banner banner banner
Гой
Гой
Оценить:
 Рейтинг: 0

Гой


– А почему вы всю жизнь именно так и думали, Шломо Евсеич, – выпив и закусив после первой, спросил Григорий Карась.

– Богатый исторический опыт, молодой человек. Да вы не волнуйтесь, у вас еще не скоро такой появится.

В тысяча девятьсот двадцать пятом году у заместителя начальника мясомолочного отдела Южно-Пальмирского пищеторга Григория Карася родился сын. На радостях Григорий захотел назвать его в честь умершего год назад любимого вождя Владиленин, но, во-первых, прежде покорная жена сказала, что выцарапает ему глаза, если он только посмеет:

– Лучше сразу его антихристом назови, – воскликнула она и ударилась в слезы.

Во-вторых, Шломо Евсеич отвел его в сторонку и тихо сказал:

– Послушайте вашу жену, Гриша. Она ничего не понимает, но все правильно делает. Вы уверены, что ваш новый вождь всегда будет хорошо относиться к вашему прежнему? Вы думаете, что при Троцком начальники будут так уж рады услышать, что кого-то зовут Владиленин? И вообще, кто знает, что еще будет через десять лет? Может быть, даже имя Никовтор будет самым политически грамотным. А то и Никопер. А может быть и Алекскер в честь Александра Федоровича Керенского. Не спешите, Гриша, я вам говорю, послушайте жену. Лично я предлагаю дать мальчику политически нейтральное имя Аркадий. Может быть, вы знаете царя Аркадия или вождя Аркадия? Назовите так, и никто ничего плохого даже через десять лет не заподозрит.

В принципе, идея была здравой.

Так и получилось, что вырос Аркаша на Подолянке в бывшей квартире ныне уплотненного Шломо Водовозова, а когда ему исполнилось восемь лет, семья медленно, но верно продвигавшегося по службе Григория Карася, получила квартиру в престижном районе города на улице Ленина, бывшей Дюковской. Правда, дом был ближе к Привозу, чем к Приморскому бульвару, но все равно хорошо, особенно, если вспомнить, что жизненный путь Григория начинался в полуподвале в Низиновке. Выходит, что не совсем уж зря Григорий Карась с младых ногтей с оружием в руках боролся за светлое будущее. С лично своим светлым будущим у него по крайней мере что-то дельное получилось.

А в конце лета тысяча девятьсот тридцать девятого года Григория неожиданно призвали в армию, тут же присвоили звание капитана, а служить отправили неподалеку, под Южную Пальмиру, так что семью можно было с места не дергать, но время от времени самому наведываться домой.

Меньше, чем через два года, началась та самая, большая война, в скором наступлении которой не сомневался народ. Однако Гитлер все-таки первый попер. И это сразу ошеломило. Вот если бы мы начали свой очередной освободительный поход, что тоже хреново, но куда денешься, и на фига тогда Россия, как не для того, чтобы в освободительные походы ходить, как это ни бывает тошно. А тут поперли на нас. И народ пригорюнился не на шутку.

16.

Аркашу Карася оставили в городе с главным заданием – фиксировать все, что произойдет с евреями, при этом строго-настрого приказав никого из них, а особенно Шломо Евсеича, не пытаться спасти.

– И задание провалишь, – объяснили, – и ни одному еврею все равно не поможешь.

А Шломо Евсеич был даже рад тому, что Гитлер напал. Он и так знал, что век ему победы над евреями не видать, но теперь в этом даже не сомневался, ведь русских ему точно не одолеть. Так чего же он полез? Как – чего? Видимо, не договорился со Сталиным вместе евреев уничтожать. Стало быть, сам полез по души сталинских евреев. И это очень плохо, потому что погубит он еврейских душ неисчислимо, гораздо больше, чем это бы получилось у Сталина. Как бы действовал Сталин? Неужто согнал бы всех евреев Южной Пальмиры к одному или двум, или пускай трем, вырытым загодя рвам и начал бы планомерно из пулеметов расстреливать? Или стал бы свозить со всей страны евреев во всякие соловки с южлагами, чтобы там их, допустим, в бараках сжигать? Тоже вряд ли. Наверное, попытался бы вывезти всех евреев в Биробиджан, поставил бы там Илью Эренбурга секретарем обкома по идеологии, а Лазаря Кагановича – первым секретарем, и евреи бы ему там без права выезда за каких-нибудь лет тридцать коммунизм бы его дурацкий построили, если бы, конечно, им никто не мешал. Ну а потом обвинил бы Лазаря и Илью в коррупции, а всех евреев – в пособничестве Лазарю и сговоре с американскими империалистами, после чего выслал бы их поднимать, допустим, целину, а уже цветущий Биробиджан отдал бы передовикам славянского социалистического производства вместе с семьями. И, глядишь, пока они там все разворуют, евреи подняли бы целину. И как все было бы не так уж и безнадежно, но тут Гитлер попер.

