Книга Критикон - читать онлайн бесплатно, автор Бальтасар Грасиан. Cтраница 6
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Критикон
Критикон
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Критикон

– Заметьте, однако, – молвил Хирон, – что заблуждение это ныне весьма обычное, универсальное, малодушие, так сказать, трансцендентальное, глупость повседневная, а в наши дни сугубо распространенная. Невежды поучают добродетели с кафедр, пьянчуги наставляют. Все мы видели, как человек, ослепленный гнусной страстью к женщине столь же некрасивой, сколь нечестивой [65], повел за собою толпы несметные, и все низверглись в геенну огненную. Не осьмым чудом назову его, но осьмым чудищем. Ибо первый шаг на пути невежества – самомнение; многие могли б узнать, когда б не полагали, что знают.

Тут они услышали на другом краю площади сильный шум, словно там, в потопе толпы, шла драка. Как всегда, причиной шума была женщина. Безобразная, но разряженная – разрази ее бог! Украшений нахватала со всего свету, разорив весь свет. Она громко предъявляла лживый иск, и чем больше о нужде своей кричала, тем пуще жирела. Нападала же она на другую – во всем другую! – женщину, прямую ее противоположность. Та была хороша собой, одета скромно, но опрятно. Точнее, была она почти нагая – одни говорили, что по бедности, другие, что из-за своей красоты. Ни слова она не отвечала – не смела, знала, что ее не послушают. Все были против нее, не только толпа, но и самые важные персоны, даже… но тут, пожалуй, вместе с нею лучше онемеем. Все словно сговорились преследовать ее. От шуток к делу, от слов к кулакам – принялись ее избивать, столько народу навалилось, что едва ее не задушили. И не нашлось никого, кто бы посмел, кто бы хоть пожелал за нее заступиться. Сердобольный Андренио хотел было ее защитить, но Хирон удержал его, говоря:

– Что ты? Да знаешь ли ты, против кого идешь и за кого вступаешься? Неужто не понял, что ты идешь против приятной Лжи, а значит, против всего света? Да тебя же сочтут сумасшедшим! Однажды вздумали отомстить за Правду дети – лишь тем, что ее говорили, – но куда им, малым да слабым, тягаться со столькими взрослыми и сильными! Так и осталась красавица Правда одна, как перст, и постепенно толчками да пинками загнали ее так далеко, что нынче уж не показывается и неведомо где прячется.

– Стало быть, на этой земле нет и правосудия? – спросил Андренио. – Как так нет! – возразил Хирон. – Кругом полно его слуг. Правосудие есть и, знать, где-то недалеко, раз Ложь поблизости.

В этот миг появился человек хмурого вида, окруженный судейскими. Ложь, его завидев, поспешила навстречу и принялась многословно доказывать малоубедительную сбою правоту. Тот отвечал, что готов хоть сейчас подписать приговор в ее пользу, да перьев нет. Ложь тотчас сунула ему в руки десяток крылатых ног, и он на лету, левой ногой, подмахнул приговор об изгнании Правды, противницы Лжи, с лица земли.

– Кто это такой? – спросил Андренио. – Он, я вижу, чтобы держаться прямо, опирается на жезл крученый-верченый, похожий на винт в дыбе.

– Это Судия, – молвил Хирон.

– Судия? Вишь, само имя его – почти из тех же букв, что у христопродавца. Глядите, сперва холст меряет [66], a затем дело шьет! А что означает обнаженный меч, который он перед собой держит, и для чего сей меч?

– Это, – отвечал Хирон, – знак его сана и заодно орудие кары: мечом он срезает сорняки порока.

– Лучше бы их с корнем вырвать, – заметил Критило. – Косить злодеяния – пользы мало: тут же разрастаются пуще прежнего, и начисто изничтожить их не удается.

– А как бы хорошо было! – сказал Хирон. – Но, увы, те, кому надлежит искоренять пороки, сами же их поддерживают, ибо с них кормятся, на тем держатся.

