Книга Сторона Германтов - читать онлайн бесплатно, автор Марсель Пруст. Cтраница 9
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Сторона Германтов
Сторона Германтов
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Сторона Германтов

– Робер, вы же такой умница, мне странно, что вы не понимаете: не нужно спорить с друзьями о том, что их порадует, нужно просто это сделать. Просите меня о чем угодно, мне даже очень хочется, чтобы вы меня о чем-нибудь попросили, уверяю вас, я не стану требовать объяснений. Я даже больше попрошу, чем в самом деле хочу; мне не так уж нужно познакомиться с госпожой герцогиней Германтской, но, чтобы вас испытать, мне следовало бы сказать вам, что я жажду у нее пообедать, и я знаю, что вы бы этого не сделали.

– Я не только это сделал бы – я это сделаю.

– Когда же?

– Как только вернусь в Париж, скажем, через три недели.

– Посмотрим… хотя она не захочет. Но я вам несказанно благодарен.

– Что вы, не за что.

– Не говорите так, это потрясающе, потому что теперь я оценил вашу дружбу: о важной вещи я прошу или о пустяковой, о приятной или неприятной, в самом деле об этом мечтаю или просто вас испытываю – неважно: вы говорите, что сделаете это, и доказываете, насколько вы умный и тонкий человек. Глупец стал бы спорить.

Сен-Лу только что как раз спорил; но, может быть, я хотел задеть его самолюбие и поймать на слове, а может, я говорил искренне, и единственным мерилом истинной дружбы представлялась мне та польза, которую друг готов был мне принести в отношении того единственного, чем я дорожил, то есть моей любви. Потом я добавил, не то из лицемерия, не то под влиянием истинной вспышки нежности, вызванной благодарностью, корыстью и тем сходством, которым наделила природа герцогиню Германтскую и ее племянника Робера:

– Нам в самом деле пора присоединиться к вашим друзьям, а я попросил вас только об одном из двух одолжений, причем о менее важном, второе для меня важней, но я боюсь, что вы мне откажете: вас не будет раздражать, если мы перейдем на ты?

– Какое там раздражать, что вы! Радость! Слезы радости! Неведомое блаженство![32]

– Как я вам благодарен… тебе благодарен. Когда же ты начнешь? Я так рад, что вы можете ничего не говорить госпоже герцогине Германтской, довольно уже и того, что мы перешли на ты.

– Мы сделаем и то, и другое.

– Ах, Робер! Послушайте, – сказал я Сен-Лу позже, за ужином, – смешно, как прерывается наш разговор, а я почему-то опять к нему возвращаюсь… помните, я с вами говорил об одной даме?

– Да.

– Вы же понимаете, кого я имею в виду?

– Помилуйте, вы меня считаете безнадежным дураком и тупицей.

– Не могли бы вы дать мне ее фотографию?

Я хотел попросить ее только на время. Но когда заговорил, оробел и почувствовал, как нескромна моя просьба; чтобы не показать виду, я сформулировал ее еще грубее и попросил больше, чем собирался, будто в этом не было ничего особенного.

– Нет, я должен сперва спросить у нее разрешения, – отвечал он.

И тут же покраснел. Я понял, что у него появилась задняя мысль и что он меня заподозрил в том же; я понял, что он поможет моей любви, но лишь наполовину, с поправкой на свои моральные принципы, и это было мне отвратительно.

И все-таки я был тронут, видя, как по-другому ведет себя со мной Сен-Лу, когда мы с ним не вдвоем, а как будто втроем, где третья сторона – его друзья. То, что он обращался со мной ласковей и дружелюбней, не произвело бы на меня впечатления, если бы я считал, что он это делает нарочно, но я чувствовал его искренность; его обращение объяснялось тем же, чем и все то, что он, вероятно, говорил друзьям в мое отсутствие и о чем умалчивал, когда мы оставались вдвоем. Наедине с ним я, разумеется, догадывался, что ему приятно со мной болтать, но он почти никогда не выражал этого удовольствия вслух. Теперь он слушал те же мои речи, которыми обычно наслаждался, не подавая виду, а сам краем глаза поглядывал, произвели ли они на его друзей то впечатление, на какое он рассчитывал, и соответствует ли оно его обещаниям. Он был словно мамаша дебютантки, напряженно следящая за каждой репликой дочери и за отношением окружающих. Я произносил слово, которое, будь мы с ним вдвоем, вызвало бы у него просто улыбку, а теперь он боялся, что они не поняли, и переспрашивал: «Как, как ты сказал?», чтобы я повторил и чтобы все обратили на это слово внимание, и тут же поворачивался к остальным, и невольно, глядя на них и заливаясь смехом, словно требуя, чтобы они тоже смеялись, он давал мне понять, как высоко он меня ценит и как часто, должно быть, говорил им об мне. Я словно впервые видел себя со стороны, как человек, который читает свое имя в газете или смотрится в зеркало.

