Книга Отель «Савой» - читать онлайн бесплатно, автор Йозеф Рот. Cтраница 2
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Отель «Савой»
Отель «Савой»
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Отель «Савой»

Плиты таметного пола в коридоре третьего этажа покрыты темно-красным с зеленою каймою ковром, так что уже не слышишь своих шагов. Номера комнат здесь не намалеваны на самих дверях, но обозначены на овальных фарфоровых дощечках. Навстречу попадается горничная с метелкой из перьев и корзиною для бумаги; по-видимому, тут обращается больше внимания на чистоту. Здесь проживают богачи, и хитрец Калегуропулос нарочно дает отставать часам, потому что богачи располагают временем.

На первом этаже обе створки одной из дверей широко распахнуты.

Это была большая комната в два окна; там виднелись две кровати, два шкафа, зеленый плюшевый диван, темно-коричневая изразцовая печь и специальная подставка для багажа. На дверях не видно было объявления Калегуропулоса: быть может, квартирантам этого этажа было предоставлено право шуметь после десяти часов; быть может, пред ними отвечали «за пропажу драгоценностей»; быть может, им уже было известно о сейфах или Калегуропулос лично сообщал им об этом?

Из одной из соседних комнат шумно вышла женщина, надушенная и в сером боа из перьев. «Это – дама», – говорю я самому себе и спускаюсь, непосредственно за нею, по немногим ступенькам, весело рассматривая ее маленькие лакированные сапожки. Дама на минуту задерживается около швейцара; я одновременно с нею достигаю выходных дверей. Швейцар низко кланяется, и мне лестно думать, что швейцар, быть может, принимает меня за спутника этой богатой дамы.

Не имея в виду определенного направления, я решил пойти вслед за этой особой.

Из узкого переулка, в котором находилась гостиница, она повернула направо. Передо мною лежала широкая площадь рынка. Был, вероятно, базарный день: на булыжной мостовой валялись в беспорядке сено и отруби. Как раз в это время запирались магазины. Раздавался стук ключей и лязг цепей; разносчики отправлялись домой со своими маленькими тележками, а женщины в пестрых головных платках, осторожно держа перед своими животами полные горшки, проходили, спеша, мимо меня; на руках их висели переполненные базарные мешки, из которых выглядывали деревянные кухонные ложки. Малочисленные фонари серебристым светом оделяли сумерки; на тротуарах началось гулянье, мужчины в форме и штатском размахивали изящными тросточками, и клубы русских духов повсюду то разносились, то исчезали. Со стороны вокзала плелись экипажи с горами наваленного багажа и закутанными пассажирами. Мостовая была плоха, имела выбоины и внезапные провалы; на поперечных местах были положены гниющие доски, изумительно трещавшие.

И всё-таки вечером город казался приветливее, чем днем. Утром он имел серый вид. Угольная пыль и чад близких фабрик заволакивали его, на углах улиц корчились грязные нищие, а в узких переулочках виднелись нечистоты и ведра с навозом. Темнота же скрывала всё: грязь, порок, заразу и бедность, скрывала милостиво, по-матерински, всепрощающе, всепокрывающе.

Дома, на самом деле только непрочные и попорченные, кажутся в темноте призрачными и таинственными, имеющими произвольную архитектуру. Покосившиеся мезонины мягко врастают во мглу, бедноватый свет таинственно мерцает в потускневших оконных стеклах, а в двух шагах, рядом, потоки света льются из огромных, в рост человека, витрин кондитерской, в зеркалах отражаются хрусталь и люстры, ангелы в нежно склоненных позах витают на разрисованном потолке. Это – кондитерская тех богачей, которые в этом городе добывают и тратят деньги.

Сюда именно прошла дама. Я не последовал за нею, соображая, что денег моих мне должно хватить на порядочное время, раньше, чем я смогу отсюда уехать.

Я продолжал свою прогулку, видел темные группы юрких евреев в лапсердаках, слышал громкое бормотанье, взаимные приветствия, гневные слова и длинные речи: пух и перо, проценты, хмель, сталь, апельсины – так и носились в воздухе, брошенные устами, направленные в уши. Какие-то мужчины с подозрительными взглядами и резиновыми воротничками были, по-видимому, полицейскими. Я машинально схватился за карман на груди, где лежал мой паспорт, и сделал это столь же непроизвольно, как хватался за козырек фуражки в бытность мою солдатом, когда вблизи появлялось начальство. Я возвращался из плена, бумаги мои были в порядке, опасаться мне было нечего.

