banner banner banner
Три комнаты на Манхэттене
Три комнаты на Манхэттене
Оценить:
 Рейтинг: 0

Три комнаты на Манхэттене

– Всех, кого смогут убить…

– И отца тоже?

– Его в первую очередь, он же торговец.

Тогда я решил отомстить:

– А вас, тетя, они убьют?

Я входил во вкус игры. Тоже становился злобным.

И уж не знаю, как придумал:

– Воткнут вам штык в живот!

Да, да, штык, вонзающийся в толстый, дряблый живот тети Валери, и все, что оттуда вывалится…

– Никакого уважения! – прорычала она, вырывая у меня газету.

Но я уже закусил удила. Тем хуже для нее!

– Вспорют и кишок напустят полную комнату…

– Сейчас же замолчи, грубиян!

– Потом напихают сена и кожу зашьют…

Я хохотал до слез, почти истерически. До икоты. Готов был придумать невесть что, говорить любые дерзости. И в то же время не осмеливался взглянуть на улицу. Мне представлялось, что там лошади, главное – лошади, и жандармы верхом, в касках, с саблями наголо, и черные бегущие фигурки, они увертываются, наклоняются и бритвами перерезают сухожилия лошадям…

– Хорошо же тебя воспитали родители…

Она замолчала, еще не остыв от гнева, уставив студенистые глаза на газету. Моя лихорадка улеглась, как опадает молоко, лишь проткнешь пенку. Когда я посмотрел на улицу, полицейский, поднявшись на цыпочки, заглядывал поверх матового стекла в кафе Костара. По отопительной трубе ко мне доносился мирный голос матушки.

– Всегда выгоднее брать первосортный товар, – заверяла она покупательницу. – За шитье платишь столько же, а износу не будет…

Она, видимо, отмеряла, проворно натягивая материю, метр за метром. Метр был врезан непосредственно в прилавок. Штуку разворачивали. Сухой лязг ножниц, когда делался надрез, и треск разрываемой ткани.

– Больше вам ничего не требуется? Может, фартучки для ваших малышей? Я только что получила очень недорогие и на все роста…

Но нет! Видимо, у покупательницы денег было в обрез. Для меня покупательницы навсегда останутся простоволосыми женщинами, чаще всего в черном, с наброшенным на плечи шерстяным платком, с цепляющимися за юбку ребятишками, которым они шепчут:

– Да стой же смирно! Вот скажу отцу…

В руке кошелек. Взгляд суровый.

– Почем?

– Двенадцать су за метр, ширина восемьдесят…

Пока в уме производится подсчет, губы не перестают шевелиться.

– А подешевле не найдется?

Видел я и таких, которые, уходя, бормотали:

– Посоветуюсь с мужем…

Почему это напомнило мне мадам Рамбюр с ее покупками, исполненную достоинства, печальную и не смеющую отвечать на призывы рыночных торговок, бабушку Альбера? Может, она тоже считала в уме? Матушка говорила: ведь у них почти нет денег. Значит, они бедные. И, обходя подряд прилавки, она все время подсчитывала, выискивая, что бы такое купить подешевле и в то же время попитательнее для внука.

– Тебе надо хорошо питаться и окрепнуть! – повторяла матушка, если я отказывался от какого-нибудь блюда. – Не то захвораешь чахоткой.

А как же чахоточный Альбер?..

Я увидел мадам Рамбюр. Она сидела неподалеку от окна. Она была видна мне лишь до пояса, на коленях у нее лежала развернутая газета, тот же «Пти паризьен». Альбер рядом с ней пил что-то дымящееся, то ли кофе с молоком, то ли шоколад; и время от времени я видел, как шевелятся его губы, когда он разговаривает с бабушкой.

Я-то знал, почему не гуляю по четвергам, как другие мальчики.

«Если завел торговлю…»

Да еще матушка не желала, чтобы я играл с уличными мальчишками.

Ну а Альбер почему не гуляет? Из-за чахотки? Знает ли он, что болен? Знает ли, что отец его сидел в тюрьме?

Тетя Валери, кряхтя, встала и, даже не взглянув на меня, спустилась вниз. Наступил ее час. Она шла в «одно местечко». Потом тетя уже не поднимется наверх и, к ужасу матушки, появится в лавке с такой миной, от которой покупателям впору разбежаться.

Раньше родители могли беседовать между собой о чем угодно, не боясь, что я их услышу. Хотя бы потому, что ложились позже. К тому же нас разделяла перегородка, и, если до меня смутно доносились их голоса, слов я разобрать не мог.

Теперь это стало невозможно. После ужина тетя Валери оставалась внизу до последней минуты. И так как я спал теперь в спальне родителей, то слышал все, о чем они перешептывались.

– Сидит рядом с плитой, видит, что горит, и не подумает снять кастрюльку или позвать меня! – жаловалась матушка. – Ни за что на свете картофелинки не почистит…

И что бы сейчас ни утверждала матушка, я собственными ушами слышал, как отец вздыхал:

– Ей семьдесят четыре, и у нее диабет…

А немного погодя:

– Все-таки у нас будет собственный домик в деревне…

Чего я никак не мог понять, так это истории с Буэнами и пресловутым домом в Сен-Никола, поскольку тетя говорила об этом главным образом по вечерам на кухне, когда я был уже в постели.

Как-то, не так давно, я напомнил матушке, что слышал тогда, но она сразу возмутилась:

– Ты преувеличиваешь, Жером… Странно, что всюду ты выискиваешь одно только дурное…

Однако дома она не получила, и я оказался прав, как прав был в отношении той, несравненно более серьезной истории, которая случилась позже.

Эта история – я не нахожу другого слова – началась именно в тот вечер с газетами, вечер проткнутого штыком живота – словом, в вечер того самого дня, когда мы с тетей Валери разругались, как двое сопливых уличных мальчишек, разругались так, что тетя, будь это в ее власти, каталась бы, сцепившись со мной, по полу и мы бы кусались и царапались за милую душу.