В один из вечеров мне захотелось рассказать довольно забавную историю о г-же Бланде, но я тут же остановился, вспомнив, что Сен-Лу уже знает эту историю: когда на другой день по приезде я попытался ее ему рассказать, он перебил меня словами: «Вы уже рассказывали мне об этом в Бальбеке». Каково же было мое удивление, когда он стал уговаривать меня продолжать, уверяя, что не знает этой истории и что ему будет очень занятно послушать. Я возразил: «Вы просто забыли, скоро вы ее узнаете». – «Нет, клянусь, ты что-то напутал. Никогда ты мне ее не рассказывал. Давай же». И во все время моего рассказа он с лихорадочным восхищением переводил взгляд с меня на своих товарищей и обратно. И только завершив свой рассказ под всеобщий смех, я понял, как ему хотелось, чтобы его товарищи оценили мое остроумие; потому он и притворился, что не помнит эту историю. Вот что значит дружба.

На третий вечер со мной разговорился один из его друзей, с которым у меня не было случая побеседовать раньше; я слышал, как он потом вполголоса расписывал Роберу, какое удовольствие получил от этой беседы. И в самом деле мы проговорили с ним почти целый вечер над бокалами сотерна, не спеша их допивать; нас отделяла и оберегала ото всех чудесная завеса симпатии, которая порой вспыхивает между людьми и, не имея ничего общего с физическим влечением, остается самой непостижимой из всех чувств. Такой загадкой показалась мне в Бальбеке дружба, которую питал ко мне Сен-Лу: ее нельзя было объяснить тем, что нам интересно было беседовать, в ней не было ничего материального, она была невидима, неосязаема, вроде газа флогистона[33], и все же Робер явственно ощущал в себе это чувство и упоминал о нем с улыбкой. И быть может, в нашей симпатии, родившейся за один-единственный вечер, как расцветает цветок, в этом жарком маленьком кабинете, было что-то еще более удивительное. Я не удержался и, когда Робер заговорил со мной о Бальбеке, спросил у него, вправду ли его брак с мадмуазель д’Амбрезак – дело решенное. Он меня уверил, что не только ничего не решено, но об этом даже речи никогда не было, что он никогда не встречался с ней и не имеет о ней никакого понятия. Если бы я в этот миг увиделся с кем-нибудь из светских людей, сообщавших об этом браке, они бы объявили мне, что мадмуазель д’Амбрезак выходит замуж совсем не за Сен-Лу, а Сен-Лу женится отнюдь не на мадмуазель д’Амбрезак. Я бы очень удивил их, если бы напомнил, что совсем недавно они предсказывали нечто противоположное. Чтобы эта салонная игра могла продолжаться, громоздя вокруг каждого имени все новые и новые лживые новости, природа наделила тех, кто любит в нее играть, очень короткой памятью, но зато огромной легковерностью.

Еще раньше Сен-Лу упоминал мне о другом своем товарище, тоже обедавшем с нами; с ним он особенно крепко подружился, потому что только они двое из всей компании были за пересмотр дела Дрейфуса[34].

– Ну, он не такой, как Сен-Лу, он одержимый, – сказал мой новый друг, – а иногда может и покривить душой. Сперва говорил: «Давайте дождемся, что скажет генерал де Буадефр; я хорошо его знаю, он умница, прекрасный человек, на его мнение смело можно положиться». А когда узнал, что Буадефр настаивает на виновности Дрейфуса, оказалось, что с Буадефром считаться нечего: клерикализм и штабные предрассудки не дают ему судить беспристрастно, а ведь до истории с Дрейфусом не было более пылкого клерикала, чем наш друг. Потом он нам сказал, что так или иначе мы узнаем правду, потому что дело попадет в руки Сосье, а он – солдат-республиканец (сам-то наш друг из семьи ультрамонархистов), это человек непреклонный, твердых убеждений. Но когда Сосье объявил, что Эстергази невиновен, он, не усомнившись в Дрейфусе, объяснил решение Сосье нелестным для генерала образом[35]. Оказывается, генерала Сосье ослепляет его милитаризм (причем заметьте, что этот наш товарищ сам не только клерикал, но и милитарист, по крайней мере раньше он был и милитаристом, и клерикалом, а теперь уж я и не знаю, что думать). Его семья просто в отчаянии от таких его идей.

