, перебрасывал их, наметая в других местах пушистые холмы. Сплошное белое покрывало задёрнуло начавшие было чернеть впредверье весны поля с низкими кустарниками.

Всё живое попряталось, спасаясь от разгулявшейся стихии. Горе бездомному человеку! Не приведи Господь, очутится об эту пору без тепла и крыши над головой. Немало по весне откроется из-под снега замёрзших одиноких путников – «подснежников».

Но Федьке с товарищами повезло – в тот самый час, когда пурга утихла совсем, входили они на окраину Челябинска.

Вольготная городская жизнь для Федьки Агаркова была недолгой – на вокзале в облаве потерял своих друзей, а сам угодил в «каталажку». Допрашивал его следователь, аккуратный такой, чиновного вида человек с большими залысинами и выпуклым лбом. Несколько недель Советской власти в Челябинске вытрясли из него нестойкие политические убеждения, и он без душевной борьбы и сомнений принял нейтралитет, готов был предложить свои услуги любому режиму.

Знатоком дела считал себя не зря. И, ловя убегающий Федькин взгляд, слушая его сбивающуюся речь, думал: «Врёт, каналья, всё врёт, от первого слова до последнего. Да ну я сейчас его достану».

– Всё-всё так, я верю, готов поверить, но бездоказательно, – следователь поднялся из-за стола, прошёл по комнате, достал из массивного тёмного шкафа пухлую папку подшитых бумаг, – А вот послушай, парень, теперь гольную правду о себе – мы-то всё знаем, и записано тут….

Он полистал документы чьего-то уголовного дела.

– Фёдор Конев…. Смотри-ка, даже имя не изменил – наглеешь, брат. Кличка – Саван. От роду – девятнадцати лет, роста вышесреднего, глаза голубые, черноволосый, особых примет нет…. Нет, есть – нос сломан в драке и смещён вправо.

Следователь делал вид, что читает это с подшитого в папке листа, на самом деле рисовал Федькин портрет, насмешливо приглядываясь к нему.

– Вот так-то, братец Саван…. И всё это мне не придётся доказывать. Я только пошлю запрос в твою деревню…. Как ты её назвал? Воздвиженка? И если от тебя откажутся, то трибунал и «вышка» тебе обеспечены.

– Ты только послушай, что за тобою пишется, – он с удовольствием, сохраняя, однако, участливый вид, измывался над растерявшимся Федькой, – Грабеж,… грабёж. Ай-яй-яй! Убийство. Старуху-проценщицу со родственницей топором. Ну, что скажешь, Саван, или как там тебя?..

Когда за Федькой закрылась дверь, следователь не спеша прибрался на столе и, покрутив ручку телефона, связался с гарнизонной тюрьмой.

– Ваш, вашего сада фрукт, – убеждал он кого-то скучным голосом, – Дезертир. Нет не политический – деревня дремучая. У меня на таких нюх.

В тот же день Федьку перевезли в гарнизонную тюрьму и поместили в одиночную камеру.

Первым знакомцем на новом месте был надзиратель Прокопыч – пожилой, неторопливый, вымуштрованный, наверное, ещё в Алесандроские времена. Большой нос с горбинкою придавал хищное выражение его худому, костлявому лицу. Из-под нависших густых бровей смотрели мрачные, тёмные, глубоко сидящие глаза. Он часто проводил по густой, чёрной с проседью бороде узловатой сухой рукой.

Прокопыч дважды в день приносил Федьке еду и, усаживаясь на единственном в помещении табурете, подолгу беседовал с арестантом.

– Привезли тебя, паря, с почестью на санях-розвальнях, крытых коврами, на тройке с бубенцами, а шлёпнут тихо и похоронят без музыки. Может даже и без суда-трибунала, потому что дезертир ты, и для таких закон суровый.

Федька в общей камере уголовной тюрьмы кое-чему нахватался у блатных и, похлебав баланды, скрестя ноги, сидел на нарах, посвистывал и усмехался.

– Нет, дядя, я удачливый. Помилуют. А не захотят, так сбегу. К тебе приду.… в примаки. Нет ли у тебя, дядя, дочки-красы? Я бы запросто женился.

