Симатов: В моей картине мира тема творческой импотенции, а я именно так это и формулирую, занимает важное место. Ведь у меня за всем этим проектом стоит целая философия и о культуре, и об историческом процессе в искусстве. Представим себе русский деревянный северный храм. Он может быть очень высоким, до сорока метров, с огроменным шатром. За много километров вы видите эту прекрасную стрелу. Вся конструкция шатра изнутри закрыта так называемым небом. То есть сам храм совсем небольшой и перекрыт сверху досками, расписанными изображениями архангелов и еще кого-то. А вот эта огромная конструкция, занимающая две трети, а то и четыре пятых всей высоты церкви, – просто шатер, который изнутри не увидишь. Он функционально никак не используется, там нет помещений, это просто тридцатиметровый набалдашник из прекрасного дерева. Понимаете, это сделано людьми только для красоты, по-другому объяснить сложно. Можно притягивать за уши, что это были, как пишут в литературе, какие-то ориентиры на местности для кораблей, но все это выдумка, потому что, когда корабль идет по реке Онеге, которая двести метров шириной, маяк не нужен. Северные храмы зачастую строили крестьяне, из своей небогатой жизни выделяя время, деньги, затрачивая огромное количество сил на то, чтобы возвести этот шатер. Он им зачем-то был нужен.
Я по основному образованию художник-реставратор станковой живописи (это картины, иконы), шесть лет проработал в Третьяковке. И сколько рассказов, просто чудовищных, которые тебя поначалу просто разрывают на части! Один пример вам приведу. Ехал по Двине, остановился на два дня у замечательных людей, мужа с женой. И они мне рассказали, как у них в соседнем селе мужик про своего одноклассника рассказывал. Северная деревня, огромные дома, громадные с хранением сена повети. Из церкви с обвалившейся крышей старшее поколение вынесло иконы. Вся поветь (в северном доме это пространство размером с маленький спортзал) была ими забита. И вот этот его одноклассник запил. Лень ему было ходить за дровами, так он два года топил печь иконами. Я много таких историй слышал. Это одна из тысяч, понимаете? Люди не просто перестали видеть красоту, это уже на каком-то чудовищном уровне отсутствие понимания, что она такое, что такое святое вообще. Сайдинг – ерунда по сравнению с этой жутью.
Акимов: Вы же с этим сталкивались много раз. Были какие-то догадки, теории, что случилось, что произошло?
Симатов: Кто-то ищет ответ в советском времени, кто-то – в предсоветском. Мне кажется, процесс касается не только России, а всего человечества. Он очень долгий и древний. Можно, конечно, со мной поспорить, но, на мой взгляд, творческая потребность – это одна из богоподобных черт человека, то, что отличает нас от животного. Ведь говорится, что «создал по образу и подобию». Мы – творцы, можем создавать новые формы. Вот ты смотришь на картину Брейгеля и понимаешь, что перед тобой не просто интересная композиция, а целый мир, живущий по своим законам. Там свой ветер, свой запах, шорох одежды. Брейгеля давным-давно нет, но ты в XXI веке подходишь к его картине, и она отвечает на твои вопросы. Это что-то живое, самостоятельное, что может с тобой общаться через эпохи. Древние мастера зарождали своим творчеством новую жизнь. И я уверен, что эта способность человека напрямую связана с его религиозностью. Потому что, если для него Бога не существует, Он не источник красоты, не источник всего, не ориентир, у такого человека постепенно эта возможность вытравляется на генном уровне. Были страшные периоды в истории. Римская империя пала, дикие варвары перешли Рейн, все снесли, не оставив камня на камне. Но они принесли с собой новое искусство. Дикое, грубое, но живое. А варвары современности этого живого не приносят, они уничтожают.