– Подумать только, – сказал я, полуобернувшись к Сен-Лу, чтобы вовлечь его в разговор и не отгораживаться от него, но не теряя из виду и его товарища, – считается, что на человека влияет среда, особенно интеллектуальная. Положим, человек таков, каковы его убеждения, но убеждений ведь гораздо меньше, чем людей, так что все люди, которые придерживаются одних убеждений, друг на друга похожи. Однако убеждения совершенно нематериальны, поэтому те, кто окружает человека только физически, на его убеждения никак не влияют.

В этот момент Сен-Лу перебил меня, потому что один молодой военный кивнул ему на меня и сказал: «Дюрок, вылитый Дюрок». Я не знал, что это должно означать, но чувствовал, что говоривший смотрит на меня застенчиво и более чем дружелюбно. Сен-Лу не удовольствовался этим его сравнением. Захлебываясь от восторга, который еще подогревался желанием продемонстрировать меня друзьям во всем блеске, он нахваливал меня, как жеребца, первым прибежавшего к финишу: «Знаешь, из всех, кого я знаю, ты самый умный». Тут он спохватился и добавил: «И еще Эльстир. Ты же не обидишься? Сам понимаешь, честность превыше всего. Для сравнения: я тебе это говорю, как кто-то сказал Бальзаку: вы самый великий романист нашего века, вы да еще Стендаль. Крайняя степень честности, сам понимаешь, а в сущности, глубочайшее восхищение. Ну что, на Стендаля ты не согласен? – добавил он с простодушным доверием к моему суждению, выразившимся в прелестной улыбке и по-детски вопросительном взгляде его зеленых глаз. – О, прекрасно, вижу, ты со мной согласен, а вот Блок Стендаля терпеть не может, и, по-моему, это страшная глупость. „Пармская обитель“, что ни говори, великая книга! Я рад, что ты со мной согласен. А скажи, кто тебе больше всего нравится в „Пармской обители“? – спрашивал он с юношеским задором (и его грозная физическая сила придавала этому вопросу какой-то опасный оттенок), – Моска? Фабрицио?» Я робко отвечал, что в Моска есть что-то общее с г-ном де Норпуа. Тут юный Зигфрид – Сен-Лу покатился со смеху. Не успел я добавить: «Но Моска гораздо умнее и не такой педант», как Робер закричал «браво» и в самом деле захлопал в ладоши, повторяя сквозь приступы хохота: «Нет, но как точно! Изумительно! Ты неподражаем!» Пока я говорил, Сен-Лу не хотел, чтобы окружающие мешали мне своим одобрением, он требовал, чтобы все молчали. Подобно тому как дирижер стучит палочкой по пульту, усмиряя музыкантов, если кто-нибудь начнет шуметь, так Сен-Лу выбранил нарушителя: «Жиберг, – сказал он, – помолчите, когда другие говорят. Вы скажете потом. Ну, продолжайте же», – обратился он ко мне.

Я перевел дух – мне уже было показалось со страху, что он заставит меня начать сначала.

– А поскольку убеждения не имеют ничего общего с корыстью, – продолжал я развивать свою мысль, – и не извлекают никакой пользы из преимуществ отдельных людей, то человек, имеющий убеждения, не руководствуется корыстью.

– Да, друзья мои, он вас всех за пояс заткнул, – воскликнул Сен-Лу, следивший за мной так тревожно и заботливо, как будто я шел по канату. – Так что вы хотели сказать, Жиберг?

– Я говорил, что ваш гость очень напоминает мне майора Дюрока. Я словно слышал его голос.

– Мне это тоже часто приходило в голову, – отозвался Сен-Лу, – у них немало общего, но вы увидите: в нашем госте есть и много такого, чего в Дюроке нет.

