– Не смей! – вскричал он голосом резким и властным.
Поднятая дубинка замерла в воздухе, и выставивший вперёд локоть Валерьян вдруг сообразил, что старик, оказавшийся рядом, отводит от удара его.
Омоновец выматерился, сбросил с себя маломощную старческую руку.
– С-сука! – хрястнул он с размаху по голове старика.
Старик зашатался, но не упал, подхваченный Валерьяном. Кровь заструилась из его рассечённого лба, пачкая воротник, грудь.
Омоновец огрел по рёбрам и Валерьяна, опрокидывая его со стариком вместе на асфальт. Но Валерьян, не утратив ещё способности двигаться, упёр в мостовую колено. Силясь подняться, он не выпускал из рук старика.
Новый удар пришёлся Валерьяну по темени. Шапка не могла его смягчить, она слетела ещё при прорыве через первую цепь. Он распластался на мостовой, свернув на сторону голову, раскинув руки. Меркнущим, мутящимся сознанием успел напоследок выхватить что-то яркое, металлическое под ботинками омоновца.
То был сорванный со старика орден Боевого Красного знамени.
– XII —
С тяжёлым сердцем возвращался Павел Федосеевич из Станишино.
Ранящий рассказ матери о том, как угасал родитель, разговоры на кладбище и на поминках пробудили в нём раскаяние за былую холодность к отцу. Но, вместе с тем, коря себя за личную нечуткость, Павел Федосеевич не поколебался в идейной вере. Она только укрепилась пережитым в деревне. Давно оторвавшись от сельского быта, он нашёл его в этот раз особенно неприглядным, жалким. К скорби по упокоившемуся отцу примешивалась брезгливая неприязнь к станишинцам, продолжающим цепляться за гибельную убогость деревенской жизни.
«Ничего эти пни не понимают и понимать не хотят. Живут, словно заживо замороженные, – размышлял он, подстёгивая себя. – И отец Федосей был таким же. Замкнулся, ополчился слепо против реформ».
Озлобление против узколобых станишинских жителей приглушало чувство вины, и думы об отце были Павлу Федосеевичу уже не столь мучительны.
Валентина тоже приехала в Ростиславль сама не своя, но её душа болела о другом.
– Я надеялась, что помиритесь вы с Валериком, наконец, – расстроено призналась она мужу. – Ну хотя бы у гроба помирились… А вы? Эх, вы…
Павел Федосеевич наклонил полосуемый длинными морщинами лоб, поколупал ногтем у кромки волос.
– Валерьян в отца моего пошёл. Упрям. Упёрт, – произнёс он, точно горькое проглотив. – Качества-то эти сами по себе ценны. Жаль, что не там он их применяет.
Валентина заломила руки.
– Что ж, никак ему это, что ли, не втемяшить?
Павел Федосеевич опечаленно качнул головой.
– Сейчас – боюсь, что никак. Его не я, не ты – его сама жизнь переубедить должна. По-другому не выйдет.
Голос Валентины дрогнул:
– То есть ты так и будешь наблюдать, как наш сын в этой общаге пропадает?
Подбородок Павла Федосеевича заострился углами.
– Он не маленький. За ухо домой не приведёшь.
– Господи, вся душа уже о нём изболелась, – Валентина, всхлипывая, затёрла глаза. – Лишь бы только не втравился никуда. Знаешь ведь сам, какое побоище в Москве было…
Павел Федосеевич мотнул головой, словно вытряхивая из неё не дающую покоя мысль.
– Да перестань… Сейчас учёба уже в разгаре. Некогда ему в Москву ездить.
– Хоть бы и впрямь так… ох…
Но сердце в груди Валентины колотилось, не зная покоя…
Наведавшийся в Ростиславль Винер поведал Павлу Федосеевичу массу подробностей об избиении идущей к Вечному огню демонстрации. Сострадания к избитым он не испытывал никакого.
– Отметелили их на Тверской так, что до сих пор, наверное, отлёживаются. Сначала при выходе с Маяковской им дубинками всыпали, а затем окружили прорвавшихся – и ещё, – рассказывал он, злорадно посмеиваясь. – Жаль, стадиона поблизости не нашлось. А-то можно было на него их прямо строем гнать, как в Чили.
