banner banner banner
Гой
Гой
Оценить:
 Рейтинг: 0

Гой


– Лучше спроси, кто не слышал.

– Все-таки подставили, значит.

– А кого и когда наши не подставляли? Но может быть, в этом и есть наше спасение. Ты прости, что я тебе сейчас рассказал, но, во-первых, а когда же еще, а во-вторых, тех, кому сейчас шестнадцать, успеют призвать на фронт. И неизвестно, у кого из наших сыновей больше шансов выжить: у твоего в подполье или у моего на передовой.

– Спасибо, комиссар, утешил, поднял, можно сказать, мой боевой дух перед сдачей в плен.

– Будь, как настоящий еврей, Гриша, знай, ради чего выжить надо, цепляйся за жизнь, какой бы невыносимой она, порой, ни казалась. Сам знаешь, каково вашим у них в плену. И если что…

– Неужто благословляешь во власовцы податься, комиссар, если, конечно, что?

– Спасай жизнь, Гриша.

– Неужто любой ценой?

– Любой, Гриша, ты и у власовцев не будешь. Да и не такие они…

– А какие?

– Очень может быть, что увидишь и сам… Ладно, я сейчас кое-что подготовлю минут за пятнадцать и пойду. А потом и ты выходи. Но только часов через пять, не раньше, чтоб они тебя под горячую руку не пристрелили.

И старший политрук принялся тщательно готовить осколочные ручные гранаты к применению, после чего начал прилаживать их к ремню гимнастерки.

Комбат все понял, но, чтобы разрядить обстановку, спросил:

– Это что, Пиня?

– А это пояс аида, Гриша. Может, еще когда и услышишь. Бывай!

Попрощавшись таким образом, старший политрук вышел из укрытия и пошел в сторону города.

14.

Аркаша Карась вырос на Подолянке, полуеврейском районе Южной Пальмиры, что при царе, что при большевиках. Семья переехала сюда с пролетарской во всех смыслах Низиновки, населенной в основном славянами, что при царе, что при большевиках. Простые рабоче-крестьянские евреи жили все же побогаче простых рабоче-крестьянских славян, и над загадкой, почему это так, веками бились как лучшие еврейские, так и лучшие славянские умы разной степени интеллектуальной честности и лукавства.

Отец Аркадия, Гриша Карась, во времена своей предреволюционной молодости входил в состав пролетарской боевой дружины Низиновки, которая, в полном соответствии с принципами интернационализма, когда силы, враждебные революции, готовили в городе очередной еврейский погром, отправлялась на Подолянку, чтобы помочь силам еврейской самообороны отразить атаку черносотенцев.

Со своей стороны приказы отражать атаку черносотенцев получали полиция и армия, и по прошествии очередного погрома приходилось всегда только удивляться, как он вообще мог состояться, если его участникам противостояли такие крупные и разнородные вооруженные силы.

Была в этом некая двусмысленность, трудно поддававшаяся пониманию даже самого чистого разума. Дело в том, что часто против погромов выступали и самые известные лидеры черносотенцев.

А еврейский погром тысяча девятьсот пятого года в Южной Пальмире был настолько убедителен, что о нем с возмущением заговорили и в Европе, и, конечно, в Америке, перед которыми русскому царю и без того было чего стыдиться. Ему тем более было обидно, что его называли негласным организатором погрома. Впервые услышав этот охвативший все прогрессивное человечество слушок от Григория Распутина, императрица расплакалась.

– До чего же злы и несправедливы бывают люди, – прикладывая платочек к глазам, говорила она. – Знали бы они Николя.

– Они знают его городовых и казаков, – отвечал Распутин. – А вот ты, матушка, хорошо ли знаешь его городовых и казаков?

Слезы императрицы тут же высохли.

– Он этих городовых и казаков разве в Америке заказал? Или, может быть, это я их с собой из Германии привезла? А погром в Южной Пальмире тоже я организовала?

– Нет, матушка, этого про тебя не говорят. Хотя, если бы говорили, то это было бы гораздо лучше, чем то, что на самом деле о тебе говорят.

Услышав это, императрица окончательно взяла себя в руки:

– Этот народ никогда меня не полюбит, и в этом не виновата ни я, ни народ. Сердцу не прикажешь. Может быть, этот народ чувствует, что и я его не больно люблю. Ни его, ни его страну. Но зла я ему не желаю, Григорий. Уж ты-то знаешь. А он мне? Что, Григорий, молчишь, да еще так мрачно? Да улыбнись, пожалуй. Вели шампанского принести. И выпьем за то, чтобы ненависть этих людей на моих детей не распространилась. Страшно, Григорий. Жутко, порой. Думаешь, я евреев боюсь?

И пока Распутин с императрицей предавались праздности, царь работал.

С мягким укором он спрашивал у генерал-губернатора Южной Пальмиры Константина Адамовича Карангозова, как же это могло произойти, что в городе были разграблены дома мирных иудейских жителей, а десятки из них, включая беременных женщин, детей и граждан престарелого возраста, были убиты?

– И разве объяснишь ему, что хорошо еще, что не сотни? – спросил Константин Адамович у собравшихся в его резиденции на неформальную встречу городских лидеров мнений. Встреча проходила не в рабочем кабинете, но в гостиной. Кто хотел, раскинулся в креслах, кто не хотел, стоял или прохаживался. Лакеи предлагали вина и лимонад, как сидящим, так и стоящим.