Я реставратор и искусствовед, и для меня эти две дисциплины (кстати, сюда же можно отнести археологию и историю) – признаки больного общества. Тот факт, что миру нужны реставраторы, искусствоведы, археологи, свидетельствует о том, что с человечеством все очень плохо. В какой-то момент люди поняли, что им нужно сохранять, реставрировать старые картины, иконы. Потому что то, что им предлагается сегодня, не отвечает на их запрос, не питает душу, в отличие от полотен XV–XVII веков. Они не хотят покупать картины у современников. Лучше потратят деньги на древнейшее полотно, отреставрируют, повесят его у себя или в храм принесут. То же самое – искусствоведение. Это же безумие – изучать искусство. Искусство – это то, как ты живешь. Это все равно, что взять свою жену и описать ее с точки зрения психологии, чтобы понимать, как с ней выстраивать отношения.
Степанов: Ну, сейчас даже советуют: отведите жену к психологу и сами сходите.
Симатов: Я про то вам и говорю. Это свойство больного общества – изучать искусство и сохранять старое искусство.
Акимов: То есть если бы мы сохраняли творческую потенцию и богоподобность, создавали бы вокруг себя невиданный новый мир, то не задумывались бы о том, что́ есть старое и зачем нужно это беречь.
Симатов: Старое – это старое. Оно отработало, мне нужно новое. Для меня, как для реставратора, главный процесс – это раскрытие самого интересного. Допустим, художник XV века написал икону, покрыл олифой. Она за сто лет потемнела, ведь иконы черные не потому, что они грязные, закопченные, а потому, что олифа темная. Через сто лет священник берет эту икону и несет ее к художнику со словами: «Я тут ничего не вижу, надо что-то сделать». И художник в XVI веке поверху в своем стиле, своими красками, в своем понимании пишет тот же самый образ Спаса Нерукотворного. Покрывает олифой, а через сто лет он опять черный. А в XVII веке…
Акимов: Да, он не просит его снять, он просит создать что-то новое.
Степанов: Это, с одной стороны, верно подмечено. И, может быть, про искусствоведение я соглашусь. Но я очень уважаю Николая Федоровича Федорова, который считал, что мир должен быть как музей, а музей – это не место хранения, это место возрождения. И говорил, что все должны быть живы, все должно быть живо, когда бы оно ни происходило. Вот вы же сами про Брейгеля говорили, что это живой мир, живая вещь. Именно поэтому ее надо раскрыть, а не закрасить, не забыть ради нового.
Симатов: Если у тебя в жизни какой-то трудный момент, нет счастья, любви, ты начинаешь вспоминать влюбленности молодости. Ретроспектива, взгляд в прошлое возникает тогда, когда тебя не удовлетворяет реальность.
Степанов: В путешествиях вы много видели русской архитектуры, русского искусства. А можно ли выразить, есть что-то такое, что они несут в мир? Каждая культура – она про что-то?
Симатов: Чем русская архитектура отличается от нерусской? Есть что-то русское в архитектуре или это абсурд? Я уверен, что есть. Безусловно, описать это очень сложно, настолько тонкие материи, на уровне чувств. Вот вы включаете какую-нибудь запись классической музыки, слышите: «Опа-на! А это русская музыка». Вы никогда Рахманинова с Шопеном не перепутаете. Одни и те же закорючки, одни и те же тона, звуковые волны той же частоты. Но Шопен – это Шопен, а Рахманинов – это русский. С архитектурой то же самое. Могу для еще большего усложнения процесса сказать: за последние десятилетия советской власти величайшие русские историки, археологи довольно-таки убедительно доказали, что всю белокаменную Владимирско-Суздальскую архитектуру, которая для нас самая-самая нутряная, самая русская, при Юрии Долгоруком возводили артели из Польши. А при его сыновьях Андрее Боголюбском и Всеволоде Большое Гнездо самые прекрасные храмы – Покрова на Нерли (обложка учебника истории за пятый класс), Успенский собор во Владимире, чуть позже Георгиевский собор в Юрьеве-Польском – строили, скорее всего, выходцы из Северной Италии. Эти люди приходят в Россию и по заказу Юрия Долгорукого возводят Преображенский собор в Переславле, а до этого они занимались костелами. Да, храм Покрова на Нерли строят те люди, что и романские соборы в Северной Италии.