Повод для их встречи был печальный – Винер зашёл к Павлу Федосеевичу с соболезнованиями. Разговор предсказуемо свернул на политику – долго говорить о житейском не имел охоты ни тот, ни другой. Расположившись на диване в большой комнате ештокинской квартиры, прихлёбывая выставленный Павлом Федосеевичем коньяк, Винер с жестоким блеском в глазах смаковал подробности: как авангард собравшейся на площади Маяковского колонны выманили на Тверскую, специально создав в омоновском кордоне брешь, как потом молотили двинувшихся по улице демонстрантов дубинками, как отсекали цепями группы прорвавшихся.
– По всей мостовой валялись клочья их красных тряпок, – всхохатывал Винер, охмелев и забыв про траур в доме Ештокиных. – Будто красные пододеяльники по всей Тверской разодрали.
– Вы прямо лично всё это наблюдали? – спросил Павел Федосеевич.
– Я как член депутатской комиссии общался с чинами из ГУВД, смотрел отснятые оперативные съёмки. Вы бы знали, какую взбучку генералам задали за то, что девятого числа Анпилова с его сборищами к Кремлю допустили! И московская мэрия, и мы – депутаты. Только пух летел! Ну они всё поняли, соответственно. Исправились, – и Винер захихикал, подмигивая.
Томимый сомнениями, Павел Федосеевич спросил:
– Думаете, не будет больше антиельцинских демонстраций?
– Ещё попробуют – ещё получат, – отрезал Винер, сразу став серьёзным. – Быдло должно усвоить, что значит неподчинение власти.
– Знаете, Евгений, вы не очень-то фанфароньте, – Павел Федосеевич зачесал за ухом. – Наш провинциальный люд меня в последнее время пугать начинает. Такие, как Анпилов, много кого за собой могут увлечь. У нас-то в Кузнецове…
– В Ростиславле, – поправил Винер.
– Да, в Ростиславле… У нас-то в Ростиславле брожение нешуточное пошло. Как цены отпустили, так каждый второй настроился против реформ. Теперь не то, что год назад, когда Ельцина на руках в Кремль готовы были нести. В области, особенно, где поглуше – там вообще совок дремучий. С людьми прямо разговаривать невозможно. Такое несут…
Винер положил ногу на ногу, поднёс к губам рюмку.
– Ты это бухтение близко к сердцу не принимай. Главное – в Москве митинговую волну сбить. Уж поверь, мы в столице всем этим Тереховым и Анпиловым безнаказанно шататься по улицам не позволим. Позиция правительства, мэрии, депутатов едина. Министр МВД Ерин Борису Николаевичу твёрдо обещал, что всю эту нарождающуюся митинговщину задавит на корню.
Уверенность Винера благотворно подействовала на Павла Федосеевича, но он всё же поинтересовался с осторожностью:
– Меня как помощника депутата постоянно спрашивают про дальнейший курс реформ. Мол, цены отпустили, а дальше чего ждать? Есть определённость? Что говорят экономисты в правительстве? Вы-то, Евгений, с ними наверняка на прямой связи.
Винер, осушив рюмку, жевал бутерброд:
– Дальше – приватизация госпредприятий, – говорил он глухо, но обстоятельно. – Нужен класс собственников и как можно скорее. Чтоб у красных реваншистов не было ни малейшего шанса. Предварительная программа разгосударствления намечена, глава Госкомимущества Анатолий Чубайс настроен решительно. На ближайшем съезде утвердим последовательность шагов – и вперёд, к рынку.
– Статьи и интервью Чубайса я в газетах читал, – закивал Павел Федосеевич уважительно. – Чувствуется, что стратегически мыслит человек.
– Да, Чубайс – стратег. На годы вперёд смотрит, – произнёс Винер с давно уже нехарактерным для себя оттенком почтительности. – На совещаниях экономистов прямым текстом говорит: сугубо экономические результаты для нас сейчас вторичны. Главное – окончательно сокрушить коммунизм. Сможем создать класс людей, владеющих собственностью, считайте всё – с совком покончено навсегда.