Тут Судия, не слушая никаких апелляций, приказал повесить и четвертовать Комара за то, что бедняга запутался в сетях закона; но перед Слоном, растоптавшим все как есть законы, и человеческие и божеские, он учтиво снял шляпу, когда тот проходил с грузом запретного оружия – пушками, саблями, копьями, крюками, пиками, – да еще сказал, что, ежели ему, Слону, угодно, он, Судия, хоть должен стоять на страже, готов вместе со всеми своими слугами сопровождать его милость до самого Слонова логова. Вот удивился-то Андренио! Но мало того – еще одного беднягу, который втянул голову в плечи и слова молвить не смел, Судия велел провести по городу и отхлестать. Когда спросили, за что это его, любопытным ответили:

– За то, что нет у него руки, не то взяли бы его на поруки, и ходил бы он, задрав нос, как те, у кого все в руках и кому все сходит с рук.

Но Судия вскоре скрылся, когда все взоры и хвалы устремились к храбрецу, на вид достойному соперничать с самим Пабло де Парада. Панцирь на нем был непробиваемый, деяния его спрягались во всех временах, числах и лицах. При себе он имел пару пистолетов, которые, однако, мирно спали в своих футлярах; конь – корноухий, но не из-за чрезмерной прыти; золоченая шпажонка – не только по названию, но и по сути была рода женского и из стыдливости никогда не обнажалась; голова увенчана плюмажем – мнимое чудо мужества и подлинное чучело фанфаронства.

– Человек это, – спросил Андренио, – или кентавр?

– Твое недоумение понятно, – отвечал Хирон. – Некоторые народы, увидев его впервые, подумали, что человек и жеребец – одно и то же.

– Да он – прямой солдат!

– Был бы вполне прямым, не будь совесть крива.

– А для чего такие, как он, нужны?

– Для чего? Они воюют с врагами.

– Дай бог, чтобы не с друзьями!

– Они нас защищают.

– Защити нас, боже, от них!

– Они дерутся, крушат, убивают и истребляют наших противников.

– Правда? А я слышал, будто они сами поддерживают врагов.

– Погоди, погоди, я говорил о том, что им делать положено. Но мир нынче так развращен, что те, кому надлежит исправлять зло, сами же его причиняют, – и так во всем. Кто обязан прекращать войны, затягивает их; ведь война – его ремесло, других доходов и прибылей у него нет. Кончится война – не будет ни работы, ни заработка; потому врагов подкармливают, что сами от них кормятся. Зачем стражам маркиза де Пескара [67] убивать его, коль с него живут? Да это и барабан сообразит! Вот и получается, что война, которая кончилась бы на худой конец через год, тянется двенадцать лет и стала бы вечной, когда б удача и храбрость не соединились ныне в маркизе де Мортара [68]. То же самое говорят и о том, другом, воине; раз скачет на коне – войне конец. Тот, чье званье и призванье велят делать больных здоровыми, поступает наоборот – здоровых делает хворыми, хворых – тяжелобольными. Войну он объявил и жизни и смерти, врач – враг им обеим, ему надобно, чтобы люди были ни живы, ни мертвы, но вечно хворали, – а это середина отнюдь не золотая. Чтобы самому было что есть, он другим не дает есть; он жиреет, они худеют. Пока они у него в руках, нельзя им есть; если ж уйдут из его рук – случай редкий, – им уже нечего есть. Словом, врачи живут как в раю, а их пациенты мучаются в аду. Бойся врачей пуще палачей, ибо палачи, стараясь прекратить муки, одним духом вышибают из драгуна дух; а врачи стараются, чтобы больной мучился подольше и жил, всечасно умирая; а добиться этого легко – надо приписать ему побольше болезней. Запомните же: где лечат, там калечат. Так судит о врачах злоязычная молва, но, по-моему, пошлая злоба и тут ошибается. Я полагаю, что о враче нельзя сказать ничего – ни хорошего, ни дурного; до того, как попал к нему в руки, ты еще не приобрел опыта; а после, тем более, – уже потерял жизнь. Но заметьте, все это я говорю не только о врачах тела, но и о врачах духа, о лекарях государства и нравов – вместо того, чтобы, как положено, лечить недуги и расстройства, они сами их поддерживают и усугубляют, извлекая корысть там, где давать должны лекарство.