И Шломо Водовозов занялся актуальной бухгалтерией. Из восьми его детей шестеро были мальчиками. Нужно было быть совсем уж дураком, чтобы не понимать, что это к очень большой, может быть даже до сих пор не виданной войне. И внутренне Шломо был к ней готов. «Итак, – вычислял он, – из шестерых сыновей один работает в таком секретном институте, что тот даже и не в Москве, а где-то совсем уж в глубинах страны. Нет, этот на фронт не попадет. Другой был уже знаменитым чемпином международного уровня игры на скрипке, почти не сходил с парадной, можно сказать, витрины государства, и его, надо понимать, тоже поберегут, хотя Монечка, конечно, будет обязательно проситься на фронт. Ну и хорошо. Его просьбу удовлетворят, и он отправится на союзнические гастроли в Лондон, в конце концов там тоже идет война, и даже можно будет попасть под гитлеровскую бомбежку, так что мальчику стыдно за себя после победы не будет».

С другими четырьмя сыновьями дело обстояло гораздо проще. Исай получит тяжелое ранение, станет инвалидом, но ничего, выучится и заведет семью, хотя и женится на медсестре-славянке. Что тут поделаешь? Внуки – гои, они тоже внуки, потому что не кошерных детей не бывает, а даже если и бывают, то Шломо Евсеич считал себя право имеющим на особое мнение. О трех других своих мальчиках он решил не думать ничего, кроме того хорошего, что каждый из них своего немца, конечно же, убьет. А вот что будет с девочками?

Шломо Евсеич вышел из задумчивости и поймал на себе взгляд жены. Она не решалась его ни о чем спрашивать, но старалась, и не без успеха, все прочитать на лице супруга.

– Надо быть сильными, – сказал Шломо Евсеич даже не на идише, но на иврите. Он вообще словами не разбрасывался, но на иврите как-то особенно. Этот язык не был для него языком сионистской повседневности, которая представлялась ему явлением, хотя и правильным, но слишком уж экзотичным, но оставался Святым и только Святым языком для особо исключительного употребления, ну там, чтобы, например, проклясть или благословить.

Сейчас он благословил.

«Надо быть сильными», – повторил он на иврите и с самым общечеловеческим видом вышел на улицу. Шел он на собрание Хранителей Южно-Пальмирского филиала Тайного еврейского общака. Хранители не были людьми социально заметными. Кандидаты в Хранители отбирались смолоду и одним из условий продвижения вдаль по тайному пути был полный отказ от социальной карьеры. На этот раз у Шломо Евсеича была личная просьба к Совету Хранителей, что, во-первых, хотя и не запрещалось, но рассматривалось как действие из ряда вон выходящее и в любом случае допускалось не более одного раза в жизни. И если жизнь, не дай Бог, складывалась так, что возникала необходимость второй раз обратиться с просьбой личного характера к Совету, то просьба рассматривалась, но сам Хранитель автоматически исключался из Совета, а его прямые наследники в течение пяти поколений не рассматривались в качестве кандидатов в члены Совета.

Но просьба у Шломо Евсеича была первая.

Хранители Тайного еврейского общака должны были решить сегодня два вопроса. Один был чисто техническим и жизненно важным десятой степени. Надо было выбрать, кому из партийных функционеров помочь в борьбе за власть в городе, когда в него вернутся коммунисты, которые из него еще не ушли. Другой был жизненно важным третьей степени, но на самом деле первым из тех, что были в компетенции местного Совета Хранителей еврейского общака. Это были вопросы человеческих жизни и смерти. О первых же двух степенях знали только особо посвященные Мудрецы ТАНАХа, имена которых были неизвестны даже Хранителям. Не ведали они ничего и о формальных организационных структурах деятельности Мудрецов Танаха. Догадывались лишь, что обсуждаются ими актуальные вопросы явления Машиаха и еще какие-то, мысли о которых от себя гнали по причине страха и трепета.

Итак, сегодня вечером предстояло выбрать сто двадцать из тысяч и тысяч обреченных на заклание еврейских семей, чтобы за стоящую того мзду эвакуировать их на одном из последних военно-морских транспортов, покидавших город. И транспорт этот должен был уйти не в Севас с красноармейцами на борту, но в Новороссийск с мирными гражданами еврейской национальности, до которого немцы еще не скоро дойдут. А уж из Новороссийска вырванные в последний момент из лап смерти семьи отправятся, например, в Сталинград, куда уж немцам точно в погоне за безоружными евреями не добраться.