Я подошел к городовому и спросил его, где улица Гибкая. Там жили мои родные, богатый дядя Феб Белауг. Городовой понимал по-немецки, многие тут говорили по-немецки: немецкие фабриканты, инженеры и купцы доминировали в обществе, деловой жизни и промышленности города.

Мне пришлось идти десять минут и размышлять о Фебе Белауге, о котором отец мой в венском Леопольдштадте всегда отзывался с завистью и ненавистью, возвращаясь домой утомленный и подавленный после сбора платежей в рассрочку.

Мне пришлось идти минут десять и размышлять о Фебе с уважением; казалось, будто речь шла действительно о боге солнца. Один только отец мой называл его не иначе как «подлец Феб» – за то, что дядя предположительно пустил в рост приданое моей матери. Мой отец был всегда слишком труслив, никогда не требовал выплаты этого приданого, а только ежегодно, всегда приблизительно в одно и то же время, справлялся в списке приезжих, не прибыл ли и не остановился ли Феб Белауг в гостинице «Империал». Если же тот оказывался в числе прибывших, отец отправлялся к своему свояку, чтобы пригласить его на чашку чаю в Леопольдштадт. Мать надевала тогда черное платье с облетевшим и поредевшим стеклярусом. Она уважала своего богатого брата, как будто он представлял нечто очень чужое ей, царственное, как будто бы не одно и то же лоно родило их обоих, не одни груди вскормили их. Дядя являлся, приносил мне какую-нибудь книгу; из темной кухни доносился запах пирожков. В этой кухне проживал мой дед. Он выходил из нее лишь в особо торжественных случаях, и тогда казалось, что он только что испекся: он появлялся свежеумытый, с белою крахмальною манишкою на груди, подмигивая сквозь слишком слабые для него очки и склоняясь вперед, чтобы взглянуть на сына своего Феба, гордость его старости.

Феб смеется широким смехом; у него жирный двойной подбородок и красные складки на шее; от него пахнет сигарами, иногда и вином. Он запечатлевает каждому из нас по два поцелуя, в каждую щеку по одному. Он говорит много, громко и весело. Когда же его спросишь, хороши ли дела, глаза его выпучиваются, он весь съеживается, ежеминутно он может затрястись, как мерзнущий нищий, и его двойной подбородок исчезает за воротником: «Дела не радуют в такое плохое время. Когда я был маленьким, я получал маковую рогульку за полкопейки, теперь же булка стоит гривенник, дети – сухо дерево, завтра пятница! – растут и нуждаются в деньгах; Александру ежедневно требуются они на карманные расходы».

Отец одергивал свои манжеты и тер их о край стола, улыбался слабо и выжидательно всякий раз, когда Феб обращался к нему в разговоре, и желал своему свояку умереть от сердечного удара. Спустя два часа Феб вставал, совал матери в руку серебряную монету, такую же подавал деду, а большую блестящую монету опускал в мой карман. Отец сопровождал его, так как было уже темно, вниз по лестнице, держа в высоко приподнятой руке керосиновую лампу, а мать восклицала:

– Натан, не забудь об абажуре! – Отец бережно относился к последнему, и, так как дверь оставалась еще полуоткрытой, слышалась бодрая брань Феба.

Через два дня Феб оказывался в отъезде, отец же заявлял: «Подлец уже уехал».

– Перестань, Натан, – отвечала на это мать.

Я добрался до Гибкой. Это – элегантная улица в предместье, с невысокими белыми домами, вновь построенными или отделанными. В доме Белауга я увидел ярко освещенные окна; но вход был уже заперт. Я стал несколько мгновений обдумывать, следует ли мне в столь поздний час еще подниматься к ним: время подходило приблизительно к десяти часам. Вдруг я услышал игру на рояле и звуки виолончели, женский голос и хлопанье ударяемых об стол карт. Я подумал, что непригодно в том костюме, который был на мне, появиться в этом обществе – ведь от моего первого визита зависело всё, – тогда я решил отложить свое посещение до завтрашнего дня и вернулся в гостиницу.

Напрасно проделанная дорога настроила меня на минорный лад; швейцар не поклонился мне, когда я вошел в отель, прислужник лифта не поторопился, когда я нажал кнопку. Он приблизился медленно, зорко исследуя выражение моего лица. Это был человек лет пятидесяти, в ливрее, тип пожилого лифт-боя. Я рассердился, что в этой гостинице подъемная машина не обслуживается маленькими краснощекими мальчишками.