– Почему это, – спросил Андренио, – до сих пор не прошел мимо нас ни один достойный человек?

– Достойные, – отвечал Хирон, – не проходят мимо, но остаются на века – слава, их бессмертна. Разумеется, их мало, да и те живут уединенно. Говорят о них с изумлением, как о единороге аравийском или о фениксе восточном. И все же, коль вы хотите увидеть такого, разыщите кардинала Сандоваля в Толедо [69], графа де Лемос [70], правящего Арагоном, эрцгерцога Леопольда [71] во Фландрии. А ежели хотите увидеть честность, прямоту, правдивость – все добродетели в одном человеке, ищите дона Луиса де Аро [72] в достойном его месте.

Странники наши, разинув рты, глядели и ахали, как вдруг Андренио с громким криком задрал голову кверху и уставился на небо, словно у него в глазах вызвездило.

– Что еще за диво? – воскликнул он. – Право, я, кажется, с ума схожу! Вот что значит побыть среди умалишенных! Ясное дело – заразился: мне чудится, будто само небо опрокинулось и время потекло вспять. Скажите мне, друзья, теперь день или ночь? Но только прошу не устраивать диспута, не то еще больше запутаемся.

– Успокойся, – молвил Хирон, – виновато не небо, а земля; в мире все пошло навыворот, перепуталось не только место, но и время. Люди додумались делать из дня ночь, а из ночи день.

Этот встает тогда, когда надо бы ложиться; а вон та из дому выходит вместе со звездой Венеры и вернется под улыбки Авроры. И заметьте, люди эти, которые во всем живут наоборот, мнят себя всех просвещенней и умней; правда, кое-кто считает, что, бродя ночью как звери, они и днем живут как скоты.

– В общем, – сказал Критило, – мы пошли спать, спокойной ночи и слава богу! Смотреть тут не на что.

– И это называется мир! – возмущался Андренио. – Даже в имени его обман. Вовсе оно ему не пристало. Надо говорить «немир», «непорядок», «нечисть».

– В изначальные времена, – возразил Хирон, – это имя вполне подходило, оно было определением истинным, когда по милости божьей из его рук мир столь совершенным возник.

– Откуда же весь этот беспорядок? – спросил Андренио. – Кто перевернул мир вверх дном, кто сделал его таким?

– Многое можно тут сказать, – ответствовал Хирон. – Уж сколько порицают мир мудрецы, сколько оплакивают философы! Одни утверждают, что это Фортуна, баба слепая да вздорная, каждый день все в мире переворачивает, ничего не оставляя на свеем месте и в своем времени. Другие говорят, что в злосчастный тот день, когда низвергся Светоносный [73], мир так крепко стукнуло, что он, мол, вышел из колеи и все полетело вверх тормашками. А иные винят женщину, обзывают ее вселенским домовым, что повсюду мутит. Но я скажу: там, где есть люди, другую причину искать незачем: один-единственный человек способен в расстройство привести тысячу миров – известно, как печалился некий великий смутьян [74], что не может этого сделать. И еще скажу: когда бы божественный Промысел не позаботился сделать недоступным для людей Перводвигатель, давно все перепуталось бы, в самом небе воцарился бы хаос: солнце восходило бы на западе и двигалось бы к востоку; вот тогда-то Испания уж бесспорно была бы главой мира [75], ибо на свете не осталось бы ни одного человека с головой. Удивительная странность – человек, существо разумное, разум-то первым делом превращает в раба скотских вожделений своих. Вот в чем источник всех прочих нелепостей, из-за этой главной несообразности все и идет шиворот-навыворот: добродетель притесняют, порск восхваляют; истина онемела, ложь триязычна [76]; у мудрецов нет книг, у невежд же библиотеки; книги без ученого, ученый без книг; скромность бедняка – глупость, а глупость вельможи – великое достоинство; кто должен спасать, тот губит; молодые вянут, старики молодятся; правосудие стало кривосудием. И до такого безумия дошел человек, что не знает, где право, где лево, живет неправо, все норовит налево; важное для себя отшвыривает прочь, добродетель топчет и идет не вперед, а пятится назад.