Впрочем, там будет видно. А пока надо было отцепить целый корабль от флотилии так, чтобы командующий Черноморским флотом и сама Ставка Верховного словно бы ничего не заметили. Особой проблемы в этом не было, поскольку вся операция оплачивалась в твердой валюте, положенной на счета, открытые в швейцарских банках на имена решателей. На двадцать пятом году советской власти даже самые преданные идеям Маркса из них, хотя после партийных чисток и массовых расстрелов врагов народа таких уже не осталось, отлично понимали, что это такое.

И вот Шломо Евсеич хотел просить Совет, чтобы в число этих ста двадцати семей была включена семья одной из его дочерей. Просить при таких обстоятельства за две семьи было делом немыслимым: у всех есть дети. Сам Шломо выбирать между дочерьми и внуками не хотел, свалив эту нечеловеческую задачу на Совет. И на обсуждении этого вопроса он присутствовать отказался. Выйдя из комнаты собрания, он прошелся по прихожей, после чего остановился у окна, выходящего на улицу, и взгляд его застыл на здании кирхи, высившейся напротив наискосок.

Нарочно ли предыдущие поколения Хранителей выбрали для своих собраний квартиру с видом на Кирху? Об этом Шломо Евсеич мог только догадываться. Знанием истории местного отделения Тайного общака обладали лишь председатель, его заместитель и один из Хранителей, имени которого не знал никто, включая председателя. Бог весть, кто его назначал.

Около десяти лет назад из этого же окна Шломо наблюдал, как трое рабочих, забравшись на самый верх башни, обвязали устремленный ввысь крест могучими тросами, другие концы которых сбросили вниз, где их коллеги подцепили концы к трактору. Проделав эту операцию, верхолазы спустились на землю, и тогда прозвучала команда. Взревел двигатель, тросы натянулись, и трактор как бы встал на дыбы. Передняя его часть оторвалась от земли, но тракторист, сам напрягшийся, как тросы, не дал слабину, продолжая давить на газ. И в какой-то момент новейшая техника взяла верх над старинным строительством. Крест, словно нехотя, накренился, ощутивший начинающую возвращаться к нему способность к свободе передвижения трактор медленно двинул вперед вдоль по улице. И крест рухнул.

Толпа, стоявшая за милицейским оцеплением, дрогнула. Дрогнуло и само оцепление. Отпрянул от окна и Шломо Евсеич. На мгновение показалось, что он стал свидетелем разрушения Иерусалимского храма, вот только непонятно, какого именно – Первого или Второго.

Поток воспоминаний был прерван приглашением зайти в комнату собраний. Это означало, что выбор сделан, и участь обеих дочерей и внуков Шломо Евсеича решена. Сейчас ему предстояло узнать, какой из его дочерей с детьми жить, а какой вместе с детьми погибнуть. И Шломо Евсеич молил в эту минуту Царя вселенной лишь о том, чтобы быть в их смертный час рядом с ними.

17.

До нападения Гитлера на сталинскую империю в Южной Пальмире проживало почти двести тысяч евреев, составлявших треть населения города. За каких-то четыре месяца войны евреев в городе осталась около половины от прежнего счастливого для них числа. Кого-то призвали в армию, кого-то эвакуировали в организованном порядке, в основном это были семьи советского начальства и научных работников. Судьба тех девяноста тысяч, что остались в городе, была предрешена, хотя ходили слухи, что румынская власть не будет устраивать евреям такой уж Холокост. Помучают только, примерно так, как евреев всегда в Европе и мучали, ну там ограбят на радость христианской публике, как это происходило в одной из комедий Шекспира, ну выселят из обжитых домов в чистое поле, ну вовсе из страны выгонят, так разве в Европе бывало когда-нибудь иначе? Это только за пару десятилетий советской власти в России евреи немного разбаловались, оказавшись так же бесправны, как все остальные. Да и то по всему чувствовалось, что это скоро пройдет, и все вернется на круги своя и при советской власти.

Но вот румыны свергли советскую власть, и традиционный европейский процесс притеснения евреев значительно ускорился. Но начала румынская власть почему-то не с евреев. Королевские войска вошли в оставленный Красной армией город вечером шестнадцатого октября, а уже утром семнадцатого конвой гнал куда-то за город несколько сотен красноармейцев. Оставалось только диву даваться, как они умудрились не эвакуироваться.

Впрочем, знающие люди поговаривали, что эта злосчастная часть подошла к указанному в приказе причалу ровно за полчаса до начала посадки, но судно, предназначенное для перевозки, не появилось ни через час, ни через два, ни через три, ни вообще когда-либо. Поняв, что их бросили, бойцы и командиры по приказу неизвестного истории полковника, взявшего командование на себя, принялись разбегаться по городу.