– Дай-то бог, – с держанно улыбнулся Павел Федосеевич.
С коньяка Винера повело. Он принялся с самодовольством живописать о своей недавней поездке с депутатской делегацией в Европу. О встречах с европейскими депутатами, о корреспондентах иностранных телеканалов и газет, с доброжелательными улыбками бравших интервью.
– Демократия на Западе – отлаженный веками политический институт. Это мы тут первые шаги делаем, спотыкаемся на каждом шагу, будто слепые. А там – реальный парламентаризм, – раскрасневшийся Винер оживлённо жестикулировал, задевал локтями стол. – Казалось бы, они на нас сверху вниз смотреть должны. Но нет, никакого высокомерия. Повсеместно – любезность, готовность помочь. В Швейцарии пригласили прямо на заседание совета кантонов, в Швеции – на сессию риксдага…
– Прямо на рабочие заседания? – изумился Павел Федосеевич.
– Да, на дебаты по поводу введения новых налогов. А были ещё совместные семинары, фуршеты. И мы – делегация из новой России – с ними совершенно открыто общаемся, совершенно на равных. Вот оно – возвращение на столбовую дорогу, в нормальный цивилизованный мир!
Павел Федосеевич внимал, не перебивая.
– Можешь считать, что у тебя по нашим вывернутым наизнанку жизненным меркам появился большой блат, – улыбался Винер покровительственно. – Я могу вписать тебя в следующий раз в делегацию как своего помощника. Оно того стоит, поверь. Официально, с оплатой командировочных. Цивилизованный мир – это совсем другие ощущения. Другие условия, другой уровень услуг. Даже выражения человеческих лиц – и те другие. Ты не просто развеешься. Ты по-настоящему прочувствуешь, ради чего, в конечном итоге, мы ведём нашу борьбу…
Павел Федосеевич тоже удерживал на губах улыбку, но похвальбы Винера рубцами оттискивались в его сердце. Мыслями он возвращался к сыну, к его несгибаемому, казавшемуся иррациональным упрямству.
После ухода Винера Павел Федосеевич долго сидел в кресле один, впав в угрюмую задумчивость.
«Что ж ты, Лерик, так? Эх…», – словно застарелая потревоженная заноза колола его изнутри.
Из прихожей послышался звук отпираемого замка. Валентина, не сняв верхней одежды, сама не своя, влетела в комнату.
– Я в общежитие ездила, – проговорила она голосом, заставившим Павла Федосеевича отрезветь. – Оказывается, был он двадцать третьего в Москве. Лежит теперь с забинтованной головой, чуть жив.
– XIII —
Впоследствии Валерьян с трудом припоминал, как добирался в Москве до Ленинградского вокзала, как брёл по платформе, отыскивал вагон. В оглушённом мозгу почти ничего не сохранилось об обратной дороге.
Весь путь от Москвы до Ростиславля Валерьян пролежал на скамье, временами впадая в беспамятство. Сидящие напротив пассажиры брезгливо косились на него, словно на пьяного забулдыгу. Идущие по проходу придерживали полы пальто и курток, чтобы не запачкаться о его торчащие со скамьи ноги.
Отопление в вагоне не работало, но холод и тряска не позволяли его сознанию затуманиться полностью. Вздрагивая, он запахивал плотнее куртку, поправлял под кровоточащей чугунной головой шарф.
Поезд, удаляясь от Москвы, пустел. На одном из перегонов какой-то подросток, подобравшись на корточках к скамье, полез шарить по его карманам. Валерьян, почувствовав на себе чужие щупающие пальцы, очнулся, приподнялся на локте.
– Пш-ш-шёл…, ты…, – захрипел он, отгоняя воришку, точно шакала.
Подросток убежал, провожаемый оловянными взглядами немногочисленных пассажиров.
В Ростиславль электричка пришла поздно. На улицах вьюжило. Ледяные воздушные струи топорщили свалявшиеся от крови волосы Валерьяна, швыряли снег в грудь.