– Что-то, сынок, лицо мне твоё больно знакомо, будто напоминает кого, – с каждым днём всё больше жалел Федьку надзиратель.

И тот рассказал о себе всё без утайки, распахнул страдающую душу до самых глубин.

– Есть у меня знакомцы в твоих краях. Я вот мамке твоей весточку подам – может, и дождёшься, – пообещал Прокопыч.

Суд и расстрел к Федьке не спешили. За узким зарешёченным окном, недосягаемо светившемся под самым потолком, жизнь, между тем, шла безостановочно. День сменялся ночью и наоборот.

Однажды в сумерках поднялся ветер, и повалил густой снег. Завыла метель, задребезжали жалобно стёкла. А потом переменившийся ветер повеял теплом. Остаток ночи и всё утро, не переставая, шёл сильный дождь, неся скорый конец снегам. Наступившая внезапно ростепель затопила мир грязью.

Об эту пору в Челябинск добралась Наталья Тимофеевна. Срок беременности её был на исходе, она рисковала разродиться где-нибудь в дороге, но желание видеть сына, утешить и, может быть, помочь было всесильным.

Однако решимости и воли её едва хватило до первого тюремного начальства. Когда Прокопыч сообщил ей Федькину вину и возможную расплату за неё, она, вдруг утратив остатки прежней гордости, тяжело повалилась на колени, тыкаясь губами в чужие шершавые ладони, суя надзирателю собранный для Федьки узелок.

Прокопыч остолбенело попятился от неё, пряча руки за спину:

– Что ты, баба! Тьфу, окаянная! Вертайся домой и не надейся ни на что. Нашла царя-батюшку, деревня сермяжная….

Федька на свидании от неожиданности растерялся и долго не мог унять слёз. Обрадовался сапогам и тут же переобулся, отдал матери валенки и полушубок. Наталья Тимофеевна сидела, широко расставив ноги, спустив на плечи платок, говорила, горестно глядя на сына:

– Дома всё хорошо. Нормально. Живы и здоровы, слава Богу. Только вот тятьку вашего убили на фронте. Вдовая я, а вы теперь – сироты.

Наталья Тимофеевна уехала с тяжёлым сердцем, ничего не добившись. А дружба Федьки с надзирателем крепла день ото дня.

– Прут красные. В городе отступающих полно, большинство – раненые, – сообщал Прокопыч новости.

А однажды обнадёжил и посоветовал:

– В тюрьме начальство сменилось. Смотри, Фёдор, ушами не хлопай. Если спросят, чего, мол, тут околачиваешься, скажи – был призван в армию, но заражён дурной болезнью, по этой причине ссусь, мол, без удержу под себя хожу. В казарме был бит, обмундирование не дали, а посадили в тюрьму. А я поддакну, доведётся случай, мол, вонизм от тебя в камере – не приведи Господь.

Спасибо старику – надоумил, выручил! Из тюрьмы Федьку выгнали.

Не попрощавшись, он в тот же день ушёл из города дорогою в сторону дома.

Солнце, ослепительное и горячее, раскрыло свои бирюзовые ворота и радостно смотрело с небес. Его лучи добрались и до лесных чащ, безжалостно растопляя снега. Прилетели птицы дружными стаями, засвистели, перекликаясь, загомонили, захлопотали с гнёздами, и не до песен теперь стало. Лишь кукушки-бездельницы щедро обещали долгую жизнь.

Федька за год подрос, сапоги стали малы и сбили ноги. Брёл он, прихрамывая, опираясь на палку, похудевший с лица, но по-прежнему – коренастый, крепкий, голубоглазый.

Душа на крыльях летела впереди. Фенечка! Вспоминались её ласковая улыбка и грустные речи при прощании, мелкие веснушки на лице, красивый рот.

Федька шёл, не таясь, заходил в каждое придорожное селение, стучался в каждые ворота, просил милостыню. Где давали, где гнали. Федька всему радовался, за всё благодарил. Свобода!

Как-то на исходе дня повстречались два всадника. Меж ними плёлся арестованный, без кепки, со связанными за спиной руками. Тёмные волосы сбились, лицо кривилось от боли. Он с трудом волочил ноги. Казаки свернули с дороги и остановились у колодца.

