– Может, и так, – пожал плечами Осташа. – Только судьбу себе не выбирают. Как мы Чусовую не выбирали. Другой-то реки всё равно нету. Надо по этой плыть – и живым остаться, и людей сберечь, и груз довезти. В том и вся премудрость. Меня так батя учил. Дорога – она доведёт до цели; главное – не убиться в пути.
– Что-то разговор у нас серьёзный завязался… – вздохнул дядя Федот и мигнул бабе. – Ты уж прости, Остафий, но мы люди не раскольные, грешны: в брюхе аж горит, залить надо. Достань-ка чарки, Акулина.
Мужики приободрились, но для Осташи приняли сокрушённый вид: мол, без чарки с таким разговором не управиться. Осташа поднялся на ноги. Он не хотел смотреть, как будут пить.
– Ладно, люди добрые, спасибо за приют, – сказал он. – А у меня ведь и самого дела есть. Я уж поплыву. Афанасию вашему передам насчёт соли, не забуду. Бывайте здоровы.
– Ну и тебя храни бог, – сказал дядя Федот, а мужики стащили шапки и поклонились.
В УСТЬ-КОЙВЕ
Сразу за деревней Рассольной правый берег поднялся и оскалился утёсами. Сизая на ярком солнце глыба Гнутого камня и вправду словно была согнута кем-то пополам об колено. Зубец Башни прятался за ёлками – его с воды и не различить было, если не знаешь, что он есть. А перед Гусельным бойцом в Чусовую сползал шорох – щебневая осыпь, на которой Еран позавчера подстрелил раненого медведя.
Чусовая ударялась в огромные каменные гусли бойца Гусе́льного, словно хотела сыграть на струнах сосен, как Кирша Данилов играл под тагильскими домнами. Но каменные гусли молчали, и река сама журчала и пела за ребром бойца. Беспокойной струёй она убегала к Кобыльим Рёбрам, что торчали из высокого склона. Рёбра были облеплены колка́ми елей, точно кусками мяса. А за распадком в шерсти мха топырились собачьи титьки бойца Сосуна. От Сосуна, насосавшись, Чусовая отваливала и катилась к Усть-Койве, правым боком сдирая стружку о пласты Дыроватых Рёбер. Они выщербились из крутого откоса, как задиры на доске, обструганной против волокон. Яростно пробуравил Осташу пустой, совиный глаз скалы – огромная дырина в утёсе, которую усть-койвинцы уважительно звали Царскими Воротами. За этими Воротами открывалось царство изломанных валунов и плесневелого бурелома. В расщелинах камня вокруг Ворот торчали лучинки стрел, пущенных вогулами в эту дыру на удачу.
За скалой в два ряда потянулись избы Усть-Койвы, выстроившись по правому берегу Чусовой почти на пару вёрст. Осташа причалил возле плоскодонного полуба́рка, на котором, закрыв лицо шапкой, дрых перевозчик. Осташа растолкал мужика, поручил ему пригляд за лодкой и штуцером и пошёл искать этого самого Афанасия из Рассольной. Афанасий и ему бы пригодился как свидетель при совершении купчей на барку с кордонским приказчиком.
Осташа долго барабанил в калитки, кидал камешки в ставни изб, объяснял глупым бабам и мальцам, кого ему надо, пока сам в проулке не наткнулся на Афанасия. Афанасий не сразу поверил в заказ на пять фунтов соли от какого-то совсем незнакомого человека, а потому расспросил Осташу основательно. Убедившись, что Федот Михеев и вправду заказал соль, он всё же не согласился быть свидетелем купчей, но зато сказал, что в Усть-Койве сейчас находится строгановский сплавной приказчик Кузьма Егорыч, и пусть Осташа идёт к нему вот туда-то и туда.