– Но если впрямь все так, – сказал Андренио, – зачем же ты, Критило, привел меня в мир? Разве плохо мне было одному? Хочу вернуться в мою пещеру, в мое ничто. Довольно, бежим прочь из невыносимого этого хаоса, это не мир, а клоака!

– Вот это уже невозможно, – отвечал Критило. – О, многие воротились бы обратно, когда б могли! Не осталось бы в мире ни одной личности! Но ведь мы поднимаемся по лестнице жизни, и, едва оторвешь от земли ногу, ступени пройденных дней исчезают. Сойти обратно вниз нельзя, можно только идти вперед.

– Но как жить в таком мире? – с огорчением настаивал Андренио. – Да еще при моем-то характере, если он не переменится, – не могу терпеть Несправедливости. Кончится тем, что я лопну с досады.

– Брось, пройдет день-другой, притерпишься, – сказал Хирон, – и станешь, как все.

– О нет! Чтобы я стал безумцем, дураком, пошляком?

– Не ерепенься, – сказал Критило. – Уж будто не сможешь пройти по дороге, по которой прошло столько мудрецов, пусть и стиснув зубы?

– Мир, наверно, был тогда иначе устроен.

– Такой же был, как и ныне. Таким его заставали все и таким оставляли. Живет же умнейший граф де Кастрильо [77] и не лопается; живет мудрый маркиз Каррето [78] и терпит.

– Как же они умудряются сносить жизнь, они – такие мудрые?

– Как? Надо все видеть, все слышать и молчать. – Э, нет, я бы сказал: видеть, слышать и лопнуть.

– Сам Гераклит не выразился бы сильней.

– Теперь скажи, неужто никогда не пытались навести в мире порядок?

– Отчего же? Дураки каждый день пытаются.

– Почему – дураки?

– Потому что это столь же невозможно, как умиротворить Кастилию или разлад внести в Арагон. Может ли кто сделать так, чтобы у одних не было непотов [79], у других – фаворитов, чтобы французы не были тиранами, англичане чтобы не были столь же уродливы душой, сколь красивы телом, испанцы чтобы не были чванливы, а генуэзцы…

– Да, нечего пытаться. Возвращаюсь в мою пещеру, к моим зверям – другого выхода нет.

– Я тебе его укажу, – сказал Хирон, – укажу выход счастливый и истинный, коль выслушаешь меня в следующем кризисе.

Кризис VII. Фонтан обманов

Ополчились некогда все пороки на человека как на общего своего врага – и лишь за тс, что наделен он разумом. И когда уже готовились дать ему бой, явился, говорят, на поле сражения Раздор, вышедший не из ада, как думали одни, и не из шатров воинских, как полагали другие, но из дома лицемерного Честолюбия. Очутившись на бранном поле, занялся Раздор своим делом: возбудил среди порсков жаркий спор, кому быть впереди, – ни один не уступал другому первенства в силе и славе. Чревоугодие ссылалось на то, что оно – первая страсть человека, с колыбели им владеющая. Похоть гордо возглашала, что она – самая могучая страсть, и перечисляла свои победы; сторонников у нее нашлось немало. Алчность доказывала, что в ней корень всех пороков. Гордыня похвалялась родословной – мол, ее родина – Небо, и она одна – порок людей, тогда как остальные пороки присущи и скотам. Яростно отстаивал свое право Гнев. Долго ссорились они да бранились, никак к согласию прийти не могли.