Федька, заложив руки за пояс, подошёл к арестованному и долго внимательно всматривался в него. Высокий худой парень в холстяных крестьянских портах, в изодранной рубахе и босой стоял равнодушный и окаменелый, с посиневшим и распухшим от побоев лицом и облизывал гноившуюся в уголке рта рану. Только на миг метнул он внимательный взгляд на Агаркова и опять уставился в одну точку.

Будто ушатом холодной воды окатило Федьку. К нему вернулись прежние страхи. Он сошёл с большака и лесами напрямки двинулся в Табыньшу.

В темноте набрёл на заимку, таясь от собак, пробрался на сеновал и уснул, зарывшись в прошлогоднюю пахнущую ароматной полынью траву. Проснулся, когда солнце уже рвалось во все щели.

На дворе хозяин собирался в дорогу. Обтёр лошадёнку пучком соломы, положил на её костлявый хребёт кусок войлока – потник, старательно приладил старое седло и перекинул ремень. Кляча подогнула заднюю ногу и, оглядываясь, пыталась укусить старика за плечо, когда тот затягивал подпругой её раздувшееся брюхо. Потом распутал ей передние ноги, вскарабкался в седло и степенно выехал со двора.

Его хозяйка, суетливая старушка, тем временем развешивала на верёвке во дворе раскатанные на лапшу блины теста. Их вид разбудил у Федьки нестерпимый голод.

Пока он размышлял – спросить или украсть, шёпот и приглушённый говор за стеной сеновала насторожили его. Он выглянул в щель. У плетня среди лопухов и полыни три человека в отрепьях, с распухшими, в болячках и грязными лицами, подкрадывались к привязанному за столбик телёнку.

По характерным признакам Федька признал в них цыган. Вот сволочи! Что замышляют?

Привязь уже в их руках. Пёстренький недельный телёнок, то упираясь, то обгоняя похитителей, скрылся с ними в лесу.

Федька выбрался из сеновала и пустился вслед за цыганами. Наткнулся на них неожиданно. Те первыми увидели преследователя.

– Не подходи, тварь! – закричал кривой на один глаз цыган, выступая вперёд, держа перед собой окровавленный нож.

Телок уже лежал на спине, широко раскинув лишённые шкуры красные ноги. Бродяги в несколько рук, торопясь, обдирали его. Все были невзрачны и худосочны.

Справлюсь, подумал Федька, отыскивая взглядом палку поувесистей.

– А вы кто?

– Телёнка не вернуть, хозяин, бери себе голову.

Ему бросили в руки отрезанную телячью голову и в тот же миг сбили с ног. Три жилистых мужичонка навалились ему на грудь, ноги. Жёсткие ладони царапали лицо, сдавили нос, пальцы крепко сжимали рот, не давая вздохнуть. Федька забился, стараясь вывернуться, но в горло ему упёрся окровавленный нож.

С него сорвали одежду.

– Лежи, не дёргайся, – кривой натягивал, пристукивая каблуком, Федькины сапоги.

Бродяги поделили добытую одежду, ему бросили изодранные, провонявшие нечистым телом галифе и гимнастёрку. Вскоре они скрылись.

Федька слышал топот удалявшихся ног, лежал неподвижно, уткнувшись в ладони. Обида и пережитый страх сотрясали плачем его тело.

На заимку Федька не вернулся, обойдя её стороной.

К исходу второго дня набрёл на кинутый хутор – ветхие избёнки и землянки на берегу небольшого озера. Вокруг густо росли кусты малины и вишни. Жители покидали хутор в спешке – живности и съестного Федька не нашёл, но инвентарь лежал нетронутым на своих обычных местах.

В одной избушке наткнулся на живого ещё, оставленного близкими умирать, недвижимого старика. Он лежал на деревянной кровати, прикрытый лишь куском овчины. Седые растрёпанные космы разметались по подушке. На впалых щеках, покрытых синими пятнами, пушились клочья бороды. Исхудалые руки безжизненно скрещены на груди, а босые ноги распухли и стали круглыми, как валенки, и очень скверно пахли.