Акимов: Они приезжают сюда, питаются этой атмосферой и создают что-то русское.
Симатов: Это уму непостижимо! Люди из другой культуры приходят и создают совершенно русскую архитектуру. То же самое я скажу и про Растрелли. Ну, никак не русский человек, но это же русское барокко!
Наблюдаю развитие архитектуры, начиная от самых первых киевских памятников и заканчивая провинциальными церквями второй половины XVIII века, ведь там еще очень много каких-то архаических процессов, хотя это уже совершенно другой мир. Безумно интересно: в столице строят Растрелли и Трезини, а в это время, даже через пятьдесят лет после них, в провинции делаются совершенно архаичные вещи, мыслят категориями времен Алексея Михалыча, если не Ивана Васильевича Грозного.
Вот и наблюдаю, что могут русские сделать в архитектуре, а чего не могут. Например, храм крестово-купольный. Внутри четыре столба, между ними перекинуты подпружные арки, это все византийская система, и посередине стоит барабан. Большой, светлый, красивый. Почти во всех древнерусских крестово-купольных храмах опоры квадратные либо крестообразные. По сути, огромные столбы, квадратные в сечении. Это русские храмы. Приезжает итальянец, строит Успенский собор, делая круглые столбы, потому что он не может раздробить пространство. Ведь квадратный столб моментально все делит на ячейки. Устанавливаешь круглые столбы – у тебя сразу огромный зал появляется. Получается одно пространство, в котором есть столбы, а когда квадратные – много разных пространств. И, кстати, современники первых русских храмов X–XII веков, то, с чего, собственно, наши учились, – это так называемые храмы на четырех колонках. Огромный зал, в котором стоят четыре красивые колонны с капителями. Очень часто брали античные капители, из старых построек византийцев вставляли. Это зал. А русские берут и дробят.
Степанов: Дробят, как в иконе – миры. Я, когда попал в Кижи, сразу на это обратил внимание, а потом видел и в других больших северных домах. Как бы модульные дома под единой крышей. И эта модульность – еще и разновысокая. Ты даже не очень понимаешь, как оказываешься на другой высоте. Так в полэтажика поднимаешься, или на треть, и переходишь куда-то в другие пространства. И почему еще интересно в допетровские храмы приходить: в них весь мир изображен. Там будет Аристотель и Платон, сотворение мира, древнееврейская история, Зевс может быть…
Акимов: То есть русский мир в себя включал тогда вселенскую историю.
Симатов: Сохранились описания первых английских дипломатов, приезжавших к нам при Иване Васильевиче Грозном. Они отмечают просто первоклассный, совершенно ренессансный двор монарха. Да, нам важно, что мы постоянно держим связь с Европой, и, кстати, вполне возможно, что и с Азией. Если почитаем исследования по разным эпохам, очень грубо можно выделить три компании ученых: одни говорят, что все из Европы, другие утверждают, что все наше, третьи – что все из Азии. Я склоняюсь к мнению, что все-таки из Европы, потому что, действительно, первый взрыв архитектурный – это Византия, чистые греки. Второй мощный взрыв – белокаменное зодчество, это Северная Италия и Польша. Московская архитектура XV века, вполне возможно, тоже имеет балканское происхождение. Хотя многие об этом спорят. И все эти взрывы, и при Иване III, потом при Василии III, наши соборы кремлевские – это тоже обозначает момент пришествия специалистов и архитекторов из Европы.
Акимов: Самая главная особенность не в том, что приходит что-то из Европы, как, условно говоря, пришел «Макдональдс», точно такой же, как везде. Такое копирование, клонирование, да? Другое дело, когда что-то привносится оттуда и здесь входит в русскую почву, вырастает совершенно другое, не то, что росло в России до этого, но и не то, что пришло.
Симатов: Это безумно интересно, как итальянцы на русской почве строят русскую архитектуру.