Я вспомнил, что собирался бросить взгляд еще на седьмой этаж, и поднялся по лестнице. Наверху коридор был очень узок, потолок нависал особенно низко, из какой-то прачечной струился серый пар, и в воздухе чувствовался запах мокрого белья. Две-три двери оставались открытыми; слышны были голоса каких-то спорящих людей; коридорных часов, как я и предполагал, не было в помине. Я как раз собирался спуститься к себе вниз, как вдруг с треском приостановился лифт, дверцы его раскрылись, прислужник окинул меня удивленным взглядом и выпустил из кабинки девушку. На ней была маленькая серая спортивная шапочка. Девушка обратила в мою сторону смуглое лицо с большими серыми глазами, оттененными черными ресницами. Я поклонился и стал спускаться с лестницы. Что-то заставило меня снова поднять глаза, когда я уже был на последней ступеньке. И вот мне показалось, что желтые, цвета пива, глаза прислужника лифта были устремлены на меня со стороны перил лестницы.

Я запер свою дверь на ключ, испытывая чувство неопределенного страха, и начал читать старую книгу.

III

Спать мне не хотелось. Часы на церковной башне посылали свой мерный бой в мягкий воздух ночи. Над головой моей слышались шаги, мягкие, беспрерывные. Это, должно быть, женские шаги. Неужели это та девица с седьмого этажа непрерывно ходит взад и вперед? Что с нею?

Я взглянул вверх, к потолку, так как мне внезапно пришла в голову мысль, что потолок стал прозрачным. Быть может, тогда мне удалось бы увидеть грациозные ножки одетой в серое девушки. Прохаживалась она босиком или в туфлях? Или же в серых полушелковых чулках?

Я вспомнил, с каким вожделением я сам и многие из моих товарищей ожидали отпуска, который мог бы утолить жажду по паре женских светлой кожи полуботинок. Мы имели право располагать здоровыми ногами деревенских красавиц, ногами с широкими подошвами, оттопыренным большим пальцем, ногами, месившими грязь полей и глину большой дороги. Нам предоставлялись тела, для которых жестоко-твердая земля замерзшего осеннего жнивья была мягким ложем любви. Здоровые бедра, минутная любовь в темноте до наступления переклички. Я вспомнил о пожилой учительнице из какого-то этапного захолустья, о единственной в тех местах женщине, которая не спаслась бегством от войны и нападений. Это была костлявая девушка старше тридцати лет. Ее называли «проволочным заграждением». Но не было среди нас ни одного, кто бы не ухаживал за нею, потому что она на расстоянии многих километров в округе представляла единственную женщину в полуботинках и ажурных чулках.

В этой исполинской гостинице «Савой» с ее 864 комнатами, пожалуй, даже во всём этом городе, теперь не спали, быть может, только двое, я и девушка надо мною. Мы могли бы великолепно быть в обществе друг друга, я, Гавриил, и маленькая смуглая девушка с ласковым лицом и большими серыми, оттененными темными ресницами глазами. Как тонки должны были быть потолки этого здания, если я мог так ясно слышать поступь этой газели; я почти ощущал запах женского тела! Я решил удостовериться, действительно ли то были шаги именно этой девушки.

В коридоре горела темно-красная электрическая лампочка; перед дверями номеров стояли сапоги, башмаки, женские полуботинки, и все они были столь же выразительны, как человеческие лица. На седьмом этаже вообще не горело ни одной лампы, и слабый свет лился из матовых дверных стекол. Желтой тонкой струей проникал один луч сквозь щель. Это была комната номер 800. Там должна была жить неутомимо прогуливающаяся особа. Я могу взглянуть через замочную скважину – это и есть та девушка. Она ходит взад и вперед по комнате в каком-то белом одеянии – это купальный халат, – останавливается ненадолго у стола, смотрит в какую-то книгу и сызнова начинает свое странствование.

Я стараюсь уловить черты ее лица, но вижу только легкую округлость подбородка, четвертушку профиля, когда она останавливается, пучок волос и всякий раз, как халат ее распахивается при более значительном шаге, частицу смуглого тела. Откуда-то раздался тяжелый кашель, кто-то сплюнул в ведро: послышался громкий всплеск воды. Я вернулся в свою комнату. Когда я запирал дверь, мне почудилась в коридоре какая-то тень. Я быстро распахнул дверь, так что свет из моей комнаты озарил часть коридора. Однако там никого не было.