На столе у кровати стоял ковш с осевшей на сухое дно плесенью и добрая краюха, сморщенная и затвердевшая до каменной крепости, со всех сторон подточенная какой-то живностью.

Двигаться старик уже не мог, но разговаривал легко и охотно, сохранив глубокую ясность ума.

– Счастливым мамка тебя родила, – приветствовал он остолбеневшего у порога от дикого ужаса Федьку. – Ходишь…. А я вот уже который год лежу. А теперь совсем помирать время пришло.

Говорили они долго. Федька рассказал о себе, старик свою жизнь.

– Оставили меня… дети, внуки. Ну да, Бог с ними. Сначала сил не было, – скосил он глаза на хлеб на столе, – а теперь уже и не надо. На душе такая лёгкость, вроде как очищение прошёл…. И воды давно не пью, и жажды нет. На небесах я, должно быть.

– Это казак к войне приспособлен, – ещё говорил он, – а мужик всю жизнь в земле копается, драться не любит. От беды и ушли. Фронт катит, а с ним – раззор, а то и смерть. Молодым пожить охота….

Серебряный ободок полумесяца завис над верхушкой ольхи. Ночной ветерок печально поскрипывал покосившейся пустой створой окна. Федька лежал на голом топчане и слушал тихий шелестящий голос, будто исповедь или наказ с того света.

Солнце поднялось багровым от утреннего тумана. Старик лежал с полуоткрытыми глазами, с бледным вытянувшимся лицом. Рот был приоткрыт, сухие губы утончились.

Федька долго стоял возле умершего, всматриваясь в его застывшее лицо, наконец, безнадёжно махнул рукой и натянул на лицо кусок овчины.

К исходу третьего дня потянулись узнаваемые места. В темноте на околице его спугнули бродячие собаки. Под их дружным лаем Федька не рискнул заходить в село.

Утром на него, спящего, набрела толпа местных баб, собиравших кислятку на пироги. С визгом, растеряв лукошки и корзинки, они бросились к деревне. А потом более смелые, сбившись в кучу, вернулись на поляну, чтобы отбить своё добро.

Федька, никем не узнанный, не узнавая никого сквозь слёзную пелену, застилавшую глаза, в коротких драных галифе, расползающейся гимнастёрке, нелепо взбрыкивая босыми ногами, невпопад размахивая руками, прошёл меж ними строевым шагом не служившего никогда солдата.


Несмышлёнка


История всех до сих пор существовавших

обществ была историей борьбы классов.

(К. Маркс и Ф. Энгельс)


Так Верку зовут мать, отец и баба Дуся. Одна лишь тётка Зоя ласково и всерьёз называет Верочка, а иногда – Вера Николавна. А ей ведь уже седьмой годок и очень она в свои малые лета разумная. И корову подоить готова, хоть силёнок маловато.

Где тебе! – отмахивается мать.

Тятька смеётся:

– Иди Красотку подёргай.

А Верка-то знает, что телята молока не дают, и обижается.

Ей всё больше кажется, что в доме она не родная, наверное, приёмная. Вон у других детворы полные дворы, а она одна. Наверное, у мамки с тятькой что-то не получалось, и они взяли приёмыша, выбрав самого смышленого. Ведь никаких забот с Веркой нет. Другие стёкла бьют, дерутся, день-деньской бегают на улице, от работы отлынивают, а она – домоседка и хлопотунья. Правда, всё впустую. Ну, бабе Дусе клубок подержать, иль мамка скажет: «Пройдись голиком по избе» – вот и все дела. Отец только за квасом посылает. А когда сильно пристаёшь, смеётся: «Натаскай воды ковшом да чтоб полную баню».

Другое дело – тётка Зоя. Всегда весёлая, приветливая, хоть и жизнь у неё, Верка знает, не сложилась. В семье она была младшей, после мамки, красивой и любимой дочерью. Улестил её проезжий купчик и увёз с собой в Челябинск. Не обманул, женился, да не пожилось – пил запойно и драться любил. Когда разводились через суд, попробовала тётка Зоя «оттяпать» у супруга часть имущества, да не получилось. В качестве компенсации за побои присудили только вставить вместо выбитого зуба – металлический. С ним, на зависть мужикам всей деревни, и вернулась Зойка домой.

