– Я согласен с Виктором Ивановичем – нужны новые митинги. Нельзя упускать инициативу, – решительно заговорил Альберт Макашов, генерал-коммунист. – Более того, я внесу конкретное предложение. Считаю целесообразным приурочить следующее наше выступление к двадцать третьему февраля.
Надо заявить митинг против развала единой союзной армии. Можно считать это политическим обращением к действующим офицерам. Если растащат Вооружённые силы, то мы в крови захлебнёмся. Республика на республику войной пойдёт!
Анпилов взял со стола открытку-календарь. Посмотрев в него, просиял.
– А двадцать третье-то – воскресенье, выходной день! Мы можем запрудить весь центр Москвы.
С предложением Макашова согласились все, даже робкий пенсионер.
– Уж в День-то Советской армии не должны препоны чинить, – крякнул он. – Не посмеют.
– Двадцать третье хорошо ещё тем, что даёт возможность присоединиться к демонстрации самому широкому кругу, – развил мысль Алкснис. – Сейчас в оппозицию к режиму переходят и многие из тех, кто к коммунистам себя не относит. И в среде офицерства, и среди гражданских таких много. До поры – до времени они Ельцину верили. Но теперь, после Беловежья, грабительских реформ, им, что называется, сделалось «за державу обидно».
– Да, таких хватает, – подтвердил Макашов. – И мы должны их поднять.
Спор завязался по поводу того, с какими лозунгами выходить в воинский праздник. Анпилов с Тюлькиным стояли на том, что экономические требования всё равно следует сделать основными. Против высказались Алкснис, Терехов и Макашов. Их, хоть и с колебаниями, но поддержало большинство.
– Стремление почтить память советских воинов и потребовать сохранения Вооружённых Сил не нужно отделять от экономических требований, – высказался Терехов. – Всё и так уже размежевалось до предела. Виктор Имантович прав. Давно пора начинать объединяться.
– Я не противопоставляю, а расставляю акценты. Экономика – это базис, – упорствовал Анпилов.
– Базис-то базис, но не желудком единым живёт народ, – возразил Алкснис. – Патриотизм – ещё одна важнейшая линия разлома между ельцинским режимом и нами.
– Ельцинисты – не только реставраторы капитализма, но и национальные изменники, коллаборанты. Сдали Союз, сдают Россию… Об этом же надо просто на каждом углу кричать, – продолжил Терехов. – Антисоветская, антирусская клика…
– Это верно, – прокашлял лысоватый пенсионер. – Им на родину плевать. Лишь бы какой-нибудь Буш или Коль похвалил.
– Слышишь, Виктор Иванович, глас народа? – глухо усмехнулся Макашов. – Не в бровь, а в глаз.
Спор иссяк. Решено было устроить в годовщину Советской Армии демонстрацию: против развала Вооружённых сил, против экономической политики и буржуазных реформ.
Анпилов, сплотивший вокруг себя надёжный костяк из нескольких сотен стойких, не отрёкшихся от идей коммунистов, ежедневно отправлял агитаторов по Москве. Часто ходил с ними сам, совершая всё то, что совершал рядовой активист: клеил листовки, вступал в разговоры с заинтересовавшимися, разъяснял.
Подполковник Терехов, действующий офицер-замполит, находил сочувствующих не только в кругу отставников, но и в среде строевого офицерства. По разбросанным по области гарнизонам и военным городкам, по рукам командиров, прапорщиков и солдат в частях ходили воззвания Союза офицеров.
В мэрии про новую демонстрацию и слышать не хотели.
– Что это за коммуно-фашистский Союз офицеров объявился?! – ярился на совещаниях мэр Попов. – Ведь это же затевается вооружённый путч!
Университетский профессор Попов, избранный мэром на волне погрома номенклатуры, пребывал в растерянности и не знал, как сладить с нежданно возникшей оппозицией.
– Запретить надо все эти сборища, – крутя крупной яйцевидной головой, пробурчал вице-мэр Лужков. – Я говорил с ГУВД [4]. Там осознают свою ошибку. Если вы, Гавриил Харитонович, отдадите распоряжение, эти Анпиловы-Тереховы больше к Кремлю близко не подойдут.
Низкорослый, плешивый, но очень деятельный и хваткий, бывший глава Мосгорисполкома Лужков имел среди работников мэрии гораздо больший вес, нежели неумелый, чуждый всякому администрированию мэр-интеллигент Попов. Другие чиновники предложение Лужкова сразу поддержали. Только один, из бывших райкомовских секретарей, предостерегающе произнёс:
– А Моссовет заартачится? Учтите, всё-таки не Анпилов – депутат.