Кузьма Егорыч остановился в доме знакомого кержака. На заплоте сидели два голубя, оба – срыжа́: знать, здешний домовой каурых любил. Осташа пошаркал сапогами на крыльце и, сняв шапку, толкнул дверь. В просторной горнице было солнечно и чисто. Хозяин, видно, куда-то ушёл; ребятня, как и положено, укатилась за реку удить на перекатах; баба хозяйская в заку́те за занавеской бренчала печными заслонками. Кузьма Егорыч сидел за широким столом и кушал борщ прямо из чугуна. Перед ним на полотенце лежал заранее наломанный хлеб. Кузьма Егорыч перед каждой ложкой борща бережно брал кусочек длинными веснушчатыми пальцами и отправлял в рот, опрятно сдвигая набок длинную и редкую бороду. Был Кузьма Егорыч рослым, но каким-то рыхлым, одутловатым. Большое и плоское лицо казалось бледным по сравнению с рожами бурлаков и сплавщиков, прокалённых на сплавах солнцем и непогодами. Намазанные маслом и разделённые надвое волосы лежали на голове плоско, как приклеенные. Маленькие глазки были утомлённо прикрыты тяжёлыми красными веками.
– Ну, садись, – тихим, тонким голосом пригласил Осташу Кузьма Егорыч и кивнул на скамью у стены.
– Просьба у меня к тебе, дядя Кузьма, – сказал Осташа. – Будь мне свидетелем купчей на отцову барку. Кордону её продам.
– Труд мзду требует.
– Двугривенный.
– Не щедр ты, братец.
– Так ведь и труд не велик – ти́тлы нарисовать.
– Не в труде цена, а в том, кто его делает, – наставительно изрёк Кузьма Егорыч.
– Я и за двугривенный много народу в свидетели найду.
– В батю волчонок пошёл, – спокойно заметил Кузьма Егорыч, отодвигая чугун и ссыпая хлебные крошки с полотенца в ладонь.
Осташа шмыгнул носом, прищурившись, и скрестил пальцы на руках.
– Ты мне скажи сразу, без страха, Кузьма Егорыч, с глазу на глаз ведь сидим: сколько тебе заплатить надо, чтобы ты будущей весной меня сплавщиком на хозяйскую барку поставил – хоть от Кашки, хоть от Билимбая или Кына, да хоть от Ослянки в наём?
Все знали про поборы сплавного старосты: хочешь идти сплавщиком на хозяйской барке – плати. Кого куда поставить – приказчик распоряжается.
– Думаешь, Кузьма Егорыч шибко закоры́стовался? – совсем тонким голосом громко спросил староста. – Думаешь, изба у него золотом крыта? Да я за эти деньги через вас спиной отвечаю! Вы барку убьёте, а хозяева с кого спросят? С меня! Нечего, мол, было еловый пень на скамейку ставить!
Строгановы не дали Кузьме Егорычу выкупиться из крепости – это тоже все знали. Крепостного старосту легче в кулаке держать. Но чтоб Кузьму Егорыча хоть раз растянули – про такое никто и слыхом не слышал, хотя на каждом сплаве барки убивались и бурлаки тонули.
– А ты мне слезу не дави, – зло сказал Осташа. – Мне ведь тебя благодарить пока не за что. Или тебе денег от меня мало, надо ещё и шапку поломать?
– Тьфу на тебя, щенок, – тихо ответил Кузьма Егорыч. – Не будешь ты у меня сплавщиком – никогда. Это я тебе обещаю. Отцову барку продашь, и ступай на плотбища. На железных караванах тебе только у потеси до кровавого пота бурлачить, а не со скамейки сплавщицкой кукарекать.
Кузьма Егорыч устало прикрыл глазки, но борода его тряслась. Осташа понял, что староста изо всех сил сдерживает свою ярость, чтобы не сорваться на брань.
– За что это ты меня так невзлюбил, дядя Кузьма? – спросил Осташа, чуть пригибаясь, чтобы увидеть глаза Кузьмы Егорыча. – Никак за батю, который тебе никогда копейки не платил и спину перед тобой не гнул?
– Шут с батей с твоим, с Переходом. Он своё получил.
– А мы с тобой своего ещё ждём, так что к шуту посылать ты пока поостерегись, дядя Кузьма. Не дашь мне барку добром сейчас, за мзду, пока я никто, – так потом вообще ничего от меня не получишь. Я и сам найду к весне купчину, чтобы сплавщиком наняться. А как один раз свожу барку начисто, так и пойдёт ко мне заказчик мимо тебя. Имя Перехода на Чусовой много значит.