Между прочим, брат этого друга Сен-Лу, воспитанник «Скола канторум», думал о каждом новом музыкальном произведении совсем не то, что его отец, мать, кузены, приятели по клубу, а в точности то же самое, что другие питомцы «Скола канторум»; вот так и Сен-Лу, этот сержант-дворянин (который Блоку по моим рассказам представлялся исключительной личностью, поскольку Блока трогало, что этот человек принадлежит к той же партии, что он сам, и в то же время из-за своего аристократического происхождения и религиозного воспитания он представлялся ему существом другой породы, чарующим, словно туземец далекой страны), обладал такой же «ментальностью» (это слово как раз входило в моду), как все дрейфусары вообще и Блок в частности, и на нее ничуть не влияли ни семейные традиции, ни карьерные соображения. А один кузен Сен-Лу женился на юной восточной принцессе, о которой говорили, что она пишет стихи, такие же прекрасные, как у Виктора Гюго или Альфреда де Виньи, но, несмотря на это, считалось, что по натуре она совершенно непостижимое создание, настоящая восточная принцесса-затворница из дворца Тысячи и одной ночи[36]. Лишь писателям была дарована привилегия более близкого знакомства с ней, и они не столько с разочарованием, сколько с радостью обнаруживали, что в разговоре она напоминает отнюдь не Шехерезаду, а скорее гениального поэта, такого как Альфред де Виньи или Виктор Гюго.

С этим молодым человеком, как, впрочем, и с остальными друзьями Робера, да и с ним самим, мне больше всего нравилось беседовать о казарме, о гарнизонных офицерах, об армии в целом. Все, что нас окружает, вплоть до самых мелочей, приобретает неизмеримо более крупный масштаб, когда мы среди этих вещей едим, разговариваем, живем повседневной жизнью: они поразительно вырастают в наших глазах, а остальной мир не может с ними тягаться и становится каким-то бесплотным; поэтому я и начал интересоваться разными обитателями гарнизона, офицерами, которых замечал во дворе, когда шел повидаться с Сен-Лу или просыпался оттого, что под моими окнами проходит полк. Мне хотелось подробнее узнать о майоре, которым так восхищался Сен-Лу, и про курс истории, который должен был меня восхитить «даже с эстетической точки зрения». Я знал, что Робер иной раз грешит пустословием, но зато иногда в его разговоре сверкают глубокие мысли, усвоенные и понятые им во всей полноте. Увы, его армейскому окружению не могло прийтись по вкусу, что он в этот момент был крайне озабочен делом Дрейфуса. Он мало говорил об этом, потому что за столом был единственным дрейфусаром; остальным претила самая мысль о пересмотре дела, исключение составлял лишь мой сосед по столу, мой новый друг: его убеждения еще не определились. Мой сосед был пылким поклонником полковника, считавшегося образцовым офицером, а тот при каждом удобном случае клеймил позором агитацию против армии, из-за чего слыл антидрейфусаром; в то же время до моего нового приятеля дошли кое-какие высказывания командира, из которых можно было заключить, что тот сомневается в виновности Дрейфуса и с уважением относится к Пикару. Этот слух оказался явно недостоверным, как все слухи, возникающие неведомыми путями вокруг любого громкого дела. Вскоре полковник, которому поручили допросить бывшего начальника разведывательного управления, обошелся с ним невыносимо грубо и высокомерно. Мой сосед, конечно, не смел прямо спросить у полковника о его мнении, но хотя бы любезно сообщил Сен-Лу – с ужимкой правоверной католички, сообщающей знакомой еврейке, что ее кюре осуждает убийства евреев в России и восхищается щедростью некоторых израэлитов, – что полковник не такой упрямый и фанатичный противник дрейфусаров, по крайней мере некоторых дрейфусаров, как кое-кто утверждает.

– Меня это не удивляет, – заметил Сен-Лу, – ведь он умный человек. Но все-таки его ослепляют сословные и клерикальные предрассудки. Ах, вот майор Дюрок, профессор военной истории, о котором я тебе говорил, – обратился он ко мне, – вот кто, по-моему, полностью разделяет наш образ мыслей. Меня очень бы удивило, если бы это было не так, ведь он не только человек огромного ума, но и радикал-социалист и франкмасон.

Из любезности к друзьям Робера, которым тягостно было выслушивать его дрейфусарские речи, а также из интереса к другим темам, занимавшим меня больше, я спросил у соседа по столу, правда ли, что рассуждения майора о военной истории доставляют эстетическое наслаждение своей красотой.

– Это чистая правда.