Шатаясь, он доковылял до остановки, присел на обмёрзшую лавку. Но, обессиленный, скоро сполз с неё, словно сдутый, завалился боком на снег.
Слева от остановки светились витрины торговых ларьков. Перед витринами маячили фигуры в кожаных куртках, слышался говор, чирканье спичек о коробки. В салоне стоящей у тротуара машины гремела музыка…
Валерьян, приподняв веки, смутно различил чьи-то плечи, мерцающие в полутьме огоньки сигарет.
– А, отмудоханный, – пробасил коренастый тип в вязаной шапке. – П ойдём.
– А ласты не склеит? – з аколебался другой. – М ороз…
Коренастый кинул дымящийся окурок возле головы Валерьяна.
– Склеит так склеит. Естественный отбор.
Оба, пересмеиваясь, повернули обратно к ларькам.
– Расслабьтесь, пацаны. Зяблику какому-то наваляли, – крикнул коренастый оставшимся у витрин.
Замерзая, Валерьян не слышал, как напротив остановки затормозила машина, как кто-то, присев на корточки, принялся тормошить за плечо.
– Парень, эй! Очнись!
Приходить в себя он начал в приёмном больничном покое, где ему, протерев рану на темени чем-то жгучим и едким, стягивали рассечённую кожу швом. Водитель, подобравший Валерьяна на ночной остановке, рассказывал врачу:
– Хорошо, от 50‐летия Октября направо повернул. Решил, что через Привокзальную до Пролетарки быстрее. Как чувствовал… Проезжаю, гляжу: молодой парень на морозе лежит. Остановился, вышел: едва дышит, в крови. А рядом, главное, у ларьков этих коммерческих, топчутся здоровенные бугаи – и хоть бы хны. Да разве ж можно вот так к человеку?!
– Бугаи у ларьков? – хмуро повторил дежурный врач. – Это они его, что ли, так?
– Это в Москве… – прерывисто захрипел Валерьян. – Это ОМОН…
– Так ты из Москвы? Вот же… – смешался водитель. – Слыхал по радио. Передавали, будто демонстрацию незаконную разогнали.
– Законная была демонстрация… Ветераны шли… старики… Хотели цветы к Вечному огню возложить.
Спотыкаясь через слово, но с прорезающейся страстью Валерьян стал объяснять, что происходило на Тверской.
Водитель кряхтел, щипал лежащую на коленях засаленную кепку.
– Куда ж мы катимся-то, в конце концов? Раньше такое про какую-нибудь Латинскую Америку писали: полиция демонстрантов калечит. А теперь вот и у нас… Жуть!
Врач, дослушав, поправил наложенную на голову Валерьяна повязку:
– Крепкий у тебя череп…
Спустя день, немного оклемавшись, Валерьян настоял на выписке и уехал в общежитие, но в нём отлёживался до следующих выходных, страдая головокружением и изнуряющей слабостью.
Лутовинов был поражён нанесённым ему увечьем.
– Эк тебя обработали-то… – озадаченно мял он пальцами ус. – Чтоб раньше советская милиция да советского человека…
– Теперь не советская, – отвечал Валерьян, поправляя под головой подушку.
– Да уж вижу, – крякал Лутовинов. – У советской-то и дубинок никаких сроду не было.
Мать ходила к Валерьяну в общежитие каждый день, приносила еду и чистую, постиранную одежду. Её слезы, упрёки, мелочная опека угнетали его сильнее приступов дурноты. Он не знал, чем утешить мать.
Разговор с отцом вышел недобрым. Тот, придя отдельно от матери, один, давил его корящим взором, ругал за безрассудство, за глупую веру «провокаторам-коммунякам» Валерьян, не выдержав, вскипел:
– Твоих-то демократов и пальцем никто не трогал. Сами танки бензином жгли! А как к власти прорвались, прямо убивать за неё готовы. Фашисты настоящие, демократы твои!
– Опомнись. Прекрати… – пробормотал Павел Федосеевич, теряясь.