Шаги наверху прекратились. Девушка, вероятно, уже спала. Я бросился в одежде на постель и отдернул занавеску от окна. Нежный сумрак зачинающегося дня легкою серою дымкою обволок предметы в комнате.

Неумолимое наступление утра возвестили хлопанье какой-то двери и грубый окрик мужского голоса на неизвестном языке.

Появился слуга. На нем был зеленый фартук, какие носят сапожники, засученные рукава рубашки раскрывали мускулистые руки до локтя, покрытые курчавыми черными волосами. Горничные существовали, очевидно, только на трех первых этажах. Кофе оказался лучшего качества, чем можно было бы ожидать. Но какой от этого был прок, если отсутствовали девушки в белых наколках? Это было горьким разочарованием, и я стал размышлять, нет ли возможности переселиться на третий этаж.

IV

Феб Белауг сидит за блестящим медным самоваром, ест яичницу с ветчиною и пьет чай с молоком.

– Доктор прописал мне яйца, – говорит он, вытирая салфеткою усы, и со стула подставляет мне свое лицо для поцелуя.

Физиономия его пахнет мыльным порошком и одеколоном; она гладко выбрита, мягкая и теплая. На дяде широкий купальный халат. Он, наверное, только что вышел из ванной. Газета лежит на стуле. Открывается часть его волосатой груди в виде треугольника: на дяде еще нет рубашки.

– Ты выглядишь хорошо! – констатирует он на всякий случай. – Давно ли ты уже здесь?

– Со вчерашнего дня.

– Отчего ты пришел только сегодня?

– Я был вчера тут, слышал, что у вас гости, и не хотел в этом костюме…

– Ах, не всё ли равно? Совсем хороший костюм! В настоящее время люди не стыдятся. Сейчас и миллиардеры носят не лучшие костюмы! И у меня самого только три костюма! Костюм стоит целое состояние!

– Я этого не знал. Ведь я возвращаюсь из плена.

– Но там ведь тебе жилось недурно? Все говорят, что в плену живется хорошо.

– Порою бывало и плохо, дядя Феб!

– Так. А теперь ты собираешься ехать дальше?

– Да. Мне нужны деньги.

– И мне нужны деньги, – рассмеялся Феб Белауг. – Нам всем нужны деньги.

– У тебя они, по всей вероятности, имеются?

– Имеются? У меня? Откуда тебе известно, что у меня имеется? Мы вернулись как беженцы и стали соскребать свои средства. Я дал в Вене денег отцу твоему – его болезнь стоила мне хороших денег, а твоей покойной матери я воздвиг надмогильный памятник из красивого камня – уже тогда он стоил круглым счетом две тысячи.

– Отец мой умер в больнице.

– Зато мать скончалась в санатории, – с торжеством выпаливает Феб.

– Чего ты так кричишь? Не волнуйся, Феб! – заявляет Регина. Она появляется из спальни, держа в руке корсет и раскачивающиеся подвязки.

– Это Гавриил, – представляет меня Феб.

Я приложился к руке Регины. Она выразила мне свои соболезнования пожалела о моих страданиях в плену, пожалела о войне, тяжелых временах, о своих детях и муже.

– Алексаша тут, иначе мы просили бы вас ночевать у нас, – говорит она.

Появляется Алексаша в синей пижаме. Он делает поклон и шаркает туфлями. На войне он заблаговременно попал из кавалерии в обоз. Теперь он изучает в Париже «экспорт» – по словам Феба – и проводит свой отпуск на родине, в кругу своих.

– Вы проживаете в гостинице «Савой»? – спрашивает Александр с уверенностью светского человека. – Там живет одна красивая девушка, – он подмигивает одним глазом в сторону отца. – Ее зовут Стасей, и она танцует в «Варьете» – неприступна, уверяю вас, – мне хотелось взять ее с собою в Париж (он придвигается ближе ко мне), но – «она и одна отправится туда, если захочет», – сказала она мне. – Славная девушка!

Я остался обедать. Явилась дочь Феба со своим мужем. Зять «помогал в деле». Это был здоровенный, благодушный, рыжеватый человек с воловьей шеей. Он храбро справлялся со своим супом, заботился об очистке тарелок, делая всё это молча: громкие разговоры его, видимо, не интересовали.

– Я как раз думаю, – говорит тетка Регина, – твой синий костюм будет Гавриилу впору.

– А есть у меня еще синие костюмы? – вопрошает Феб.