Не склонная к крестьянской жизни, она всё же не села на шею родственникам, нашла источник существования – на машинке «ZINGER» девкам и молодящимся бабам всей округи шила городского фасона наряды. Жила, по деревенским меркам, широко и весело. От кавалеров отбоя не было, и не раз её дом брали штурмом ревнивые жёны.

Баба Дуся, прежде без памяти любившая Зойку, теперь панически боялась и шёпотом кляла младшую дочь – бросила дом и вместе с угасающим мужем перебралась к Веркиным родителям.

Дед недавно умер. Верка его помнит сгорбленным, ссохшимся старичком, словно прожитые годы иссушили и сделали ниже ростом. Последние дни он не спал ночами, сидел перед домом на лавке, курил махорку и морщился от болей в животе. Верка тайком от родителей пробиралась к нему, сидела рядом, таращила глаза в чистое, усыпанное звёздами небо. Дед указывал на эти светящиеся точки, называл каждую своим именем. Он был добрым.

О том, что идёт война, Верка знала, но в глаза её не видела, всё как-то стороной обходила она Табыньшу. А теперь вдруг нагрянуло столько много бородатых казаков! У всех мрачные настороженные лица. Их главный сотник со своими помощниками остановился в просторной избе тётки Зои. Эти дядьки оказались совсем и не страшными. Но тятька настрого запретил ходить туда, а тётку Зою назвал нехорошим словом.

Вот беда! Верке ну просто необходимо срочно побывать у тётки. У неё осталась на примерку новых нарядов любимая кукла Мотя, вырезанная дедом из деревяшки. Да и новостей скопилось уйма.

Вот вчера, например, с мамкой, другими бабами пошли за кисляткой в лес и наткнулись на беглого солдата. Вот страху-то! Бабы врассыпную. А Верка сразу смекнула – бежать-то хуже и осталась возле боевитой тётки Глани. Мамка, та до деревни бежала без оглядки, и только тогда про дочь вспомнила и её же потом отругала. Ну, справедливо ли?

Дак как же к тётке-то сходить, чтоб про то дома не узнали?

Верка крадучись забралась под крышу амбара поразмыслить и оглядеться.

День начинался весёлым солнечным светом, заливавшим двор, усадьбу, всю округу. К густому духу прошлогодних веников подмешивались все ароматы весны. Сотни щелей в старой крыше. Верка потянула носом, чтобы определить из какой каким запахом веет.

Дверь в избу тихо отворилась и на пороге показалась баба Дуся – маленькая старушка вся в чёрном. Её туго зачесанные назад волосы отливали серебром, и хотя ей было за шестьдесят, лицо оставалось гладким, без единой морщины. Годы будто проскользнули по ней, как вода по стеклу, не оставив следа. Она была босиком и тёрла спросонья глаза.

Значит, тятьки дома нет, подумала Верка, зная, что баба Дуся очень стесняется своего зятя. Где же мамка? Может в огороде?

Она прошла по гулко хрустевшему шлаку, выглянула в слуховое окно. Судя по росе, сверкавшей на огородной зелени, день до самого заката обещал быть солнечным и ясным.

С соседского денника доносился звяк удил и тихое ржание. Вместе с хозяйской лошадёнкой и беспокойно метавшимся вдоль загороди стригунком, Верка увидела чужого, под седлом, доброго коня. Наверное, тоже на постой стали, подумала Верка о соседе, и вдруг уловила в густых изумрудно-серебристых зарослях малины какое-то движение и, вглядевшись, ясно различила прятавшегося меж кустов мужчину.

Она так напрягала зрение, что даже ощутила резь в глазах, и всё же смогла различить, что незнакомец одет в сапоги, перепоясан ремнями и через плетень наблюдает за улицей.

По мере того, как он оставался неподвижным, вызывая своими непонятными действиями страх, сердце Веркино затрепетало. Она почувствовала, как от живота поднимается вверх холодная волна, захватывает всё тело, бьётся и стучит в висках.