– Бойцы и командиры, – прокричал, забравшись на бочку, полковник, – некоторые из вас меня знают, и все видят, какая на мне форма. Имени и фамилии своих не называю, у меня ведь в эвакуации семья, но приказываю как старший по званию, – полковник набрал в легкие столько воздуха, сколько они могли вместить, и возгласил. – Всем немедленно разойтись!

Тянуть с выполнением приказа не стали, переночевали кто где мог, а утром почти все вновь встретились, но уже в колоне военнопленных.

Наблюдая в толпе горожан за тем, как гонят их в сторону вокзала, Аркадий недоумевал, почему же удалось их так быстро изловить.

– Свои, небось, сдали, – вслух откликнулся на мысли большинства присутствующих явно не потерявший бодрости духа старичок.

«А ведь прав старикашка, – с огорчением не усомнился в его словах Аркадий. – Неужели в городе столько антисоветски настроенных граждан? Как же я их всех выявлю?». Выявлять предателей родины было одним из полученных им заданий.

Пленные шли очень медленно не от усталости, но как бы под грузом переживаний. Им было стыдно перед соотечественниками за то, что своя армия их почему-то бросила, как будто они ей не нужны. И кому же они тогда нужны? При этом смертной тоской их лица пока еще не омрачались.

– Вы поглядите на них, люди добрые, – опять открыл рот бодренький, все более радующийся жизни на глазах у почтеннейшей публики старичок. – У них еще хватает наглости считать себя военнопленными. Да ни один цивилизованный суд не признает сталинскую орду законным воинским формированием. Какие это рыцари. Да они хуже евреев.

– Это почему же они хуже евреев? – нарушая все правила конспирации, хотя еще и суток не прошло с тех пор, как он стал подпольщиком, возмутился Аркадий.

– А потому, молодой человек, что евреи вообще не люди, то есть не человеки они. А вы часом не сын комбата Карася?

– Ну сын, ну и что? – полез на рожон Аркадий.

– Что же это ваш батюшка на съедение белякам вас оставил? Ваше место там, среди этих…

И старичок смачно плюнул в сторону плетущихся по мостовой пленных, что, на его беду, не прошло мимо внимания одного из конвоиров, принявшего такое красноречивое выражение чувств на счет Великой Румынии. Конвоир, к изумлению публики, ни секунды не раздумывая, бросил свой пост и вырос перед старичком, которого принял за большого славянского патриота. Старичок вытянулся перед ним, проявляя гражданскую сознательность, и тут же получил удар прикладом в лицо. Румынкого солдата ничуть не заинтересовал результат применения им оружия. Не оборачиваясь, он мигом вернулся к исполнению обязанностей конвоира. Между тем результат оказался максимально возможным: из старичка вышибло дух.

– Готов, – объявил свидетелям происшествия склонившийся над пострадавшим, видимо, представитель одной из медицинских специальностей, которые всегда оказываются в любом случайном скоплении людей и живо откликаются на вопрос: «Врач среди вас есть?».

– Если румыны таковы, – растерянно обратился ко всем обнаруживший себя доктор, – то каковы же немцы?

Через пару часов в городе стала распространяться ошеломляющая новость. Всех пленных будто бы расстреляли на территории загородной базы местной команды мастеров футбола, переоборудованной в концлагерь. Старичок из толпы, выходит, был прав. Новая власть явно не склонна была считать, что международные конвенции о военнопленных относятся к захваченным красноармейцам.

И дело пошло само собой, поскольку известная часть населения решила, что наконец-то пришло и ее время поквитаться за все прошлые обиды, причиненные ей прежней безбожной властью. На единственный в городе проспект невесть откуда взявшиеся энтузиасты, своей властью стали сгонять выловленных евреев, не способных в одиночку сопротивляться превосходящим силам погромщиков. В основном это были старики, а уж еврейских стариков и старух в городе хватало. По тайным статистическим данным НКВД средний возраст уходящих в мир иной евреев более чем на десять лет превышал средний возраст уходящих туда же славян.

– Подумать только, – говорил сапожник Ленский шляпнику Кюхельбеккеру, сидя рядом с ним на мостовой со связанными за спиной руками в ожидании, когда их вместе с остальными повесят, – проспект этот спроектирован Францем де Воланом по образцу парижских Елисейских Полей. Но какой же это Париж, я вас прошу. Южная Пальмира – город средиземноморский, дух Марселя тут еще туда-сюда приживается и даже чувствует себя иногда, как дома. Нет, назвать Южную Пальмиру маленьким Парижем мог только тот, кто ничего не понимает ни в Южной Пальмире, ни в Париже. Евреи всегда не любили этот проспект. И вот он нам, кажется, отомстил. Но ты только вообрази, Изя, именно при румынах Южная Пальмира таки станет настоящей, а не метафорической столицей, о чем мы могли только мечтать.