Но вот Злоба, перекричав галдеж, произнесла речь суровую и наставительную. Прежде всего она призвала всех к сплочению, чтобы все шли единой цепью, и, касаясь спорного пункта, молвила:

– Честь идти в атаку первой принадлежит, разумеется, первородной моей дочери, Лжи. Кто может в этом усомниться? Она – причина всех зол, источник всех пороков, мать греха, гарпия, все вокруг отравляющая, Пифон [80], препятствий не знающий, гидра многоголовая, Протей многоликий, гигант сторукий, всех побеждающий, Как, всех надувающий. Наконец, она – родительница Обмана, могучего государя, коему весь мир подвластен, – обманщики и обманутые, коварные и простодушные. Итак, пусть Ложь да Обман первыми нападут на беспечную наивность человека, когда он еще ребенок и отрок, и пустят в ход все свои изобретения, хитрости, козни, плутни, выдумки, вымыслы, мошенничества, силки, тенета, сети, приманки, ловушки, западни, капканы, подвохи, – словом, все итальянские штучки; затем последуют все прочие пороки, и, рано или поздно, в юности человека или в старости, победа будет одержана.

Насколько легенда эта верна, подтверждает случившееся с Критило и Андренио вскоре после того, как они распрощались с премудрым Хироном. Выведя их из суматошного Вавилона, вселенского вертепа, и указа прямой путь, кентавр ушел помогать другим. А они двинулись вперед, продолжая удивительное странствие жизни своей.

Андренио угомонился, он получил единственное средство, делающее жизнь сносной: надо смотреть на мир не так и не туда, куда смотрят все, а как смотрит умнейший граф де Оньяте [81], – то есть вопреки всем смотреть на изнанку того, чем мир представляется. Ведь в мире все шиворот-навыворот, а потому, кто смотрит на изнанку, тот видит правильно и понимает, что на деле все противоположно видимости. Ежели видишь человека, кичащегося ученостью, знай, что это невежда; помни, что богач всегда беден истинными благами; что всем приказывающий – всеобщий раб; что великан телом – отнюдь не храбрец; что толстяк – болезнен; что прикидывающийся глухим слышит больше, чем хотел бы; что глядящий умильно – либо слеп, либо ослепнет; кто слишком благоухает, тот дурно пахнет; болтун не скажет ничего путного; смеющийся злобен; клеветник обличает самого себя; кто на людях много ест, дома ест мало; кто шутит, нередко говорит правду; кто хулит товар, хочет его купить; кто строит дурачка, знает больше других; кто владеет всем, не владеет собой; скупому так же мало пользы от своего добра, как от чужого; чем больше приводят резонов, тем их меньше; очень ученый обычно не больно понятлив; устроить себе хорошую жизнь – значит, кончить ее; кто любит жизнь, тот ее губит; кто тебе кадит, мозги туманит; кто тебя славит, тот надуть норовит; за приятной наружностью скрывается глупость; что слишком прямо, то криво; от избытка добра жди зла; короткий путь – самый длинный; чтобы не упустить один лакомый кусок, упускаешь сотню; кто скупится, тратит вдвое; кто до слез доводит, добра желает; и наконец – чем человек себя воображает и чем хочет казаться, тем всего меньше является.

Так размышляли и наши друзья, но вдруг их раздумья были прерваны появлением еще одного чуда – правда, теперь они не удивились, зная, что в мире чудовищное повсюду. К ним быстро катила карета – что было в диковинку на их, хоть и прямой, да трудной дороге, – так искусно была она построена и так надежна на поворотах, что легко проходила через все препятствия. Тянула ее, вместо почтовых, пара почтенных ползучих гадов, а за возницу была лисица. Критило спросил, не венецианская ли это карета [82], но возница, притворясь глухим, не ответил. В карете ехало чудище, вернее, много чудищ в одном теле – было оно то белое, то черное; то молодое, то старое; то малое, то большое; то мужчина, то женщина; то человек, то зверь. Приглядевшись, Критило сказал, что, наверно, это и есть знаменитый Протей.