– Раньше значило, а нынче – нет. Опоганил батя твой ваше имя. Барку по умыслу убил, сбежал и казной пугачёвской попользовался.
Осташа почувствовал, как опять у него от гнева повело скулы.
– Тебе ли байки эти повторять, дядя Кузьма? Ты ли батю не знал? Я говорил с тобой, так вроде не оплевался, чтоб напраслину терпеть. Какая казна, какой умысел? Мёртв батя!
– Не знаю, я его не отпевал. А Колывана Бугрина народ слушает – и Колыван про твоего батю говорит, что попользовался, барку убил и сбёг. И чем доказать ему есть.
– Колыван бате старый соперник. Сколько заказов купцы у него отбирали и бате отдавали? Колыван – сильный сплавщик, но до бати не дорос, а душа у него чёрная, вот и лает.
– Чего ему лаять, коли Удачи-Перехода не стало?
– Чтобы меня охулить, потому что я Колывану соперник буду не хуже бати.
– Да кто тебя знает-то, сопляка? Кому надо тебя оплёвывать? Мало ли, что имя Перехода! У Колывана вон девка Неждана, так что – сгибни Колыван, купец попрёт её в сплавщики нанимать? Нету тебя, понимаешь? Я вот смотрю на тебя в упор – и не вижу! Нету теперь и имени Переходов! Теперь всякий знает: Переход за корысть барку убьёт, Переход у царя Петра Фёдорыча деньги украл! Кто теперь тебе поверит, кто заказ даст? На меня одного у тебя надежда была, а мне на тебя плюнуть и растереть, и мзда твоя не нужна!
Лицо у Кузьмы Егорыча тряслось, но слова его были обдуманы, прозвучали не в запале ругани. И Осташа, зверея, чувствовал, что тонет, как в трясине, – ни рукой, ни ногой не шевельнуть. За Кузьмой Егорычем стояла неправая, но сила – тупая, равнодушная, подлая.
– Думаешь, один ты, вы́жига, на сплаве хозяин? – хрипло спросил Осташа. – Я за правдой на совет сплавщиков пойду: к Ба́йдину в Шайтанские заводы пойду, к Во́леговым, к Мезе́ниным на Плешаковку, к самому Конону Шеле́гину в Ревду́!
– Ну и что? Считаешь, старики тебе поверят, а Колывану – нет? Во́ тебе! – и Кузьма Егорыч сунул под нос Осташе кукиш.
Осташа не удержался, отшиб кукиш так, что Кузьма Егорыч локтем сбил со стола чугунок и зашипел от боли. Осташа встал, нахлобучил шапку и пошёл прочь.
– Если двугривенный надо – сходишь на кордон сам, – сквозь зубы сказал он уже с порога. – Разменяй на медяки, да в карман насыпь – медяк от судорог помогает. – И грохнул за собой дверью.
Кипя, он широко шагал по улице Усть-Койвы мимо высоких заплотов с воротами под кровлей, мимо крепко рубленных домов на подклетах, с маленькими окошками и висячими крыльцами. Встречных он не замечал, не кланялся. Подвернувшуюся добродушную псину стегнул прутом поперёк хребта. Доски настилов вдоль разъезженной дороги прогибались под Осташей так, словно бы он стал вдвое тяжелее. Выйдя за околицу, Осташа по мостку пересёк ложок с весенними размывами глины на дне, потом – еловый перелесок. Слева за еловыми лапами вспыхивала под солнцем Чусовая. На широкой отмели, которая в межень обнажится до середины русла и побелеет, будто костяная, лежали две барки, уже приготовленные для будущего каравана. За перелеском начался кордон Кусьинского завода.