– Да, – говорит Регина. – Я сейчас принесу его.

Я тщетно пытался отклонить этот дар. Александр хлопнул меня по плечу, зять проговорил: «Совершенно верно», а Регина принесла синий костюм.

В комнате Александра я примеряю его перед большим стенным зеркалом. Он мне впору.

Я соглашаюсь, соглашаюсь с необходимостью синего, «как нового», костюма, признаю необходимость галстуков с голубыми крапинками, неизбежность коричневого жилета и после обеда откланиваюсь с картонкою в руке. Я вернусь еще. Тихо во мне напевает свою песнь надежда на получение путевых денег.

– Вот видишь, вот я его и экипировал, – говорит Феб Регине.

V

Ее зовут Стасей. Имени ее нет на афише театра «Варьете». Она танцует на дешевых подмостках перед туземными и парижскими Александрами. В каком-то восточном танце ей приходится проделывать несколько движений. Затем она садится, скрестив ноги, пред курильницею с ладаном и ожидает конца. Видны ее тело, голубоватые тени под мышками, округлый верх смуглой груди, мягкая линия крутого бедра и верхняя часть ноги, там, где внезапно заканчивается трико.

Играла смехотворная духовая музыка; отсутствие скрипок ощущалось почти болезненно. Пелись старые забавные куплеты, раздавались затхлые шутки клоуна, показывался дрессированный осел с красными наушниками, терпеливо семенивший взад и вперед, были бледные кельнеры, от которых несло, как из пивных складов; они носились с пенящимися чрез края кружками среди темных рядов публики; отблеск желтого рефлектора косо падал из произвольно открываемых в потолке отверстий; зиявший темнотою, наподобие широко раскрытого рта, задний фон сцены отдавал чем-то кричащим; конферансье, вестник печальных клиентов, кряхтя объявлял что-то.

Я ожидаю у выхода. Опять, как бывало когда-то. Мне казалось, что я, еще мальчик, ожидаю в боковой уличке, спрятавшись в тени подворотни и совершенно сливаясь с нею, пока не раздаются быстрые молодые шаги, как будто расцветая и вырастая из мостовой и чудесно звуча на этих бесплодных булыжниках.

В компании женщин и мужчин шла Стася. Голоса их перемешивались.

Я долго был одинок среди тысяч людей. Существует миллион вещей, в которых я могу принять участие; например, вид кривого фронтона, ласточкино гнездо в уборной отеля «Савой», раздражающе-желтый, как пиво, глаз старика лифт-боя, горечь седьмого этажа, неприятная таинственность греческого имени Калегуропулоса, внезапно ожившего грамматического понятия, печальное воспоминание о злом софисте, о тесноте родительского дома, о неуклюжей смехотворности Феба Белауга и о спасении Алексашею своей жизни поступлением в обоз. Оживленнее стали живые вещи и некрасивее общеотвергнутые, ближе стало небо, подчинился мне мир.

Дверцы подъемной машины были открыты. В ней сидела Стася. Я не скрыл своей радости, и мы поздоровались как старые знакомые. Я ощущал всю горечь присутствия неизбежного лифт-боя; тот же делал вид, будто не знает, что мне нужно выходить в шестом этаже, и поднял нас обоих в седьмой. Тут Стася вышла и исчезла в своей комнате, между тем как лифт-бой ждал, как будто бы ему приходилось захватить здесь еще пассажиров. Чего ждал он здесь со своими желтыми глумящимися глазами?

Итак, я медленно спускаюсь с лестницы, прислушиваясь, двинулась ли в обратный путь подъемная машина, слышу наконец – я как раз на середине лестницы – с чувством облегчения хлопающий звук лифта и возвращаюсь обратно. На верхней площадке лифт-бой как раз собирается сойти вниз. Он в эту минуту пустил лифт порожняком, а сам медленно-злобно сходит вниз пешком.

Стася, вероятно, ожидала моего стука в дверь. Я собираюсь извиниться.

– Нет, нет, – говорит Стася. – Я бы и раньше пригласила вас, но боялась Игнатия. Он – самый опасный человек во всём отеле «Савой». Мне также известно, как вас зовут. Ваше имя Гавриил Дан, вы возвращаетесь из плена. Вчера я приняла вас за коллегу, артиста. – Она прибавляет последнее слово медленно; быть может, она боится оскорбить меня?

Я не был оскорблен.