– Вам особая благодарность, Виталий Васильевич, – обратился он к младшему офицеру, нервно расхаживавшему из угла в угол, заложив руки за спину, словно он предохранял себя от непрошенных рукопожатий. Младший офицер прервал движение и произнес: – Не стоит благодарности, Константин Адамович.

Встреча и впрямь была глубоко неформальной, и младшего офицера пригласили на нее не в качестве командира саперного батальона, но как восходящую звезду публицистики и аналитики черносотенного движения Всея Руси. Именно солдатам под его командой удалось решительными действиями подавить погром, когда уже казалось, что он выплеснется за пределы Подолянки в мещанские, буржуазные и дворянские кварталы города, где тоже обитали евреи, причем особо ненавидимые всеми слоями общества, как незаслуженно успешные, а то и крещеные.

Этому ныне младшему офицеру, а через двенадцать лет председателю либерально-монархической партии черносотенцев Великой Малой и Белой Руси, предстояло в железнодорожном вагоне, стоявшем на станции Нижнее Дно, принять отречение императора. Он словно уже сейчас был осиян этой предстоящей ему миссией.

– Что вы, как автор Теории разумного антисемитизма, можете сказать о причинах, которые не позволили нам не допустить погрома, позорящего Россию и ее императора?

– Дикость народа нашего, – не задумываясь, ответил не по чину младший офицер, восходящая звезда славянской общественной мысли.

– Не соглашусь с вами, господин Сульгин, хотя бесконечно уважаю вас, как автора Торы антисемитизма, – тут же возразил ему Почетный председатель Всероссийского Общества эмансипированных евреев, богатейший человек Европы и глава Южно-Пальмирского союза любителей британского футбола Шая Букинист. – Дикость вашего народа тут дело десятое, хотя ваша гипотеза о том, что невыносимо прекрасная метафизическая природа славянства резко пока контрастирует с тем, каким мы его наблюдаем в мире физическом. Дело в том, что еврейские погромы не возникают из ничего и не исчезают бесследно. Не терзайте вашу коллективную совесть, господа, в еврейских погромах виноваты сами евреи.

На Шаю Букиниста тут же зашикали сразу со всех сторон. То и дело раздавались реплики: «Вы клевещете на русский народ», «Это дешевая демагогия», «Вы ставите всех нас в неудобное положение», «Евреи такие же подданные короны, как все остальные»…

Напрасно генерал-губернатор взывал:

– Господа, господа, пусть наша встреча и неформальная, но все-таки попрошу соблюдать регламент, иначе я буду вынужден любезно пригласить жандармов.

15.

В 1905 году Григорию Карасю было пять лет, поэтому всего плохого про царя он еще не знал. Но в свои шестнадцать он уже входил в состав боевой пролетарской дружины Низиновки, в девятнадцать вступил старшим красноармейцем в бригаду Котовского, а в двадцать два, когда вождь мирового пролетариата Ленин начал бояться победившую Красную армию больше побежденной Белой, был демобилизован. Правда, как бывший начинающий революционер, вернулся он не в полуподвал в Низиновке, но в комнату в настоящей квартире на Подолянке. Когда-то эта квартира принадлежала грузчику Шломо Водовозову, котрый после десяти лет работы в Южно-Пальмирском порту сумел купить ее, имея уже щестерых детей. Теперь детей было восемь, семья продолжала жить все в той же квартире, но Шлому сильно уплотнили, а саму квартиру национализировали.

Новому соседу Шломо Водовозов очень обрадовался. Сразу было видно, что это свой, пролетарий, а не какой-нибудь бывший магнат, при котором и в уборной, когда-то своей, в полный расслабон уже не посидишь. Поди знай, что этот аристократ еще о тебе подумает. Что ни говори, а само присутствие аристократа где-нибудь поблизости повышает культурный уровень окружающей среды. «Надо, конечно, беречь Дом Давида, – подумал Шломо, – да где он теперь?».

Горестно вздохнув, он спросил:

– Вот вы мне скажите, молодой, но уже давно партийный человек, как пролетарий пролетарию, зачем советской власти понадобилось уплотнять грузчиков? Или вы думаете, что я профессор и мне ничего, кроме стола, стула и полки с книгами не нужно? Но тогда вы ничего не знаете о быте грузчиков. Вы, извините, кто по профессии, ваш уважаемый родитель, мамаша ваша, как я понял, никогда не работала, ведь сразу видно, что вы из порядочной пролетарской семьи.

– Батя мой цементо-бетонщик.

– Ну, вот видите, – обрадовался Шломо Водовозов. – И что? Его тоже уплотнили? Нет? А почему?

– Так в Низиновке и уплотнять нечего.

– Ну да, ну да, – опять обрадовался Шломо, на этот раз, видимо, своей сообразительности, потому что больше радоваться было как будто нечему. – В Низиновке уплотнять нечего, а на Подолянке, выходит, есть чего. Так я и думал. Именно так я почему-то всю свою жизнь и думал. Молодой человек, хотите Песаховки? Пятьдесят четыре градуса вам сильно много не будет?