Акимов: Да, ключевая особенность русского мира, может быть, именно в том, что эта питательная среда открыта для всех. Очень прозрачное безграничное пространство, куда приходят разные культурные влияния. Их тут доброжелательно встречают, обнимают, и вдруг получается, что из этого вырастает что-то совершенно новое. Какая-то глобальность русского мира, которая дает здесь произрасти огромному количеству явлений и постоянно ими питается.
Задам вам последний вопрос. Мы бы хотели сделать так, чтобы в нашей России будущего, России 2062 года, человек раскрылся во всей своей красоте. Взял бы все лучшее, что было, именно с точки зрения творческого потенциала. А как это сделать?
Симатов: Безусловно, надо анализировать и пропускать через себя древнее искусство. Пытаться понять, что люди делали, как жили, что у них получалось.
Степанов: И это необязательно памятники архитектуры, а традиции в любом доступном тебе виде.
Акимов: Вы сказали ключевую вещь: настоящее творчество было с человеком тогда, когда он себя ощущал сотворцом, Бог был частью его естественной жизни. Так что ответ, в общем-то, на поверхности. Надо Бога пустить в жизнь, и тогда мы сможем быть новыми творцами.
Симатов: Я не могу прямым текстом сказать: «Ребят, если вы не будете участвовать в Евхаристии, то все, туши свет!» Это один из путей, мне кажется: через искусство, через красоту приходить к Богу как к источнику всего.
Эдуард Бояков
«Человек – такое существо, которому доверено право творить. И мне кажется, что без радикального устремления к традициям и одновременного и не менее радикального творческого устремления вперед мы, конечно, „Россию 2062“ не построим».
Эдуард Бояков – театральный режиссер и продюсер, создатель театра «Практика» и фестиваля «Золотая маска». Человек, который на некоторое время вернул настоящую, бурную и даже по-хорошему буйную жизнь во МХАТ им. М. Горького. А самое главное, что нас интересует в нынешней России, и в России будущего, в России 2062, – это то, что Эдуард в какой-то момент сам стал на путь богоискательства, поиска традиций, почвы и, что самое главное, вернул эти ценности в современную актуальную культуру.
Акимов: Вы верите, что в будущем получится распрощаться с проектом модерна, постмодерна и в качестве культурного мейнстрима возникнет новый гуманитарный дискурс, в основе которого – желание человека идти к Богу?
Бояков: Это сложная задача. Да, я верю, надеюсь, готов трудиться и стараться. Но надо осознавать, что как минимум последние триста – четыреста лет европейской истории – это история секулярного давления, ухода от Бога и религиозного дискурса, который был сутью культуры.
Разницы между религиозным сознанием и эстетическим видением не существовало до нового времени. Наступило новое время, наступило Просвещение. Вольтер воскликнул: «Раздавите гадину!» – имея в виду Церковь и религиозные институты. Мольер написал «Тартюфа». С тех пор история культуры в значительной степени состоит из отношений богоборческих, из отношений художника и традиции, которые начали воевать между собой. Художник заявил о себе как о безусловном, явном субъекте. Эта субъектность выражалась философией гуманизма – тем, что человек превыше всего.
Я не считаю, что человек превыше всего. Выше человека Бог. И некоторые социальные вещи, такие как семья, нация. Человечество, в конце концов, выше человека. Человек должен быть готов жертвовать собой ради Бога. Вообще-то это один из наших биологических инстинктов – готовность к жертве. И мать, которая бросается в огонь, действует инстинктивно, а не под воздействием прочитанных книжек. Как раз прочитанные книжки часто мешают героическим действиям. Стало быть, говорить о возвращении к Богу очень сложно. Таких примеров мало, но они есть.
В семидесятых годах в Иране случилась настоящая традиционалистская революция. До этого там было веселее, чем в Турции и Ливане – эти страны считались «культурными» местами, где в порядке вещей были легкие наркотики, досуг с танцовщицами в клубах, гомосексуализм. И вдруг Запад и американцы слишком пережали, и глубинный народ восстал. Аятоллы ухватили эту тенденцию, и произошла революция. Например, сегодня в Иране нет даже алкоголя.