– Нет, – сказал я. – Я сам не знаю, что я такое. Раньше я собирался стать писателем, но пришлось пойти на войну, и мне кажется, что теперь писать бесцельно. Я человек одинокий и не могу писать за всех.

– Вы живете как раз над моей комнатой? – проговорил я, не умея сказать ничего лучшего.

– Отчего вы ходите всю ночь взад и вперед?

– Я изучаю французский язык. Мне хочется уехать в Париж, чтобы заняться там чем-нибудь, но не танцевать. Один дурак собирался взять меня с собой в Париж – и с тех пор я думаю уехать туда.

– Это Александр Белауг?

– Вы его знаете? Вы здесь со вчерашнего дня?

– Да ведь и вы меня знаете.

– Разве вы также уже говорили с Игнатием?

– Нет. Но Белауг мой двоюродный брат.

– О, в таком случае извините меня!

– Нет, прошу вас, он действительно дурак.

У Стаси несколько плиток шоколаду, а спиртовку она достает из недр картонки для шляп.

– Этого не должен знать никто. Даже Игнатий об этом не знает. Спиртовку я ежедневно прячу в другое место. Сегодня она в шляпной картонке, вчера она лежала в моей муфте, однажды она хранилась в промежутке между шкафом и стеною. Полиция запрещает употребление спиртовок в гостинице. А между тем мы – я имею в виду нашего брата – только и можем жить в гостиницах, а отель «Савой» лучшая, какую я знаю. Вы собираетесь пробыть здесь долго?

– Нет, несколько дней.

– О, в таком случае вам не удастся ознакомиться с отелем «Савой». Тут рядом проживает Санчин с семьей. Санчин – наш клоун. Хотите познакомиться с ним?

Мне не особенно хочется. Но Стасе нужен чай. Санчины живут вовсе не «рядом», а на другом конце коридора, вблизи прачечной. Тут потолок покат и нависает настолько низко, что следует остерегаться удариться об него головою. На самом же деле до него достать не так-то легко; он только кажется таким страшным. Вообще в этом углу уменьшаются все размеры; это происходит от сероватого пара прачечной, одуряющего глаз, умаляющего расстояние и заставляющего стены набухать. Трудно привыкнуть к этому воздуху, который пребывает в постоянном движении, заставляет расплываться очертания, отдает запахом сырости и тепла и превращает людей в какие-то фантастические клубки.

И в номере Санчина стоит пар. При нашем входе жена Санчина поспешно запирает за нами дверь, как будто бы в коридоре притаился дикий зверь, могущий каждую минуту ворваться в комнату.

Чета Санчиных, обитающая в этом номере уже полгода, успела напрактиковаться в быстром запирании двери. Их лампа горит посреди серого облака пара, вызывая воспоминания о фотографиях созвездий, окруженных туманностями. Санчин приподнимается с места, вдевает одну руку в темный сюртук и наклоняет вперед голову, желая разглядеть гостей. Его голова, кажется, вырастает из облаков, подобно челу сверхземного видения на благочестивых картинах.

Он курит длинную трубку и говорит мало. Трубка мешает ему участвовать в беседе. Всякий раз, как он произнесет половину предложения, ему приходится приостанавливаться, хватать вязальную спицу жены и ковырять в головке трубки. Или ему необходимо зажечь новую спичку и надлежит поискать коробку со спичками. Госпожа Санчина кипятит молоко для ребенка, и ей спички нужны столь же часто, как и ее мужу. Коробка беспрерывно странствует от Санчина к умывальнику, на котором стоит спиртовка; иногда она застревает по дороге и бесследно исчезает в тумане. Санчин наклоняется, опрокидывает кресло, молоко кипит, его снимают и оставляют гореть спиртовку, пока на нее не «поставят» подогреть что-нибудь другое: есть опасность уже больше не найти спичек вовсе.

Я предлагал свои собственные спички попеременно то господину, то госпоже Санчиным, однако никто не захотел воспользоваться ими. Оба супруга старательно искали свою коробку и жгли спиртовку зря. В конце концов Стася заметила коробку со спичками в одной из складок одеяла.

Секундою позже госпожа Санчина стала искать ключи, чтобы вынуть чай из чемодана: из ящика его могли утащить.

– Я где-то слышу звон, – говорит Санчин по-русски, и мы приостанавливаем свой разговор, чтобы уловить звон ключей. Но всё остается безмолвным. – Но ведь не могут же они звенеть сами собою! – кричит Санчин. – Вам всем надо встряхнуться, тогда ключи дадут знать о себе!