Обнесённый частоколом, как разбойничий вертеп, он был построен на стрелке Чусовой и Койвы. Осташа обогнул угол и вошёл на огороженный двор. Здесь в ряд стояли могучие, приземистые амбары со взво́зами, разбитыми конскими копытами. В амбарах под замками хранился в ларях на вес скобяной товар и пушечные ядра, поленницами лежали шты́ки меди. Горы чугунных чушек, которым нипочём были дожди, громоздились вдоль частоколов. Под навесами, укрытые промасленными рогожами, высились кучи железных полос, листов и прутов. Возле дальних ворот мелькали люди, таскали по сходням с берега Койвы грузы только что пришедшего каравана. Приказчик командовал; писарь у раскрытых ворот амбара пересчитывал товар; артельные руководили разгрузкой шитиков. Протока меж островом в устье Койвы и свайными причалами кордона плавучими перестя́гами разлинована была на большие ячеи ба́нов. Шитики беспорядочным косяком качались в ячеях у берега.
Обходя лужи, Осташа направился к конторе. На крыльце, прислонив ружьё к перильцам, сидел пожилой солдат в мундире. Его шапка пирогом потеряла весь артикул, обвисла над ушами, позумент с неё облез. Сняв сапог и закатав штанину, солдат смазывал какой-то дрянью своё синее, распухшее колено.
– Сразу застрелишь или пройти можно? – спросил Осташа, останавливаясь у крыльца.
– Могу и сразу, – согласился солдат, не подымая головы. – Не видишь – заперто. Нету никого. Приказчик вон там, на разгрузке.
– А ты чего тогда сторожишь? Щели в половицах?
– Казну кордонскую, дурак. Подожди, Илье Иванычу сейчас не до тебя. Сядь вон там, на чурбак, от оружья подальше.
Осташа уселся на чурбак у крыльца.
– Колено-то где повредил? – уже миролюбиво спросил он.
– Осколком гранаты турецкой под Козлуджем разбило. Вот и списали из гренадерской роты, с глаз долой от Александра Василича.
– Значит, против Петра Фёдорыча на Чусовой ты не воевал?
– Вор твой Петр Фёдорыч. Но я не воевал. А коли и воевал бы, тебе-то что?
– Да ничего. – Осташа пожал плечами.
– Эй, служба, дай водицы попить, – раздался вдруг голос откуда-то из ближайшего амбара.
Солдат вздохнул, вытащил из-за спины медный ковшик и протянул Осташе.
– Не почти за труд, парень, отнеси воды арестанту. В окошко ему подай. Тяжело мне самому ковылять, да и расплескаю.
Осташа поднялся с чурбака, зачерпнул воды из бочонка, стоящего под потоком, и пошёл к амбару. Волоково́е окошко-щель было шириной с ладонь. Осташа сунул в него ковшик и увидел, как две осторожные руки приняли ковш и утянули в темноту. Через некоторое время ковшик выполз обратно пустой.
– Слышь, покажись-ка, – попросил Осташа арестанта.
Бледное лицо появилось в щели окошка.
– Я тебя по голосу узнал, – сказал Осташа. – Ты ведь Кирюха Бирюков из Старой Утки, да?
– Верно, – удивился арестант. – А ты кто?
– Осташка Переход. Мы с тобой сопляками в бабки лупились, пока наши батьки свои сплавные дела обсуждали.
– Не помню, – виновато сказал арестант.
– Память у тебя не сплавщицкая…
– Так я не сплавной, я по плотбищному делу был.
– Эй, кончай с арестантом говорить! – издалека прикрикнул солдат. – Ну-ка поди оттудова!
– Ладно, я ещё вернусь, – пообещал Осташа и пошёл обратно к крыльцу. Он снова уселся на чурбак и спросил солдата: – Что за тать у тебя под замком сидит?
– А я почём знаю? – хмуро ответил солдат. – Моё дело – стеречь, а исповеди пусть поп слушает. Этого татя со сплава сняли. Его везли откуда-то с заводов в Оханск, чтоб дальше по Казанскому тракту гужо́м отправить, да барка пробилась на камнях у Воронко́в, плыть не смогла. До ближайшей оказии велели татя закрыть в амбар.
– Верно, знатный разбойник был. То-то я гляжу – бородища от глаз, волосья колтуном, руки в шерсти, за плечом мешок с отрубленными головами.
– Тебе чего от меня надо? – разозлился солдат. – Я его, что ли, заковывал?
– Я с этим татем сызмальства знаком. Хороший парень, работящий и добрый, только глупый.
– Ну, давай я тебя умного к нему под замок посажу. В остроге побратаетесь, уму поучишь его.
– Лучше дозволь мне ещё с ним поговорить.
– Не положено.
– Ему ж в ад идти. Хуже, чем в солдатчину.
Солдат, отвернувшись, молчал. Осташа снова встал и пошёл к амбару.
– Кирюха, – позвал он, – это опять я, Осташка. Ты за что сюда попал-то?
Кирюха подошёл к окну, но ответил не сразу.
– Девку мою приказчик велел прислать к себе полы мыть. Она не пошла. Он велел высечь её до полусмерти. Я за это его в лесу подкараулил и пальнул в него. Жаль, не убил. Разиня я. Мало что промазал, так и пыж свернул из лоскута, который от своей рубахи оторвал… Приказчиковы псы нашли пыж, стали по всему заводу рубахи перетряхивать. Отыскали мою.
«Не везёт Старой Утке на хозяев и начальников, – подумал Осташа. – Федосова, управителя тамошнего, Золотой Атаман убил. Курлова, сержанта, что оборону от Белобородова держал, на батарее зарубили. Паргачёва, которого Белобородов начальником поставил, повесили. Демидовы после бунта завод заводчику Гурьеву тотчас продали, Гурьев тотчас перепродал графу Ягужинскому, граф – Савве Яковлеву, этому волчине… Яковлевский приказчик тоже вот, оказывается, под пулю чуть не угодил…»
– И куда тебя везут? – спросил Осташа Кирюху.
– Не знаю. Может, в острог, может, в каторгу. Я ведь не сразу отдался. Одного приказчичьего прихвостня убил в драке-то и в лес бежал. Полгода с Кондаком-разбойником в пещере прятался, пока не выследили и не взяли.
– В какой пещере?
– В Пещерном камне, который за Омутным бойцом.
– В левой пещере или в правой?
– Я же не сорока по скалам прыгать… В левой.
– Так ведь там, говорят, про́клятое место. Вогульцы идолопоклонствовали. Говорят, вся пещера костями человечьими засыпана.
– Я и сам, видно, про́клятый человек, – грустно сказал Кирюха. – А про пещеру брешут. Идолок там есть, бронзовый, только маленький. И костей много, но все звериные. Пещера хорошая, надёжная. Там у нас даже окошко было, чтобы смотреть, не идёт ли кто незваный.
– Чего же тогда вовремя солдат-то не усмотрели?
– Кондак проспал. Пьяный был, скотина. За то и смерть ему.
– Убили, что ли, когда брали?
– Не, потом сгиб. Мне бурлаки рассказывали, которые меня везли. Кондака в казёнке к стене приковали. А барка об Разбойник ударилась. Затонула под Четырьмя Братьями, и Кондак вместе с ней. Поделом вору мука.
«Вот, значит, кого вёз батя!» – удивился Осташа.
– Чего ж ты о подельнике своём так плохо говоришь? – с каким-то даже осуждением спросил Осташа.
Из-за бати он чувствовал и свою вину перед тем разбойником, который так страшно и нелепо погиб в тонущей барке.
– Да подлец он, чего уж там, – тоскливо отмахнулся Кирюха. – Душегуб. Была бы у меня сноровка одному перезимовать, иль был бы я в расколе, чтобы в скиту спрятаться, так сроду бы к такому не припал, а след увидел бы – и в след плюнул. Кондак четыре года на Чусовой ошивался, клад Пугача искал. Такой человек был поганый, что не открывался ему клад. Был бы клад на головы заговорён – Кондак бы вдвое больше голов принёс; пришлось бы голодать – товарища бы съел. Это я сейчас понимаю. А тогда задурил мне Кондак голову. Говорил, что точно место клада знает, нашёл, догадался, только не взять клад зимой, надо весны дождаться. Тогда я ему ещё верил. Он ведь врал мне, что зовут его по-настоящему Сашка Гусев. Он из тех Гусевых, что должны на кладе у Четырёх Братьев лежать, только он вывернулся от Чики-Зарубина и утёк. Потому и не знает место клада.