– Но что вы под этим подразумеваете?

– Ну например, кто бы ни писал о военном деле, в его писаниях все факты, все события, вплоть до самых незначительных, – это знаки, отражающие идею, которую нужно уловить, и часто под этими знаками кроются другие, как на палимпсесте. Получается, что в них кроется такая же стройная система взглядов, как в любом научном труде и в любом произведении искусства, и они дают такую же пищу уму[37].

– А нельзя ли пример?

– Прямо так взять и привести пример трудно, – перебил Сен-Лу. – Например, читаешь, что такой-то корпус попытался сделать то-то и то-то… И сразу оказывается, что каким-то определенным значением наделены и название корпуса, и его состав. Допустим, операцию предпринимают уже не в первый раз, тогда, если на этот раз ее проводит другой корпус, это может оказаться знаком того, что предыдущие были уничтожены или понесли огромные потери и теперь они не в состоянии довести дело до конца. Тогда нужно выяснить, какой именно корпус был уничтожен, были ли это ударные силы, остававшиеся в резерве для решающей атаки: ведь если новый корпус слабее того, который был разбит, ему вряд ли удастся одержать победу. Вдобавок, если кампания ведется уже давно, сам этот новый корпус может быть сформирован из кого попало, и все это может дать нам сведения о том, какими силами располагает воюющая сторона, как скоро приблизится момент, когда она начнет уступать силам противника, и все это придаст другое значение операции, которую попытается предпринять этот корпус, потому что если он уже не сможет возместить свои потери, то даже его успех на самом деле будет лишь математически непреложным движением к окончательному разгрому. Впрочем, не меньшее значение имеет регистрационный номер противостоящего ему корпуса. Если, например, это войсковое подразделение намного слабее, но ему удалось победить несколько важных подразделений противника, характер операции меняется: пускай даже дело кончится потерей позиций, которые защищал противник, это означает большой успех, если столь малыми силами удалось нанести противнику такой значительный урон. Сам понимаешь, уж если при анализе участников операции мы обнаруживаем столько важного, то изучение самой позиции, дорог и железнодорожных путей, которые она контролирует, провианта и боеприпасов, которые она прикрывает, тем более играет огромную роль. Следует изучить весь, так сказать, географический контекст, – сказал он со смехом. (И на самом деле это выражение доставляло ему такое удовольствие, что в дальнейшем каждый раз, когда он его употреблял, даже спустя месяцы, он смеялся точно таким же смехом.) – Пока одна из воюющих сторон готовит операцию, если ты читаешь, что недалеко от позиции один из ее патрулей был уничтожен второй воюющей стороной, ты, кроме всего прочего, можешь сделать вывод, что первая стремилась разведать оборонительные работы, с помощью которых вторая рассчитывает отбить ее атаку. Особо кровопролитная акция может означать желание разбить противника, но может означать и попытку удержать его на прежних позициях, или предпринять ответные действия не там, где он атакует, или даже хитростью привлечь войска противника в это место с помощью особо яростной атаки. (Это классическая хитрость, которая была в ходу во время наполеоновских войн.) С другой стороны, чтобы понять значение маневра, его возможную цель и, соответственно, вычислить, какими еще маневрами он будет сопровождаться и какие за ним последуют, полезней обратить внимание не столько на то, что объявляет командование, потому что это может быть попыткой обмануть противника или скрыть возможность поражения, сколько на военный устав этой страны. Никогда нельзя исключать вероятность того, что маневр, предпринятый армией, при данных обстоятельствах предписан действующим уставом. Например, если устав велит сопровождать фронтальную атаку фланговой и эта последняя оказалась отбита, а командование утверждает, что это была диверсия, никак не связанная с фронтальной атакой, правду, возможно, следует искать не в том, что заявляет командование, а в уставе. Причем у каждой армии не только свой военный устав, но и свои традиции, свои привычки, свои доктрины. Кроме того, нельзя пренебрегать изучением дипломатических акций, которые постоянно воздействуют и реагируют на военные действия. Незначительные на первый взгляд события, не понятые современниками, объяснят тебе, что неприятель рассчитывал на помощь, которую, как явствует из этих событий, он не получил, а потому выполнил на самом деле только часть своей стратегической задачи. Словом, если ты умеешь правильно читать военную историю, то, что обычным читателям кажется запутанным повествованием, оказывается для тебя последовательностью взаимосвязанных событий: так знаток живописи, видя картину, умеет заметить, как одет персонаж, что у него в руках, а неискушенный посетитель музея видит только нагромождение красок да борется с головной болью. Но на большинстве картин мало заметить кубок в руках у персонажа – надо знать, почему художник вложил ему в руки кубок, что этот кубок символизирует; так и военные операции, помимо их непосредственной цели, обычно оказываются по замыслу генерала, командующего кампанией, подражанием каким-нибудь прежним сражениям, которые служат новому сражению своего рода предысторией, библиотекой, эрудицией, этимологией, аристократическими предками, если хочешь. Заметь, что я сейчас не говорю о местных особенностях, о пространственной специфичности сражений. А она тоже существует. Такое-то поле боя во все времена было и всегда остается полем именно этого единственного боя. Оно стало местом сражения потому, что соединило в себе определенные географическое условия, геологические особенности, все вплоть до изъянов, способных помешать противнику (например, река, разделяющая его надвое), что и сделало его подходящим полем боя. Таким оно было, таким и останется. Мастерскую художника нельзя устроить в первой попавшейся комнате, сражение нельзя дать на первом попавшемся поле. Есть места, как нарочно для этого предназначенные. Но я опять-таки не об этом, а о типе сражения, которому подражают, об особой стратегической имитации, о тактическом пастише, если угодно: битва при Ульме, битва при Лоди, при Лейпциге, при Каннах. Не знаю, будут ли еще войны и между какими народами, но если будут, то уверяю тебя, что повторятся (причем сознательно, по воле военачальников) и Канны, и Аустерлиц, и Росбах, и Ватерлоо[38], не говоря о других сражениях, и кое-кто не стесняется об этом говорить. Маршал фон Шлиффен и генерал фон Фалькенхаузен[39] приготовили для Франции заранее битву при Каннах по образцу Ганнибала, с удерживанием противника по всему фронту и продвижением обоих флангов, особенно правого, в Бельгии, а Бернгарди предпочитает косвенный порядок Фридриха Великого[40], при Лейтене, а не при Каннах. Другие не высказываются так напрямик, но заверяю тебя, старина, что Боконсей, командир эскадрона, офицер, с которым я тебя недавно познакомил и которого ждет блестящее будущее, наизусть вызубрил атаку Праценских высот, знает ее вдоль и поперек, держит про запас, и, если когда-нибудь ему представится случай, он своего не упустит и разыграет ее как по нотам. И прорыв центра под Риволи тоже еще повторится, если только будут войны. Все это устарело не больше Илиады. Добавлю, что мы буквально обречены на фронтальные атаки, потому что никому не хочется вновь впасть в ошибку 1870 года, все предпочитают наступать и только наступать. Меня смущает лишь то, что эту великолепную теорию отвергают, по моим наблюдениям, только отсталые люди, а между тем один из моих молодых наставников, Манжен, гениальный теоретик, настаивает, что не следует все же отказываться от обороны, временно, разумеется. И трудно на это возразить, ведь он приводит в пример Аустерлиц, где оборона была только прелюдией к атаке и к победе[41].