– Что нам до Моссовета? Языками только треплют, – процедил, едва размыкая тонкие губы, Лужков. – Мэрия издаст распоряжение – и точка. Милиция его выполнит. Исполнительная власть – мы.
Мэрия действительно издала распоряжение о запрете любых демонстраций и митингов в Москве в ближайшие выходные дни: двадцать второго и двадцать третьего февраля. К тем, кто попробует нарушить запрет, грозили применить силу. Документ, словно предупреждение, напечатали на первых полосах крупных газет.
Офицеров Терехова и «трудовиков» Анпилова, не ожидавших, что новая власть заговорит с ними посредством грубых угроз, запрет вначале ошеломил, затем вверг в ярость.
– Что же это, нам – офицерам – День Советской армии запрещают? Собственный праздник? – сдавленным, срывающимся голосом хрипел Терехов, хватаясь за ворот. – Демократия называется…, г-гады…
– Да как они смеют?! – хватил по столу кулаком полковник Чернобривко, начальник штаба офицерского союза. – Они что, крови хотят?
Лица соратников-офицеров каменели, проклятия срывались с бледных, вздрагивающих губ.
Анпилов на заседании Моссовета затребовал слово. За два года прений в совете он выработал нужный такт. Он знал, чем привлечь на свою сторону идейных врагов:
– Уважаемые депутаты! Неужели мы останемся безучастны к беззаконию?! Я знаю, среди нас присутствуют люди совершенно разных политических взглядов. Но право на свободу собраний является неотъемлемым демократическим правом любого гражданина независимо от его убеждений! Вспомните, весной прошлого года Горбачёв попытался запретить митинги в Москве – и депутаты республиканского съезда немедленно созвали огромный митинг! Своей гражданской позицией они заставили Горбачёва отменить противозаконное распоряжение. Неужели же мы смиримся с надругательством над демократическими нормами сегодня? Гавриил Попов сам ещё недавно был депутатом, одним из нас. Мы – депутаты – избрали его главой Моссовета! И вот теперь, став мэром Москвы, он отказывает людям в праве на мирное собрание! И такой человек ещё смеет кого-то учить демократии?!..
Моссовет заколебался. Единомышленников у Анпилова в нём было крайне мало, но он своими горячими обличениями сумел зацепить депутатов за живое.
– Согласны! Распоряжение мэрии противозаконно! – возбуждённо начали выкрикивать из рядов. – Они не имеют права запрещать!
Зал возроптал:
– Дожили! На глазах перенимают повадки номенклатуры…
– Что они там, в мэрии, о себе возомнили?
– Не позволим!
Пропитанные духом «перестроечной» митинговщины, депутаты сочли невозможным запрещать митинговать. Большинством голосом Моссовет постановил отменить распоряжение мэрии. Некоторые голосовали, скрепя сердце, о чём позже сообщали Анпилову с прямотой:
– Как говорил Вольтер: я не согласен с вашими убеждениями, но жизнь готов отдать за то, чтобы вы могли свободно их высказывать, – заявил ему в коридоре Моссовета моложавый опрятный депутат, по профессии учёный-биолог. – Я принципиальный противник вашей идеологии, Виктор Иванович, но митинговать вы имеете право. Право на митинг бесспорно.
Анпилов широко улыбался и сердечно пожимал руки тем, с кем ранее множество раз схлёстывался в дебатах. Он сумел добиться невообразимого: демократический Моссовет выступил на стороне нарождающейся антиельцинской оппозиции.
Позиция Моссовета повергла Попова и многих его приближённых в смятение.
– Кому потакают, дурачьё? – скрежетал зубами Лужков, самый последовательный в руководстве мэрии запретитель. – Да если Анпилов с Тереховым до власти дорвутся, то всех этих депутатов они вдоль первой же стенки выстроят…
В мэрии и не думали отменять запрет. В предпраздничные дни столицу заполонили отряды ОМОНа и части Внутренних войск…
– XI —
К середине февраля каникулы в университете закончились, Валерьян вернулся на учёбу. В студенческих столовых, в аудиториях корпусов с новой силой закипели споры о том, в какую сторону – к добру или к худу – меняется жизнь. Их нередко провоцировали преподаватели, чьи невольные реплики, замечания о насущном становились поводами к перепалкам и стычкам.
Стипендию не повысили, но и без того студентам было ясно, что даже с прибавкой, случись она в самом деле, на неё всё равно было бы нечего покупать. Отстающие в учёбе не сочувствовали нищающим отличникам. Обесценивание денежного поощрения дало пищу для насмешек, острот. Лопались узы былого товарищества. Врозь расходились прежние приятели, переставая видеть друг в друге подобных себе.
– Я даже из интереса эксперимент проделал, – посмеиваясь, делился с одногруппниками Кондратьев. – Зашёл в магазин, переписал цены, а затем сложил на листке бумаги: что же можно на сорок рублей купить. Знаете, что набралось? Шесть буханок хлеба, пачка макарон, да килька в томате. Всё!
– Тебе только прикидывать и осталось, – хмыкнул староста Вилков. – Ты ж с первого курса и простой-то стипендии не получал. Не то что повышенной…
Кондратьев фыркнул, оттопыривая влажную губу:
– Кому она вообще сдалась теперь? Вы, ботаники, всё пыхтели-пыхтели – и что? Назубрили на алкашескую закусь.
– Мы-то хоть на закусь, но заработаем, а ты без родителей вообще ноги протянешь, – огрызнулся, съёжившись от обиды, отличник Никита Скворцов.
– Сам ты протянешь! Я на стадионе «Труд» теперь с обеда до вечера. Ботинки, джинсы, свитера… За неделю под «тонну» поднимаю, – Кондратьев заложил за щёку язык. – Поднакопишь стипендию за полгодика – приходи. Уступлю кальсоны… со скидкой.
Интеллигентный Скворцов онемел, судорожно задвигал губами.
– Ты… ты…
– Ты, Пашка, язык прикуси. Попрекать бедностью – жлобство, – сердито осадил Кондратьева Валерьян.
– Я не попрекаю. Просто мозги-то надо иметь. Хорошей учёбой сыт не будешь.
Хамоватое высокомерие Кондратьева разожгло в Валерьяне мрачную злобу.
– Чтоб на базаре торговать, большого ума не требуется, – хрустнув суставами, сжал он кулак.
– А ты даже торговать научиться не можешь, – всхохотнул, кривясь от презрения, Кондартьев. – Что, много со своей газетной макулатуры поимел?
Валерьяна прорвало.
– Ах ты!.. – схватил он Кондратьева за грудки. – Я тебе вырву язык…
Их растащили, но Валерьян в этот день долго не мог найти себе места. Распалённая ярость не утихала, продолжая клокотать. Он запорол чертёж по начертательной геометрии, в столовой поругался с буфетчицей, сунувшей ему тарелку с холодными щами, грубо изругал посреди улицы клянчащего сигарету мальчишку.
От оклемавшегося Михаила Валерьян узнал две новости. Анпиловская демонстрация в Москве собрала десятки тысяч – гораздо больше, чем писали в демократической прессе. Следующее антиельцинское выступление назначено на двадцать третье февраля.
– Вот только с редакцией по телефону связывался. С ответственным секретарём Нефёдовым говорил, – в поблекших за недели болезни глазах Михаила светился живой огонёк. – Шествие заявлено по улице Горького, к Кремлю. Двадцать третье – воскресенье. Должно выйти море… море людей.
Разговор их происходил на кухне в квартире Михаила. Валерьян сидел за узким, покрытым выцветшей клеёнкой столом, расспрашивал о последних новостях из редакции, рассказывал, как вёл торговлю сам.
– У нас пока тихо, – невесело поведал он. – Никто никуда выходить не рвётся.
– В России всегда всё со столиц начинается. Когда Ельцин к власти лез, вспомни, тоже Москва и Ленинград бушевали. Столицы.
И хотел бы, да не мог вытравить Валерьян из памяти ту августовскую Москву с её неистовствующими толпами, растерянными, деморализованными войсками.
– Так то за Ельцина. За демократию…
– Думаешь, вечно они будут торжествовать? Погоди. Когда желудок пустой, головы людям болтовнёй про демократию не больно заморочишь. Учатся соображать, что к чему. За Анпиловым аж пятьдесят тысяч пошло. Хотя его каких-то пару месяцев назад и не знал никто, – Михаил задышал часто и глубоко, потёр ладонью грудь. – Они тоже чувствуют, что положение их шатко. Оттого и задёргались, попытались демонстрацию двадцать третьего запретить.
– Вот тебе и демократия, – саркастически усмехнулся Валерьян.
– В этом, между прочим, их ошибка. Моссовет отменил запрет, демонстрация будет. Таким запретительством они только разоблачили самих себя и ещё сильнее разозлили людей. Ну пускай.
В кухню вошла жена Михаила, поставила на этажерку тазик с картошкой. Ответив на приветствие Валерьяна холодным кивком, она вытащила из-под раковины мусорное ведро, уселась в проходе между буфетом и столом и принялась ножом строгать картофелины.
Разговор оборвался. Михаил с недовольством глядел на жену.
– Вика, принеси капусты качан, – откидывая от лица пепельные волосы, крикнула она дочери в коридор.
Крупная, хозяйственная, она наполнила тесную кухню звуками соскребаемой кожуры, звяканьем кастрюль, журчанием льющейся из открытого крана воды.
– Вика, – вновь позвала жена Михаила. – Моркови ещё две штуки возьми. Я щи ставить буду.
– Ты б хоть предупредила заранее, – укорил Михаил.
– А сам не видел, что в холодильнике пусто? – сварливо отозвалась жена. – Не мог догадаться?
Сдерживая гнев, Михаил обернул лицо к Валерьяну:
– Давай тогда в комнату перейдём?
– Там Вика к школе готовится, – непрошено вклинилась жена. – Уроков у неё много.
Видя, что хозяйка томится его присутствием, Валерьян засобирался. Михаил, желая сгладить гнетущее впечатление от негостеприимства жены, вымученно улыбнулся ему в прихожей:
– Тебе от редакции большая благодарность. Нефёдов нахваливал тебя. Рассказывает: приехал парень, такой молодой, боевитый, взял газет. И рассчитался в срок, рубль в рубль прислал.
Бодрясь, он похлопал Валерьяна по плечу, приобнял, обдавая запахом принятых лекарств.
Спускаясь по лестнице, Валерьян сумрачно глядел перед собой. Второй раз не по-доброму покидал он дом Михаила.
Ехать в Москву Валерьян решил бесповоротно. Глухая, укоренившаяся в душе ненависть гнала его на столичные площади. Давимый бедствиями, он ощутил потребность за них воздать. Он не колебался в том, кто повинен в бедствиях, в смерти деда.
В годовщину Советской армии Москва выглядела непразднично.
Уже на Ленинградском вокзале он стал натыкаться на патрули. В стянутых портупеями шинелях, с пристёгнутыми к ремням резиновыми дубинками, милицейские дежурили на платформах, на спусках в метро. Прохожие опасливо косились на патрули, улавливая исходящую от них угрозу.
На метро Валерьян хотел доехать до станции «Маяковская», перед которой, как он знал, назначили сбор демонстрантов. Но она оказалась закрыта. Пассажиры, полезшие было на «Белорусской-радиальной» в вагон, зачертыхались, услыхав предупреждение по громкой связи: «Станция “Маяковская” закрыта по техническим причинам. Поезд проследует станцию без остановки…»
Валерьян раздосадованным взглядом проводил укатывающий в тоннель полупустой состав.
– Это из-за митингов всё, – проскрипела рядом горбатая дама в шляпе. – Всюду милиция, войска. Будто войны ждут.
Ему пришлось возвращаться по переходу обратно, на «Белорусскую-кольцевую», и ехать дальше по кольцу.
Следующая станция «Баррикадная» тоже не действовала. Поезд пронёсся мимо пустой платформы, даже не притормозив. Только на «Киевской» Валерьян сумел сойти.
По радиальной ветке он доехал до «Смоленской». Успев в предыдущие поездки запомнить центр Москвы, он знал, что от неё по Садовому кольцу до площади Маяковского можно дойти пешком.
На Садовом ему неоднократно попадались милицейские и военные патрули, мимо с тяжёлым гулом проезжали грузовики с солдатами. Площадь была оцеплена голубыми милицейскими шеренгами с трёх сторон, и скапливающиеся возле памятника Маяковскому гражданские и пожилые люди с флагами напоминали растрёпанное воинство, взятое противником в клещи. Выход на Тверскую улицу наглухо закрывал кордон ОМОНа. Приметные издали ряды металлических щитов сверкали на солнце, точно сплошная стальная стена.
– Товарищи! Сохраняйте выдержку и спокойствие! – призывал кто-то через мегафон от подножья памятника. – Ровно в двенадцать часов мы начнём наше мирное шествие по улице Горького в сторону Манежной площади. Мы идём поклониться и возложить цветы могиле Неизвестного солдата…
Оратор упрямо называл улицу советским наименованием: «Горького», а не «Тверской».
Валерьян, мешаясь с толпой, пробирался к памятнику. Ему совали какие-то прокламации, поддуваемые ветром полотнища флагов касались лица.
– Наша демонстрация мирная! Закон на нашей стороне… – д оносилось от памятника.
Валерьян приподнялся на цыпочки, вытянул шею, ещё раз оглядывая оцепление. Площадь окружали шеренги молодцев с дубинками, за их спинами, корпус к корпусу – виднелись угловатые очертания грузовиков.
Явившиеся на демонстрацию люди растерянно топтались посреди площади, не зная, как быть. Путь на Тверскую, ведущую к Кремлю, преграждал омоновский строй. Среди демонстрантов Валерьян узнал Станислава Терехова, фотографии которого печатали в «Дне». Осанистый, в армейском бушлате, Терехов стоял напротив перекрывающего Тверскую кордона и спорил с милицейскими офицерами. С Тереховым было несколько пожилых офицеров-отставников, держащих заготовленные для возложения венки.
Валерьян направился к Терехову.
– Постановление мэра, – утробно рыкал брыластый милицейский начальник. – Шествие по Тверской запрещено.
– По Горького, холуй! – сердито кричали ему из толпы. – Горького она всю жизнь была!
– Моссовет отменил постановление как противозаконное, – Терехов тыкал пальцем в бумагу. – Моссовет выше мэрии. Не забывайте, согласно конституции у нас в стране советская власть.
Белки глаз милицейского начальника наливались кровью, краснели складки на толстой короткой шее.
– Вы – военный человек. Вы должны понимать: запрет – значит, запрет. Всё! – рявкал он, выходя из себя.
– Да кто вообще смеет запрещать возложение цветов к могиле Неизвестного солдата?! – Терехов тоже сорвался на крик. – В колонне офицеры армии и флота, ветераны Отечественной войны, орденоносцы!
На площади, за спиной Валерьяна, нарастал гул.
Толпа, оскорблённая запретами, угрозами, сдавливаемая шеренгами враждебных омоновцев и солдат, собралась в плотную массу напротив перегораживающего Тверскую кордона. Гражданские и пожилые отставники в офицерских шинелях, с медалями и орденскими планками на одежде, надвигались на укрывавшихся за щитами омоновцев. Над головами демонстрантов реяло множество флагов: красных, флотских – советских и Андреевских, чёрно-золото-белых монархических. Валерьян увидел даже несколько хоругвей, поднимаемых бородачами в странном, полувоенномполумонашеском одеянии.
Омоновцев осыпали гневными выкриками:
– Пропускайте! Мы хотим возложить цветы!
– Сегодня праздник!
– По какому праву закрыли проход?!
Старики, подходя к самым щитам, совестили бойцов:
– Ребята, вы же Советскому Союзу присягу давали! Как можно…
– Позвольте хотя бы ветеранам пройти.
Омоновцы сопели, мрачно зыркая из-под касок. Изредка кто-нибудь из них бросал раздражённо:
– У нас приказ.
Перед кордоном стали образовываться группы из офицеров-отставников. С ругательствами, хрипя, офицеры по трое-четверо наваливались на щиты, пытаясь продавить в строю брешь.
Омоновцы пятились, пыхтели, удерживая строй, но дубинок в ход не пускали. На кордон лезли уже и гражданские, толкали плечами щиты.
– Дорогу, сволочи! Мы к Вечному огню!
Начиналась свалка. Анпилов метался в гуще разгорячённых демонстрантов, то пытаясь ими руководить, то сам бросаясь с ними вместе на кордон.
Бледный, держащий себя в руках Терехов повторял милицейскому начальнику:
– Мы без возложения не разойдёмся. Дайте проход. Вы будете отвечать за последствия…
В руках начальника несмолкаемо трещала рация.
Омоновская шеренга вдруг начала размыкаться посередине, словно раздвигаемый занавес. Омоновцы, укрываясь за щитами, попятились к обочинам, освобождая демонстрантам Тверскую.
– Разрешили! Разрешили! – понёсся по площади живой клич.
Воодушевлённая масса повалила на проезжую часть, втекая в образовавшийся в оцеплении проём. Замелькали обрадованные лица, флаги.
Валерьян, захваченный общим движением, прорвался на Тверскую в числе первых. Ликуя, он кричал вместе со всеми «ура!», спешил вперёд, поверив, что далее никаких препонов не будет.
– Слава Советской армии и Военно-морскому флоту! – бойко воскликнула старушонка в синем пальто, встряхивая выбивающимися из-под берета кудряшками.
– Ур-р-ра непобедимой и легендарной! – раскатисто подхватил редкоусый штатский в кепке.
Нестройная колонна продвигалась по Тверской. По обочинам её обгоняли милицейские машины.
– Милиционеры и военнослужащие! – слышал Валерьян за спиной энергичные воззвания Анпилова. – Вы видите своими глазами, что мы – мирная народная демонстрация! Задумайтесь над тем, кому вы служите! Вас натравливают на родных матерей и отцов!
Далеко пройти по Тверской колонне не позволили. Через квартал перед демонстрантами возникла новая омоновская шеренга. Офицер в каске, стоя впереди, предостерегающе замахал дубинкой:
– Стоять! Дальше проход запрещён!
В голове колонны началась сумятица.
– Что такое?
– Что опять?
Справа и слева на приостановившуюся в недоумении демонстрацию полезли заранее развернувшиеся на тротуарах омоновские цепи. Оторопевшие люди в растерянности отступали к центру проезжей части, теснимые отовсюду рядами щитов.
– Вы чего, ребята? – обращались к ним. – Ведь нам же разрешили!
Офицер опустил защитное стекло каски, точно забрало. Над щитами вскинулись дубинки. Омоновцы, рыча и матерясь, принялись дубасить окружённую толпу. С треском переламывались древки флагов, летели наземь знамёна, тела.
– Впер-р-р-рё-ё-ёд!! – неистово воззвал Терехов, продираясь к перегораживающему Тверскую кордону. – На прорыв!
За ним устремились, как за вожаком. Свирепея от побоев, люди с голыми руками попёрли на омоновскую цепь, кулаками и ногами замолотили по щитам. Шеренга поперёк Тверской прогнулась, подалась назад. Омоновцы, теснимые всеобщим напором, отступали к обочине, норовя напоследок огреть дубиной.
Омоновский строй рассыпался. Потрёпанные, но окрылённые демонстранты устремились по Тверской дальше, ругательствами и плевками гоня перед собой редких, отбившихся от цепи омоновцев.
– Ур-р-ра-а-а-а! – ревел бегущий подле Валерьяна флотский офицер, бешено вращая глазами.
Через пару сотен метров перед ними вырос новый строй. Омоновцы были с дубинками, но без щитов. Демонстрантов вновь начали слаженно теснить с тротуаров и одновременно избивать: свирепо и беспощадно.
Валерьян крутился в гуще мечущихся тел, видя повсюду искажённые, взопрелые лица омоновцев, их белые, словно у пожарников, каски. Спотыкался об упавших, падал сам.
– Фашисты! Пиночетовцы! – крыли омоновцев проклятиями.
Демонстранты в отчаянном порыве прорвали и вторую цепь. Инстинкт подсказывал им, что рваться по Тверской дальше – единственный путь к спасению.
Вывернувшись из-под удара замахнувшегося на него омоновца, Валерьян нёсся вперёд с оставшимися на ногах демонстрантами. Отстающих, спотыкающихся хватали, заламывали, будто преступникам, руки, грубо тащили к автобусам и машинам, продолжая на ходу бить дубинками. Какой-то парень, прижатый к омоновскому автобусу, вскарабкался, спасаясь, на крышу, но через откидной люк его живо втащили за ноги внутрь. Кудрявая старушка, уже без берета, с кровавой гематомой в пол-лица, силилась подняться с мостовой, но никак не могла согнуть обездвиженную, очевидно сломанную ногу.
– Прокляты будьте, в‐в-выродки! – р ыдала она.
Перед демонстрантами появилась третья цепь. ОМОН действовал расчётливо: с каждым новым прорывом толпа, теряя десятки и сотни обессиленными, упавшими, затащенными в автобусы и машины, делалась всё малочисленнее. Терехова уже не было видно, и остающимися на Тверской людьми пытался командовать другой офицер – в обрызганной кровью шинели, со свисающим с левого плеча полуоборванным погоном.
– Руками сцепляйтесь! Не давайте себя растаскивать!
И, подавая пример, сам схватил под локти и притянул к себе другого офицера-отставника и какого-то гражданского в полушубке.
Поредевшую колонну окружили опять. Спереди наступала, маша дубинками, цепь, справа и слева стискивали щитами.
– Г-гады! – словно кровью плюясь, взвыл кто-то.
Старик-ветеран вдруг бесстрашно схватил набегающего омоновца за ворот.