Акимов: Вы бывали в Иране?
Бояков: Нет, хотя не раз посещал Восток. Интересная ситуация сложилась в Восточной Африке: побережье исламизировано, в глубине континента преобладает Англиканская христианская церковь, а еще глубже – традиционный для тех мест культ вуду.
Сочетание этих энергий создает уникальный социальный фон. Но именно ислам в тех краях ближе всего к культурному дискурсу, с которого начался наш разговор. Это суффийский ислам, где сильна социальная солидарность. В местных сообществах нет бедных, потому что люди помогают друг другу и стараются создавать социальные лифты.
В Иране похожие тенденции, и там прекрасная современная архитектура, среда, сервис. Иран научился жить под беспрецедентными американскими санкциями, из-за которых страна не может экспортировать нефть. Казалось бы, для экономики страшная история! Как и в случае с Россией в наши дни, коллективный Запад рассчитывал, что в Иране начнется оранжевая революция. Ничего подобного! Люди поняли, что ипотеки, кредиты, наличие инвестиций не связаны с настоящим качеством их жизни и самосознания. Со счастьем, грубо говоря.
Я православный, но много размышлял об исламском консерватизме – и считаю, нам нужно учиться у Востока. Когда я оказался в Индии, в Гималаях, где ислам является второй по значению религией после индуизма, то увидел традиционалистское, здоровое во многих проявлениях общество.
Я люблю Индию – настолько, что двое моих детей родились высоко в Гималаях. При этом связывать мои поездки в эту страну с какими-то духовными запросами не стоит.
Если вы интересуетесь Индией, не довольствуйтесь посещением Агры, Тадж-Махала и прочих популярных достопримечательностей, а посетите штат Гуджарат – удивительное место, где живет около ста миллионов человек.
Помню, мы с женой по приглашению нашего близкого друга прилетели в город Алахабат в пятницу вечером. По пути из аэропорта смотрели по сторонам и испытывали невероятное ощущение от города: улицы заполнены молодежью, кругом веселье, движуха, все очень красиво. Невероятная архитектура, невероятные парки, культура которых, основанная на тысячелетней традиции любви ко всему живому, намного старше европейской.
Через какое-то время я понял, что здесь вообще нет алкоголя и всего того, что создает атмосферу Лондона. Сухой закон!
Я часто оказывался в Лондоне в пятницу вечером, например, на Lester Square, там находится мой любимый отель, в котором я обычно останавливаюсь. Это запредельно! А если где-то недалеко, в Челси или в районе Кенсингтона, вдобавок идет футбольный матч, то вообще кошмар!
Акимов: Слишком много нетрезвых людей?
Бояков: Не то слово! Алкоголь создает атмосферу этого искусственного, больного праздника. Все пьяные, возбужденные, на нездоровом драйве: «Пятница, пятница, пятница!» Night fever – «ночная лихорадка», понимаете? Как режиссер и театральный человек, который занимается эстетикой, я вижу это и ужасаюсь.
Для меня ближе атмосфера религиозного праздника. Я бывал на самых больших фестивалях в мире, включая фестиваль воды «Кумбха Мела», где участвует до ста миллионов человек. Он проходит поочередно в одной из четырех священных точек – в городах на реке Ганг. Его участники испытывают неподдельное, ни с чем не сравнимое чувство религиозной радости. Мне очень нравится индийский фестиваль, но я не индус – не могу петь мантры и радоваться. У меня не получится. Мой язык, генетика, жесты сконструировались под воздействием русского православного культурного кода. У меня нет выбора, и слава Богу.
Акимов: Путешествуя по Азии, вы видели людей, которые живут современной жизнью, но при этом погружены в традиции, сплачивающие общество. Вы настолько вдохновились увиденным, что, вернувшись домой, пришли к христианству?
Бояков: Это был один из факторов, которые привели к воцерковлению. По роду деятельности я много наблюдаю за людьми, за семьями, за обществом и сообществами. И мне больно, что я русский. Мне очень больно из-за того, что мы, русские, лишили себя здорового отношения к семейным ценностям, к семейным праздникам и ритуалам, к памяти о предках.