Эти теории Сен-Лу приводили меня в восторг. Они внушали мне надежду, что, возможно, в донсьерской жизни, когда я глядел на офицеров, которые при мне болтали и пили сотерн, набрасывавший на их лица чудесные блики, меня не обманывало то самое укрупнение масштаба, что еще недавно в Бальбеке так возвеличивало короля и королеву Океании, компанию четырех гурманов, молодого игрока, зятя Леграндена, – а ведь теперь они настолько уменьшились в моих глазах, что их как будто вообще не было. Пожалуй, мне не грозило, как это всегда бывало до сих пор, назавтра охладеть к тому, что очаровывало меня сегодня; тот человек, которым я был вот сейчас, не был обречен на скорое исчезновение, потому что я не просто загорелся на несколько вечеров пылкой и мимолетной страстью ко всему, что касалось военной жизни: все, что рассказал мне Сен-Лу об искусстве ведения войны, сообщало этой моей страсти прочный интеллектуальный фундамент и настолько укрепляло ее, что я искренне, не пытаясь с собой лукавить, верил – когда я уеду, труды моих донсьерских друзей не перестанут меня занимать, и скоро я вновь сюда вернусь. Но чтобы окончательно убедиться, что военное искусство в самом деле искусство в высшем смысле этого слова, я сказал Сен-Лу: