Парнишка тотчас заулыбался во весь щербатый рот.
– Так сразу, что ли? Не выйдет.
– Ну, пособи.
– Это сеструха моя, – вздохнув, сказал парнишка. – Мне тятька велел, чтобы я всегда смотрел, когда она посуду мыть ходит, как бы сплавные со хмеля её на судно не заволокли.
– Да-а, не повезёт мужикам, – посочувствовал Осташа. – Тогда скажи мне, где дом Колывана Бугрина?
– А тебе почто?
– Вот ведь ты какой суровый кержак! – Осташа хлопнул себя по бокам. – Ну ничего ведь не скажет, пока про всю родню до третьего колена не вызнает! Хочу я попросить Колывана, чтоб он всех мальцов в пучок связал, а то мне печь растапливать нечем.
– Полно тебе, – продолжая улыбаться, сказал мальчишка. – Я сын Колывану буду, Петрунька. Охота знать-то. К тятьке все на поклон идут, да он не всех велит пущать. Ну чего тебе надо?
– Да ты не поверишь, Петрунька. Бока ему наломаю.
– Да ну? – изумился мальчишка. – А не брешешь?
– Если он мне наломает, то считай, что набрехал.
– Тогда и от меня ему отвесь.
– Вот так дитятко дядя Колыван вырастил, помощничка!..
– Я ему не помощник. Знаешь, как он меня дерёт? Тебя бы так тятька драл, так ты бы давно уже помер. Он мне ухи, как у зайца, все выкрутил, и зад у меня, как репа, распух. Я будущим летом сбегу от него, надоело. А ты кто будешь?
– Сплавщик.
– Возьмёшь меня весной на сплав бурлаком?
– Возьму, – серьёзно согласился Осташа.
– Брешешь, – с сожалением не поверил Петрунька.
– Все у тебя «брешешь» да «брешешь». Ты что, правдивых людей никогда в жизни не видел?
– Не видел, – согласился Петрунька. – Все брешут, и тятька брешет, и я брешу, а он меня лупит, если поймает. Как ты меня возьмёшь бурлаком, если мне всего одиннадцать годов?
– Так и возьму. Тятька твой, кстати, с десяти лет бурлачил, вот. Ты меня запомни. Я Осташа Переход из Кашки. А теперь сказывай, где ваша изба.
– Ладно, я сам доведу, – подумав, решил Петрунька. – А сеструху пусть хоть чёрт уволочёт, ему же хуже.
Грузные, кондовые дома Кумыша слепо глядели на широкую улицу тусклыми пузырями окошек. Мостки вдоль высоких заплотов были сбиты из расколотых пополам брёвен. В огромных лужах посреди улицы лежал всякий хлам: кучи тряпья, черепки битых горшков, плашки раздавленной бочки, сломанное тележное колесо; плавали разбухшая солома и лепёхи навоза. Над дальними крышами поднималась глыба Горчака с соснами поверху.
Осташа узнал дом Никешки Долматова, своего приятеля по сплавам, а вскоре Петрунька уже подвёл его к своему крыльцу. Крыльцо было хоть и висячее, но без гу́льбища, угрюмое и нелюдимое: мол, или поднимайся и входи, или проваливай отсюда, а посиделок нам не надо, кедровыми скорлупками тут сорить…
– Погоди, – велел Петрунька и упрыгал по ступенькам наверх.
Осташа был из раскольников часовенного толка, как и почти все на Чусовой, а Кумыш упрямо держался беспоповства. Осташа знал, что Колыван в Кумыше староста, в дому его капли́ца – тайная молельная горенка, а потому Осташе, часовеннику, в дом хода никак нет. Да не больно-то и хотелось. Осташа ждал и разглядывал под свесом кровли крыльца врезанную в пово́рину чёрную иконку: апостол Пётр с бурым морщинистым лицом, белой бородой и растопыренными ушами – чтобы молитвы мимо не пролетели.
Проскрипела на истёртых пятках дверь, и по лестнице не торопясь спустился Колыван, за спиной которого семенил Петрунька. Колыван, не оглядываясь, дал ему затрещину, и Петрунька молча полетел обратно к речке, шлёпая по лужам. Колыван стоял и, не здороваясь, разглядывал Осташу.
– Вырос, – спокойно подвёл он итог.
Был Колыван невысокий, но кряжистый и плечистый. Лицо его, широкоскулое и широкоглазое, было понизу обведено густой, но подрезанной бородой с проседью. Смотрел Колыван всегда исподлобья, словно бы его уже обидели.
Осташа сразу ощутил, что перед ним – враг, ничем не прикрывающий свою враждебность, а потому холодный и собранный.
– Я тебе вот что хочу сказать, дядя Колыван, – так же спокойно и негромко заговорил Осташа. – Барку отцову я продал приказчику с кордона Кусьинского завода. Так что за разбой свой ты перед ним отвечать будешь. Мне от твоего разбоя ни убытка, ни унижения.
– А ты докажи, что с моих слов воровали.
– Это ты сам доказывай – приказчику. В Кусье́ слово Перехода уважают. Там ты напоганить ещё не успел.
– Поганил батя твой, вор. Придёт время, и в Кусье узнают, что веры слову Перехода больше нет, потому как Переход за корысть барку разбил.
– Удивляюсь я тебе. – Злоба медленно закипала в груди Осташи. – Ведь ты же правду знаешь. Знаешь, что и я её знаю. Зачем мне так говоришь? Никого ведь нет вокруг. Подвесил бы я решето на нитке – так оно от твоих слов крутилось бы, как колесо водобойное.
– А ты докажи свою правду.
– У тебя у сына всё «брешешь» да «брешешь», и у самого всё «докажи» да «докажи». У вас в Кумыше что, простой правды никогда не слыхали?
– Нету, сопляк, ни правды, ни брехни, если ты ещё не понял. Есть то, чему верят. А веру тому доказать надо.
– Бога и веру даже сам Мирон Галанин не доказал.
В расколе столицей стал тайный Авраамиев остров на Ирюмских болотах, где сидел бывший крестьянин, а ныне старец и правопреемник огнепального протопопа Мирон Галанин. Вокруг Галанина, как вокруг паука, раскинулась паутина древлеправославной веры – от Кондинских скитов на былых вогульских капищах и мёртвого Пустозёрска на Печоре до разорённых царёвыми полками яицких станиц. Керженец и Повенец, Иргиз и Ирюм держали древлеправославную Русь, словно рваный, прожжённый, пробитый пулями парус. Колыван Бугрин вместе со старцами тайных чусовских скитов дважды ходил к Мирону Галанину на Дальние Кармаки за благословением, за праведными книгами, за духовными письмами. Мирон Галанин был вероучитель, но не праведник, не святой и не апостол. Но для Колывана, как и для беспоповцев, слово Мирона было законом. А для часовенных – только поучением, которому можно и не последовать, если другие старцы перетолкуют.
– Ты отца Мирона не трожь, паскудник, – угрюмо предупредил Колыван. – Не вашему толку его понять. Меньше под никонианцев надо подстилаться.
– Дозвольте, батюшка, в дом пройти, – вдруг раздалось за спиной Осташи, и он вздрогнул. Это сзади неслышно подошла девка, сестра Петруньки.
Осташа оглянулся и шагнул в сторону. Девка стояла опустив глаза, держала в руках стопу помытых плошек. «Неждана», – вспомнил Осташа, как зовут дочь Колывана. Он видел Неждану только голенастой девчонкой и совсем не узнал её теперь.
– Ты почему без моего дозволенья на реку идти посмела? – сквозь зубы спросил Колыван.
– Я думала, батюшка, вы совсем из дому ушли, до вечера не вернётесь, – девка отвечала покорно, но без робости.
Колыван молча ударил её по руке. Все плошки разлетелись, покатились по мосткам, поплыли по луже.
– Собери и вымой, теперь дозволяю, – сказал Колыван.
Неждана нагнулась и принялась собирать посуду. Осташа нагло, напоказ Колывану, смотрел на девку, на её крутые бёдра и круглый зад, плотно обтянутый сарафаном. Борода зашевелилась на скулах Колывана, но Колыван молчал. Неждана выудила из лужи последнюю плошку, распрямилась и пошла обратно к реке. Взгляд её чёрных красивых глаз из-под низко повязанного платка полоснул по лицу Осташи.
Осташа не посмотрел вслед девке, но сощурился на Колывана, словно со знанием дела и бесстыдством намекнул: «Хороша!..»
– Ты всё сказал? – тихо спросил Колыван.
– Это ты ещё не всё сказал. Докажи мне, что батя мой корыстова́лся и честь сплавщика замарал.
– Бате твоему царь Петр Фёдорович казну доверил, а он её увёл…
– Ну, ты это Бакирке-пытарю спой, – перебил Осташа.
– Откуда тогда у твоего бати своя барка? С каких заработков?
– Да с тех же, что и у тебя. Только у бати твоей семьи не было – я да Макариха, которая необло́жна. Вот и скопил.
– Я десять лет коплю, да не скопил, а он за три года сумел? Пустое! Он помаленьку из царёвой казны таскал, чтоб незаметно было, – вот и натаскал на барку.
Колыван говорил верно: за три года, хоть всё откладывай, не собрать на барку. Откуда же батя взял деньги? Осташа не знал, не знал. Но он знал другое: что бы там ни было, батя никогда бы и гроша не взял из царёвой казны. Ведь он сам же сказал: придёт Пётр Фёдорович снова и заберёт казну, и никто больше на неё права не имеет. Осташа верил бате. Батя не врал. Батя не вор. Но веру эту нечем было доказать.
– Коли он потихоньку таскал, зачем же этой весной барку убил и сбежал, как ты говоришь? И так никто его за руку не поймал, ему и без того хорошо было!
– А я тебе, дураку, скажу зачем. Знаешь, кого он в своей казёнке арестантом вёз?
– Знаю. Сашку Гусева вёз.
– Ну, молодец, коли выведал… – Колыван встряхнул головой, словно сбросил, как шапку, какую-то мысль. – Вот… Я тебе обскажу, как дело сделалось… Гусевы Петру Фёдорычу в Илиме крест целовали – это все знают. Потому Чика и передал им царёву казну. Сам же он казны не прятал – отдал Гусевым и уплыл из Кашки обратно. А Гусевы-то кабатчики были, с Чусовой не знакомы… Где казну спрятать? Вот они силком и потащили Перехода с собой.
Осташа обо всём этом и так догадался, но Колыван будто заученный заговор произносил – не мог начать с середины. Он даже попробовал взять Осташу за пуговицу, но Осташа отвёл его руку – Колыван и не заметил.
– Переход хитрее Гусевых оказался, всех четверых! Ночью зарезал дураков – и Чупрю, и Малафейку, и Яшку-Фармазона, только одного Сашку не дорезал, Сашка-то и сбежал! А Переход зарыл клад, и с концами дело! Сашка же побоялся объявиться – его ведь сразу скрутят и под стражу! Вот он и прятался по лесам, по пещерам, разбойничал, значит… Но зимой взял его караул. И Переход испугался, что Сашка под пыткой скажет, кто клад прятал, или объявит, где клад спрятан, если сам сумел о том догадаться!.. Я ведь нынешним сплавом с Переходом одним караваном бежал. И я видел в Ревде, как Переход деньги давал караулу, чтобы Сашку на его барку посадили. А дальше Переход барку разбил на Разбойнике, Сашку утопил в казёнке, а сам вроде как мёртвым стал считаться: за мертвяком розыск не учиняют! А потом можно брать клад – и дёру! Кто спохватится?
– Батя не таков! И барки батя не убивал! – крикнул Осташа.
– Если б не хотел барку убить, так не сунулся бы отуром Разбойник проходить!
– Он уже проходил Разбойник отуром! Я сам при том был! Можно так Разбойник пройти! Бате не повезло! Не было у него умысла барку убить!
– Один раз случайно можно пройти, дважды – нет! Не повторить такого, я тебе, щенку, как старый сплавщик говорю! Был умысел!
– Не было! Был бы жив батя, на том заряженное ружьё бы не испугался поцеловать – не выпалит, потому что нет на бате вины! Следующим сплавом я сам Разбойник отуром пройду! Пусть все увидят, что возможно такое, и не было у бати умысла барку убивать!
– Да кто тебе, поганцу, барку доверит?
– Найду – кто! Из-под земли достану! Сам рожу́!
– Не найдёшь! Это я тебе обещаю!
– Ещё пообещай, что твой кобель под забором ногу задирать не станет! Найду барку! Чусовая рассудит, кто прав, а кто врал! Завидуешь ты бате! Батя ни одну барку за двадцать лет не разбил, а ты две разбил, и вторую-то по умыслу!
– Ты о чём это лаешь, пёс?.. – зверея, двинулся бородой вперёд Колыван.
– Задело? – оскалился Осташа. – За Шайтан-боец тебя никто не винит, а на Горчаке ты барку убил по умыслу! Ты яковлевское железо вёз с Новой Утки, а Яковлев тогда только сел на Чусовую. Ему кровь из носу надо было втиснуться между Строгановыми и Демидовыми со своим железом! Он любые деньги готов был заплатить, чтобы железо поднять! Ты об Горчак барку и смазал бокарями, а потом своих же кумышских и нанял железо вытаскивать. Мастер ты сплавного дела, Колыван, слов нету! Так барку шваркнул, что только два по́рубня поменять надо было, даже огнив не поломал! Барку тебе за неделю починили, и с нею ты при своих остался, а на подъёме железа лапу погрел. Это ты на сплавном деле корыстовался! Чусовая твою чёрную душу ещё в молодости твоей пометила, когда раздавила тебя об Шайтан! А батя чист был душой! Его Чусовая хранила! Батя тебе как бельмо на глазу был, как кость в горле! Он один у тебя славу лучшего сплавщика отбивал! Не стало бати – и ты имя его помоями окатил! Пчела у сатаны жало на людей просила, на себя выпросила! Я тебе, Колыван, не прощу за батю, ты помни! Ты представь, сколь у меня на душе накипело за твой поклёп? Хочешь – отплачу? Нежданы не жаль? Ворота в холстину толщиной станут, когда весь дёготь отскоблишь!
Колыван без размаха ударил Осташу в бровь, но Осташа уже ждал такого удара, набычив шею. Отшатнувшись, он поймал глазами Колывана, и его кулак врезался Колывану в скулу. Колыван кувыркнулся в грязь. Осташа подскочил и нагнулся, чтобы поднять его и ударить снова. Но Колыван нашарил в луже обломок тележной оси и снизу шарахнул Осташу по рёбрам. Осташа словно сломался пополам от яркой боли. Пока он распрямлялся, Колыван, гребанув ногами, уже встал, занёс дубину и хватил Осташу по левому плечу, отбив руку. Осташа, хрипя, кинулся к Колывану, но тот опять взмахнул осью и теперь попал Осташе по голове. Всё поплыло в глазах у Осташи. Он ещё пытался устоять на ногах, и тогда следующим ударом Колыван сшиб его на мостки. Бросив ось, Колыван ногами бил Осташе в грудь, в рёбра; шатаясь, целил и не попадал в лицо.
Когда Осташа уже перестал и вздрагивать, Колыван остановился, тяжело дыша, постоял, держась за перила крыльца, потом харкнул кровью Осташе на спину, отвернулся и стал медленно подниматься по ступенькам, хватаясь за стену.
…Осташа очнулся от тряски. Перекинув его руки через себя, его куда-то тащили Никешка Долматов и Петрунька. Ноги Осташи волоклись по мосткам. Осташа брыкнулся, и Никешка с Петрунькой остановились, привалили его к заплоту.
– Жив ли ты?.. – испуганно спрашивал Никешка, пытаясь заглянуть Осташе в лицо, перепачканное грязью и кровью.
– Пить дайте, – прохрипел Осташа, закрывая глаза.
Ноги Петруньки тотчас зашлёпали по лужам. Осташа медленно сполз по заплоту и сел, опираясь на доски спиной. Никешка бегал вокруг и квохтал, как курица. Осташа с трудом поднял руку, сунул палец в рот и провёл по зубам. Вроде все целы, только шатаются.
Оказывается, уже моросил дождик, холодил грудь и живот. Рубаха висела мокрыми клочьями. Осташа сунул ладонь за пазуху. Кошеля не было.
В разбитые губы сунулся ковшик. Осташа взял его обеими руками и выпил, проливая на грудь. Потом открыл глаза. Никешка сидел напротив на корточках, точно собака. Петрунька угрюмо стоял поодаль.
– Жалко батьку-то? – спросил его Осташа.
– Не жалко, – зло сказал Петрунька и шмыгнул носом.
– Когда-нибудь я его убью.
– Пойдем, Остафий, до меня, – попросил Никешка, будто был в чём-то виноват. – Помоешься, отлежишься, маманя накормит, рубаху заштопает…
– Домой поплыву, – ответил Осташа и начал медленно подниматься, цепляясь за доски забора. – Нагостевался… Кто тебя позвал-то?
– Да вот он… – Никешка кивнул на Петруньку.
– Не провожайте, – сказал Осташа и фыркнул кровью из носа.
Он потащился вдоль забора к реке. Никешка и Петрунька робко шли позади. Осташа остановился передохнуть, оглянулся и погрозил им кулаком.
На берегу Кумыша, преодолевая дурноту, трясясь от холода, Осташа возле своего шитика встал на колени и начал умываться. Бурая вода текла в рукава, за ворот. В голове всё раскачивалось, руки еле двигались, ломило в груди, ножом полосовало между рёбер. Осташа вытащил из лодки шест и, опираясь на него, поднялся во весь рост.
– Эй, сплавщик, – услышал он сзади и медленно, как мельничный жёрнов, оглянулся.
На берегу стояла Неждана, от дождя накинувшая на плечи шабу́р. Руками она придерживала его за отвороты. Теперь, когда Неждана не опускала лица, Осташа увидел, как она красива про́клятой, Колывановой красотой.
– Ничего не забыл на берегу, сплавщик? – насмешливо спросила Неждана.
– А я ничего на берег и не брал, – глухо ответил Осташа.
Неждана подошла поближе, оглянулась и, отпустив отвороты шабу́ра, стала расстёгивать у горла рубаху. Глядя Осташе в глаза без стыда и страха, она сунула ладонь к телу, почти обнажив белую большую грудь, и вытащила грязный и мокрый кошель.
– Твоё? – спросила она.
– Кто нашёл, тот и хозяин…
– Тогда дарю, – просто сказала она и протянула кошель Осташе.
Осташа не брал. Неждана подержала кошель на весу, потом гибко наклонилась и положила его у ног Осташи.
– Приходи ещё, – просто сказала она, повернулась и пошла по дороге в деревню.
Осташа глядел ей вслед, но вместо благодарности испытывал лишь жгучую, палящую ненависть. «Видать, девку в грозу с серебра умывали – красивая… Снасильничаю – будет знать Колыван», – зло подумал он.
ЛЮДИ ЛЕСА
– Я двадцать лет в себе гордость изживал, – как-то раз сказал Осташе батя, – да, видно, не изжил – все бесы в тебя пересели. А гордость – мать всякому греху, погибель души и тела.
«Почему двадцать лет?.. – думал Осташа. – Двадцать лет, которые на сплавах провёл?..»
Гордость и погнала Осташу из Кумыша на ночь глядя, избитого и голодного. Надо было у Никешки отлежаться. Но воротило с души при мысли остаться на глазах у тех, кто видел, как его охаживал Колыван. Припоминалось, что тогда стояли в сторонке две какие-то бабы с вёдрами, прикрыв от страха ладонями рты, и мужик какой-то пялился из ворот, скребя затылок под шапкой… Да и вообще: скорый отъезд – лучшая помощь от беды и от болезни.
Словно сшитый на живую нитку – вот-вот порвётся, – Осташа с трудом налегал на шест, толкал шитик вверх по реке, ничего не замечая вокруг. Уже в сумерках он прошёл деревню Чизму вдоль левого берега, чтоб никто не узнал его и не окликнул, и под тусклым, моросящим небом причалил на ночлег напротив бойца Большого Стре́льного. Здесь на поляне стоял прошлогодний стог, загнивший от осенних дождей, а потому брошенный хозяином и раздёрганный за зиму зайцами, косулями и лосями. Осташа, обессилев, и огня зажигать не стал. Залез в тёплую, преющую гущу сена и заснул.
Наутро он понял, что к побоям впридачу ещё и подхватил простуду. Тело стало непослушным, словно раздутым, вялым и горячим, будто у варёного утопленника. Шея не держала головы, в глазах мерцало, клубился по краям зрения какой-то багровый туман. Надо было сплыть в Чизму, к людям. Но Осташа, ничего не соображая, упрямо залез в лодку и погнал её дальше. Он тупо бил в дно шестом, не здоровался со встречными плотогонами, не отвечал на оклики с берега. Он и не видел уже никого – только нос шитика, вспахивающий кроваво-красную, ослепительную волну.
Осташа и не помнил, сколько сумел пройти в тот день. Очнулся он совсем нагим, лежащим на широкой лавке в низкой избе с земляным полом. В избе было темно и жарко. Пахло сушёными травами и раскалёнными камнями чува́ла.
– Сорумпатунгкве? – донёсся до Осташи девичий голос.
Осташа понял, что это по-вогульски спрашивают у кого-то, умрёт он или нет? Ответа он не расслышал.
Его обкладывали мешочками с горячим песком, натирали мазями, поили каким-то снадобьем.
– Эри исылтангкве алпи аги, – сказал голос старика. – Мот сирыл сорумпатумгкве. Шакула вангкве.
«Шакула́… старик-вогул из Ёквы… – вспомнил Осташа. – Вот я где… Как я сюда попал за тридцать вёрст?.. Лечит меня, что ли, знахарь?..»
И вдруг Осташа почувствовал, что на него легла голая девка. Она была, наверное, лёгкой, как лукошко с ягодами, но сейчас показалась тяжёлой, как чугунная пушка. Тело её было раскалённым, тугим и гладким. Девка обвила Осташу руками и ногами. Волосы её упали на его лицо. Её твёрдые, как камешки, соски упёрлись в его грудь. Осташа, раздавленный непосильной ношей, хотел закричать, заругаться, но дыхания не хватило, и он только захрипел. А тело девки словно бы начало легчать, остывать, впитывать Осташин жар, от которого уже высохли глаза и спеклись мозги. Девка, словно измучившись, сползла Осташе под бок, обнимая его по-прежнему, и точно благодать снизошла на Осташу. Он собрал волю и дрожащей рукой прижал девку к себе, ощущая, как Шакула накрывает их шкурой и подтыкает её по краям. А потом сладкое забытьё слизало все мысли, как волна слизывает следы с приплёска.
Осташа проснулся только наутро. На лавке под шкурой он лежал один. Была ли вчерашняя девка, или померещилось в бреду?.. Осташа чувствовал себя очень слабым, но уже не больным.
Из щелей неряшливой берестяной кровли торчали спицы солнечного света. Осташа сел на лавке, спустил босые ноги. Избушка была загромождена всяким хламом и дребеденью: коробами и туесами, ворохами шкур и тряпья, хворостом, треснувшими корча́гами – чёрт-те чем. Понятно было, что вогулы здесь не жили: держали дом для русских гостей и хранили ненужный скарб.
Портов и рубахи Осташа не нашёл, а потому завернулся в шкуру и, хватаясь за стены, побрёл к выходу, откинул полог и выбрался во двор.
Вогульская деревня Ёква десятком низких домишек и десятком чумов расползлась по берегу Чусовой в излучине. Над берестяными крышами высоко возносились тонкие мачтовые сосны. Косматое солнце слепило сквозь их ветхую хвою. Вдали по правую руку вставали над лесами три красноватых чела Собачьих Камней, словно старые небелёные печи. Огненно рябила речушка Ёква, бежавшая сквозь деревню и падавшая в Чусовую. Ярко зеленела свежая трава на берегах, на склоне Собачьих Камней.