Вся история Советского Союза – это история переселений. Кого-то репрессировали, кого-то отправили в ГУЛАГ, а кого-то – на комсомольскую стройку. Обычное дело, когда выпускник, к примеру, пензенского вуза ехал по распределению строить комбинат в Норильске.
С одной стороны, здорово – романтика. С другой – возможно, у тебя к этому времени есть жена и ребенок, ты берешь их на новое место. Но ты не можешь взять с собой бабушку, тетю, двоюродную сестру, а ведь именно они создают такое пространство, семейное лоно, которое и есть материальная, живая, корневая культура. Потому что ребенка воспитывают не только мама с папой, а еще и старшие двоюродные братья, тетя, с которой можно посекретничать. Существуют вещи, которые у папы сложнее узнать, чем у дедушки или у дяди. При таком устройстве семьи ребенок оказывается в правильном и комфортном социальном пространстве.
В традиционных обществах жизнь устроена именно таким образом. Вот этого переворота и культурной революции я, безусловно, хочу. И речь не об искусстве, хотя театр, музыка, живопись, кинематограф и отражают социальные процессы, о которых мы говорим.
Акимов: Вы можете масштабировать собственный опыт духовного преображения и сделать из этого систему, которая изменит страну, или ваш опыт сугубо индивидуален?
Бояков: И да и нет. Путь каждого человека, национальности, города, страны, культуры и эпохи уникален. В то же время в своей деятельности я учитываю эти уникальные примеры – мне интересно о них рассказывать, сравнивать с ними мой путь. Я ведь многого был лишен – мое детство прошло в обычной советской семье, где не было места истинной вере. Мой друг Николай Бреев, создатель прекрасного издательства «Никея», женат на Дарье Бреевой, дочери моего духовного отца. Колин отец – великий пастырь, духовник московского духовенства Георгий Бреев, недавно ушедший из жизни. И вот Коля с Дашей сидят у нас в гостях и говорят: «Это так сложно, когда ты родился в семье священника». А мы с Людмилой, моей женой, думаем: «Нам бы, ребята, ваши проблемы».
Степанов: В семидесятые – восьмидесятые годы большинство культурных людей, получивших образование в Советском Союзе, были убеждены, что западные ценности – это истинные ценности. Что в экономике существует невидимая рука рынка. А общество должно быть устроено определенным образом – как конкуренция между политическими партиями. Вы тоже разделяли эти убеждения и в девяностые годы были либералом?
Бояков: В девяностые я уже изживал свой либеральный генезис. А в восьмидесятые, когда я поступил в университет и впервые ощутил себя взрослым, – конечно, из меня это просто перло.
Возвращаясь к вопросу о том, могу ли я свой личный опыт воцерковления экстраполировать на страну, – не знаю. Не существует таких методик. Если мы начнем отправлять русских людей в Индию, боюсь, они не воцерковятся, а, наоборот, начнут петь «Харе Кришна». А если говорить об излечении от либерализма и почитания Запада, то это очень интересно, на эту важнейшую тему можно поговорить.
Сегодня мы находимся в состоянии войны с Западом. Мы сражаемся не с соседним государством, а с цивилизационной системой. Это настоящая война – гибридная, образная, ценностная. Это война за многополярный мир, за право быть собой. Не разбираться в ее истоках, в технологиях ведения этой войны и в технологиях определения врагов – значит проиграть битву за суверенитет. Мы внутри войны за право России быть Россией.
Раз уж мы начали говорить про семидесятые-восьмидесятые – конечно, это была культурная война. Советский Союз распался не из-за изменившихся цен на нефть и не из-за того, что какие-то шпионы подвели Раису Горбачеву к тому, чтобы под ее воздействием президент развалил Союз. И не из-за того, что Запад влиял на Ельцина. Да, эти персоны сыграли свою роль, но она была не определяющей. Страну развалили джинсы, кока-кола, пиво в банках, жвачка и рок-музыка.