Это известие как обухом в лоб шибануло Осташу. Он даже отшатнулся от окошка амбара.
– Эй, Осташка, ты куда?.. – позвал Кирюха. – Не бросай меня, брат!.. Выручи, дай ножик! Я окошко обстругаю и утеку! Я другое место знаю, где спрятаться, не найдут меня! Не жить мне без Дашки, понимаешь? Нигде не жить – ни в Сибири на каторге, ни в остроге, ни в соседней деревне!.. Дай ножик!..
Кирюха молил, но Осташа повернулся и пошёл прочь, обрушился на чурбак возле крыльца, где по-прежнему сидел солдат-караульный. Теперь он дымил из-под усов короткой глиняной трубкой.
Будет ли когда-нибудь ему покой от этих проклятых дядьёв Гусевых? Ведь почти четыре года прошло, как они исчезли… Осташа вспоминал тот день того страшного пугачёвского года, когда они с батей вернулись со сплава и обнаружили в своём дому Гусевых; вспоминал то утро, когда проснулся, будто его домовой толкнул, и увидел, что ни бати, ни Гусевых в избе нет. Макариха сказала, что ночью пришёл какой-то человек и куда-то увёл и Гусевых, сынов её, и батю… И неделю о них ничего не было известно. Макариха голосила по сыновьям и рвала волосы. Осташа молчал с очерствевшим в страшном предчувствии сердцем.
Батя возвратился в Кашку только на восьмой день – один. Он кратко и устало рассказал, что той ночью в Кашку к Гусевым приплыл пугачёвский атаман Чика и привёз с собой царёву казну. Гусевы с пугачёвцами кровью повязались и потому сделали, что Чика приказал: приневолили батю. Ведь батя всю реку знал, и Гусевы силком взяли его с собой, чтобы он нашёл подходящее место клад схоронить. Потом, понятно, Гусевы думали батю в землю в сторожа́ к золоту закопать. И чего там случилось – батя не захотел говорить. Только сказал, что клад спрятан, и спрятан так, что на Чусовой все будут знать, где́ он, но никто не сможет достать. «Казна та – царя Петра Фёдоровича, и только Пётр Фёдорович возьмёт её, когда придёт, а больше никто не возьмёт, даже я не возьму», – тихо и твёрдо сказал батя.
А Гусевы так и не вернулись. Может, зарезал их батя?.. Нет, Осташа не верил, что батя мог их зарезать. Не таким он был человеком. Но куда Гусевы провалились – Осташа не знал, а батя не говорил. И даже велел никогда не спрашивать его об этом деле. Ну а народ-то решил, как проще: зарезал, чего уж тут гадать. И никто Переходу того в вину не ставил: туда Гусевым и дорога.
– Что, не дал ты арестанту ножика? – перебил Осташины мысли солдат и указал трубкой на голенище Осташиного сапога.
– У меня спина по плетям не чешется, – мрачно ответил Осташа.
– А ты мне отважным парнем показался…
– Крестись, чтоб не казалось.
– Дай ты ему ножик, пусть бежит. Дай, и сам сразу уйди. Никто тебя здесь не видел. Придёшь завтра как в первый раз. На тебя и не подумают.
– Так на тебя подумают, дядя, – зло возразил Осташа. – Думаешь, колченогих под батоги не кладут?
– А у меня ножа не было, приказчик видел. Зачем мне нож? У меня штык. Штык при мне останется.
Осташа внимательно посмотрел солдату в глаза. Глаза были усталые, выцветшие, бесстрашные.
Дать, что ли, ножик этому Кирюхе-ротозею?.. Иссохнет ведь парень по своей девке. Осташу не пугала каторга, острог. Чем жизнь слаще каторги? Не пугала неволя – и без того все в крепости. Пугало отлучение. Отлучи его самого от Чусовой, отними у него весенний вал, барки, рёв бойцов над рекою… Нет, отлучённому лучше умереть. Осташа встал и в третий раз пошёл к амбару.
– Эй, Кирюха, – позвал он. – А где ты спрячешься, коли убежишь?