Вогулы переняли у русских привычку огораживать дворы, но как это делать и зачем – не вникали. Двор Шакулы был охвачен шаткой изгородью: старик вогул натыкал так и сяк палок, прутьев, обломков жердей, перевил их двумя-тремя лещи́нами и тем был доволен. В ограде стоял и чум Шакулы, где старик жил, пока не донимали морозы. Повсюду на дворе валялись рваные полотна и закрученные полосы бересты, куски сосновой коры, ломаный сушняк для очага, угли, кости, щепки, глиняные черепки. К низким стенам были привалены связки тальника, длинные шесты, высокие долблёные ступы с круглыми пробками в дырах от сучков. На концах стропил висели мотки лыковых и берёзовых верёвок и неразобранные упряжи. На крыше лежали вверх полозьями нарты; на сушилах и на ограде были растянуты сети с белыми прядями невыпутанных водорослей и гроздьями деревянных киба́сьев. Шакула разметал своё немудрящее хозяйство по двору, не боясь воровства.
Он сидел на корточках и плёл из прутьев большой круглый ве́нтерь рыбакам на продажу. Осташа, сначала опершись рукой, тоже опустился на колоду. На колоде Шакула, видно, рубил мясо: она была измочалена топором и пропитана кровью до черноты.
– Здорово, Шакула, – сказал Осташа. – Как поживаешь?
– Живу, – кивнул старик.
– На что это у тебя домовой осерчал и всё добро разбросал? Только посуду в помойный ушат не сунул. Была бы лошадь – и та лежала бы в яслях вверх ногами… Ты бы хоть раз в год вокруг избы подмёл.
– Это коту делать нечего, вот он яйца и лижет, – хихикнул Шакула.
– Ну и как я к тебе попал? – помолчав, спросил Осташа.
Шакула искоса глянул из-под бровей.
– А сродник мой, Копчик, решил лося добыть, просил меня с ним вместе ме́нгквам поклониться – на удачу. Я пришёл к Копчику. Поймал я курицу лесную, поднялись мы на Дунину гору к лиственю священному, глядим оттуда: в кустах в во́ложке, что за островом возле устья Сылвицы, каю́к русский стоит, а в каюке вроде мертвец. Пошли тогда к каюку. В каюке ты лежал, без памяти. При тебе деньги мешок, ружьё. Копчик сказал: твоя курица – значит, тебе менгквы и добычу дали, а мне – лось будет. Я твой каюк сюда и пригнал. Думал, ты помрёшь доро́гой, всё мне отдашь, а ты не помер. Бойтэ говорит мне: красивый парень, попробую лечить, помоги. Я помог.
Осташа хмыкнул, слегка оскорблённый расчётом Шакулы.
– Коль я не помер, отдавай ружьё и деньги мешок. И порты с рубахой тоже. И сапоги.
– Всё под лежанкой у тебя. Я ведь старый, не хочу, чтобы мне мстили. Я говорил Бойтэ: почто его лечить? Вижу, и так его Ханглавит заберёт.
– Какой ещё Ханглавит? – буркнул Осташа.
Шакула на вентере довёл ряд до конца и принялся за новый.
– Чусва по-вашему. Пермяки Чусвой зовут, рекой теснин. А по-нашему – Ханглавит, быстрая вода. Чусва тебя всё равно заберёт, я вижу. Ты в земле не будешь спать, налимы тебя съедят.
– Тьфу на тебя, – в сердцах сказал Осташа, напуганный словами Шакулы. – Тоже мне, пророк выискался… Чёрт бы тебя осе́товал.
Шакула пожал плечами и промолчал. Осташа слышал байки, как однажды Шакула сплавщику Никите Паклину из Старой Шайтанки предсказал, что тот утонет, – так и случилось. Пророчества Шакулы на смерть были так же верны, как встреча со святым Трифоном Вятским, собирающим души утонувших бурлаков.
– А когда, пророчишь, утону? – хмуро спросил Осташа.
– Не скоро, – ответил старик, глянул на Осташу и улыбнулся.
Осташа с облегчением улыбнулся в ответ.
– Что для сплавщика погибель на сплаве? – сказал он. – Бывает. Бог спасёт, а как срок придёт – все помрём. Ты мне дай чего-нибудь поесть, а то до срока околею.