Протей подъехал, вышел из кареты и, низко кланяясь, как француз при встрече, – то первый вид обмана, – рассыпаясь в любезностях, как арагонка при прощании, приветствовал странников и передал им приглашение великого своего владыки остановиться в его дворце на день-другой, дабы отдохнуть после многотрудного пути. Поблагодарив за незаслуженную милость, наши друзья осведомились, кто же он, сей владетельный государь, который, их не зная и.ими не знаемый, оказывает такую любезность.

– О, это могучий государь, – отвечал Протей, – власть его простирается на весь земной круг, но именно здесь, у истоков мира, у этого первого входа в жизнь, лежит его столица. Это великий король, поистине император, ибо короли ходят у него в вассалах и мало сыщется людей, не платящих ему дань. Королевство его процветает – тут не только награждаются ратные подвиги и поощряется ученость, но ежели кто пожелает постигнуть самую суть политичного обхождения, его приемы и искусстве, пусть побывает при нашем дворе. Там ему укажут кратчайший путь к богатству и почету в мире, откроют искусство привлекать сердца и приобретать друзей, а главное, научат показывать видимость, ибо сие – наиважнейшее из искусств.

У Андренио глаза разгорелись и ноги разогнались – так ему захотелось туда. Он уже не мог дождаться часа, когда окажется при столь политичном дворе. Благодаря за гостеприимство, он влез в карету и потянул Критило за руку, чтобы и тот сел. Но у Критило ноги словно налились свинцом, если не золотом; не спеша он еще раз осведомился об имени государя – мол, ежели его могущество столь велико, то имя, разумеется, должно быть знаменито. – Имен у него много, – отвечал министр, меняя облик при каждом слове. – Много имен и много прозвищ, и хотя в каждом краю и при каждом деянии его называют по-иному, настоящее имя, самое доподлинное, мало кому известно, очень немногим удается владыку сего увидеть и того менее – узнать. Государь мой весьма славен, он не из тех, которых по дюжине на провинцию. Показываться на людях не любит и кого попало к себе не допускает – за недоступность и скрытность его больше всего и почитают. Лишь немногим, да и то на склоне лет, удается его узреть, и это великая удача; другим она не выпадает за всю жизнь.

Тем временем карета съехала с прямого пути на другой, извилистый путаный. Критило, заметив это, стал браниться, но вернуться назад, выпутаться, было уже нелегко, а их спутник принялся уверять, что это и есть кратчайший путь к благоденствию, – пусть, мол, едут с ним, он обещает привести их к славе, да кстати, все прочие путники тоже сворачивают сюда.

– Это не лучшая рекомендация, – сказал Критило. – Напротив, дорога по которой идет большинство, сомнительна.

И он шепнул Андренио, чтобы тот был начеку и остерегался сугубо. Вот подъехали они к большому фонтану для утоления великой жажды, фонтану славному и для всех усталых путников желанному, знаменитому искусным устройством – на зависть Хуанело [83], – и неиссякающими запасами жидкого хрусталя. Фонтан находился посреди обширной равнины, но и там еле умещались тысячные толпы, стремившиеся утолить жажду и облегчить усталость. Столько жаждущих странников теснилось вокруг, что, казалось, весь мир собрался сюда – лишь немногие из смертных отсутствовали. Вода била из семи трубок [84] и очень обильно, но трубки были не золотые, а железные, что Критило сразу приметил. Еще бросилось ему в глаза, что трубки держали в пастях не грифы и львы, но змеи и псы. Бассейна для стока вод не было, от обильно расточаемых струи не оставалось ни капли, и все, кто ту воду отведывал, уверяли, что более сладкой отродясь не пивали. Глоток, и еще глоток, и еще, усталость берет свое, люди не могут напиться вдоволь, разохотившись на эту сладость. Для тех же, кому почет – а они всегда наперечет, – были там золотые чаши, которые подносила с приятными ужимками юная нимфа, вавилонская трактирщица, инда вода в чашах плясала. Андренио, томимый жаждой и ободренный радушным приемом, бросился, не долго думая, к воде. Но не успел он сделать глоток, как Критило его остановил.