Парень подскочил к окошку, жарко зашептал:
– Отсюда через две версты по левую руку река По́ныш впадает, знаешь? Её тайный тракт пересекает, вон на той прогалине выход с него, видишь?..
Осташа знал про этот тайный тракт, который теперь уж ни для кого не был тайной. Его сто пятьдесят лет назад проторили строгановские соленосы, чтобы в обход верхотурской таможни беспошлинно таскать в Сибирь соль, а оттуда – рухлядь. Сейчас тракт уже заброшен был: кому он нужен, если проложена хорошая казённая дорога, а таможни в Верхотурье давным-давно нету.
– Вот от того места, где тракт Поныш перескочит, вниз по реке на версту под Кладовым камнем пещера есть. Входец совсем маленький, только вплотную найдёшь, – всё пояснял Кирюха. – К пещере даже тропочки нет, надо знак знать – кедр-езуи́тка там стоит, двойняк, который корнями сросся. От него напрямик в гору. А в пещере петля подземная. Залезешь в неё, сам не заметишь как, и будешь ползать по кругу, пока не околеешь, ежели вылаза не запомнил. Коли меня и в пещере накроют, я в петлю улезу и с другой стороны убегу. Мне бы только отсюда утечь – я как оборотень над пнём исчезну!..
– Откуда вызнал-то про пещеру?
– Откуда-откуда… Кондак показал.
Осташа подумал, вытащил из-за голенища нож и протянул его в окошко.
– Брат, спаси тебя бог, брат… – забормотал Кирюха и вдруг заплакал: – Свидимся – с меня долг, Осташка… А не свидимся – век за тебя буду молиться… Вам, сплавщикам, всегда надо, чтобы за вас молились…
– Ну, раскис, как баба, – буркнул Осташа и плюнул в крапиву под стеной. – Ты мне вот ещё одно что скажи: этот Кондак твой – он и вправду Сашка Гусев был?
– Откуда же мне знать? Только я так понимаю, что Гусевым-то ему незачем зря называться было, если он не ведал, где клад схоронен.
КОЛЫВАН
Деньги были завязаны в кошель, а кошель лежал в рубахе над поясом и грел брюхо. Осташа упо́ром подымался вверх по течению домой. Под Четырьмя Братьями он вновь осмотрел барку – теперь уже не отцову, а Кусьинского кордона. Колывановы прихвостни продолжали грабёж: кровлю с коня содрали до стропил, принялись разбивать палубу. Осташа только злорадно ухмыльнулся.
От каменной подковы бойца Мо́локова была видна вдали обросшая иглами сосен громада бойца Горчака́. Напротив Горчака светлели крыши деревни Ку́мыш.
Устье речки Кумыш загромождали насады и полубарки. В деревне стоял государев кабак, и сплавной народ предпочитал ночевать в Кумыше, чтобы не расходовать ночь даром. Непогожее утро только разъяснелось. По судам ходили работнички, держались за головы и постанывали. Деревня привольно раскинулась по лугу и радовала глаз чистым, дождевым серебром кровель и венцов: она ни разу не горела, и все дома были старые, выцветшие до седины. Белые дымки поднимались к мутному, похмельному небу.
Кумыш журчал, огибая могучие носы сплавных судов. Он бежал издалека, но, как пёс-недомерок, так и не вырос, оставшись речкой-щенком. Где-то в лесных едо́мах и па́портях он проваливался под землю и три версты протискивался сквозь изъеденные дырами каменные недра, а потом кипуном выбивался из-под скалы, бурлил и рычал, но успокаивался в тишине под еловыми лапами и снова шустро катился дальше к Чусовой.
Осташа причалил лодку, вылез на берег и огляделся. Подальше, у поворота, девка, подоткнув подол, тёрла дресво́й деревянные плошки. Осташа направился к ней, и вдруг дорогу ему преградил малец лет десяти-двенадцати.
– Тебе чего от девки надо? – спросил он с вызовом.
– Ну… а чего всем мужикам от баб надо бывает? – как взрослого, с деланым недоумением спросил Осташа парнишку.