– Стой, погоди! Сперва проверь – вода ли это.

– А что же это может быть? – спросил Андренио.

– А хоть бы и отрава, здесь надобно всего опасаться.

– Но я вижу, это вода, чистая-пречистая, прямо сверкает.

– Это-то хуже всего, – молвил Критило, – теперь нельзя доверять даже чистой воде; пусть она чиста и прозрачна, а все ж искажает облик вещей, представляя их большими, чем они есть, а иногда более высокими, другие же прячет в своих глубинах; она то журчит, то злобно ворчит, под стать царедворцу.

– Разреши хоть пригубить, – взмолился Андренио, – умираю от жажды.

– Не делай этого – пригубишь, себя погубишь.

– И даже глаза нельзя смочить, чтобы смыть слепящую пыль и липкий пот?

– Да, и это нельзя. Верь мне и всегда полагайся на мою опытность – чужой урок пойдет тебе впрок. Примечай, что сделает вода с теми, кто сейчас подходит. Хорошенько вглядись в них перед тем, как напьются, и снова присмотрись после того.

Тут подошла большая толпа путников – подгоняемые жаждой, но не разумом, они накинулись на воду. Сперва стали умываться и слегка протирать ею глаза, но – дело дивное, неслыханное! – едва вода коснулась их глаз, как зрачки, прежде чистые и ясные, стали стеклянные, причем разных цветов. У одного стали голубыми – все, что видел, казалось ему теперь небесного колера, и он мнил себя в раю; то был дурень преизрядный, всегда всем довольный. У другого зрачки побелели как молоко; все, что он видел, казалось ему благом, без тени зла; ни в ком он не подозревал дурного, хотя все его дурачили; для всего он находил оправдание, особенно, когда дело касалось друзей; простодушнее был, чем поляк [85]. У третьего, напротив, глаза стали желтей желчи, как глаза свекрови или золовки; всюду усматривал хитрость и коварство, все толковал в худшую сторону; кого ни встретит, все у него негодяи да сумасшедшие; а сам был не так умен, как злобен. У иных глаза зеленели; эти были полны надежд и верили, что всего достигнут, – глаза честолюбцев. Влюбленные просто слепли – даже от бельм на глазах своего предмета. У многих глаза становились кроваво-красными, вреде как у калабрийцев [86]. Кое у кого от этой воды зрение, правда, обострялось, но – диво дивное! – видели они хорошо, да глядели-то косо; наверно, то были завистливые.

Глаза у испивших воды видели не только в ином цвете, менялись также форма и размеры видимого; одним все казалось больше, чем было на деле, особенно их собственные деяния, – на кастильский манер; другим все было мало – вечно недовольные; кому чудилось, что все далеко-далеко, лиг за сто, далеки и опасности, далека и сама смерть; то были беспечные. Кому, напротив, все рукой подать, даже самые недоступные вещи; все казалось возможным – то, верно, были искатели должности. Многих вода наделяла совсем особым зрением; им мерещилось, что все им улыбаются, все встречают их с радостью и весельем, – ребячливая доверчивость. А один пребывал в непрестанном восхищении, все ему казалось прекрасным, всюду он видел ангелов красоты: про него говорили, что он не то португалец, не то потомок Масиаса [87]. Были и такие, что всюду видели только самих себя, – глупые Антифероны [88]. А у кого-то зрение так сместилось, что он видел то, на что и не глядел, – кривой умысел и извращенные желанья. Кому достались глаза друзей, а кому глаза врагов; были и глаза матери, которым жуки жемчужинами кажутся, и глаза мачехи, всегда глядящие злым оком; глаза испанские – зелено-черные, и французские – голубые.


Вы ознакомились с фрагментом книги.