Валерьян не щадил отца:
– Что, неприятно слушать? А ты слушай! Сам из них.
Павел Федосеевич моргал, не зная, чем крыть.
– Ты что же, меня в этом побоище обвиняешь?
– Власть вашу обвиняю. Не говори, что ты не при делах. Ты депутатский помощник.
Павел Федосеевич задышал сипло, задёргал дрогнувшей рукой воротник.
– Так ты теперь на родного отца?!..
Он заходил по комнате, бросая пылающие, оскорблённые взгляды на сына.
– Ты… ты совсем рехнулся! Форменный большевик! Вот такие когда-то собственных родителей на расстрел отправляли. Откуда в тебе столько фанатизма? Столько ненависти?! И к кому? К отцу?
Павел Федосеевич замер посреди комнаты с искажённым лицом, глотая воздух.
– Валерьян, послушай хоть…
Валерьян глядел на отца без снисхождения, бледный от гнева и от боли в раскалывающейся голове.
Не договорив, Павел Федосеевич вдруг в отчаянии взмахнул рукой.
– А… что с тебя возьмёшь!..
Он вышел из комнаты, хлопнув дверью.
Вошедший минуту спустя Лутовинов неловко кашлянул, поправил у двери половик, поставил на место придвинутый Павлом Федосеевичем к кровати стул.
– Опять поругались?
– А?.. – п риподнялся на локте Валерьян.
– Да с отцом твоим на лестнице столкнулся. Ведь он это от тебя уходил?
– Он.
– Лица на нём не было. Шёл, трясся весь.
Лутовинов шагнул к окну, распахнул форточку, словно сам воздух в комнате казался ему отравлен и тяжёл.
– Эх, судьба, что ли, у всех отцов одинаковая: страдание через сыновей принимать? – с проступившим внезапно на лице выражением безысходности произнёс Лутовинов.
– Вы не обобщайте, – сухо произнёс Валерьян.
Лутовинов сел к столу, неподвижно уставился на свои крупные, покрытые рубцами руки.
– Когда Вадим, сын мой, в Афганистан уходил, душа болела, конечно. Но верил, что за благое дело он там бьётся – против Америки, за Родину, за лучшую для тамошних людей жизнь. Даже когда голову он в этом Афганистане сложил, мысль грела, что не напрасно. Ведь он бравый был парень, Красную звезду успел заслужить. А потом-то как повернулось? Мол, и социализм плохой, и война та была ненужная, и Америка – не враг никакой, а друг главнейший. Читал потом в газетах про тот же самый Афганистан и внутри всё переворачивалось: солдат наших в нём оккупантами называют. Вчера провожали с оркестрами, а сегодня – оккупанты?!
– Это специально так пишут, чтоб морально прибить.
Лутовинов, поникший и скорбный, покачал головой.
– Просто больно рассуждаешь. Страна-то эта – Афганистан, как ни крути, а чужая. Куда нам других жизни учить, когда у самих всё кувырком полетело. И к чему же приходим? Что не за правое дело сыновья кровь лили? Что захватчиками туда явились? Нет, не могу такого принять…
– Солдаты воевали, потому что приказ воевать был, – насуплено произнёс Валерьян.
– Приказами одними жизнь не распишешь. Не по приказам на Руси испокон веку жили, а по совести.
– Теперь про совесть мало кто вспоминает.
– Не скажи. Из старших людей её не вытравить. Вот Витьку Игнатенко, к примеру, знаешь?
Валерьян отрицательно мотнул головой.
– Пятнадцать лет начальником гидротурбинного цеха был. Золотой мужик. Подшипника за эти пятнадцать лет домой не унёс. А сын его в прошлом году за разбой сел. И какой! Женщину подстерёг в закоулке, дал обрезком трубы по голове, да сумочку вырвал. Видеомагнитофон ему позарез купить хотелось. И вроде парень как парень с виду, в соседнем цеху сварщиком начинал. А вышло? Стыдоба! Витька слёг с сердцем, не мог позор пережить.
– Действительно жаль человека…
– Себя виноватил потом. Мол, упустил сына, не доглядел в своё время за ним. А сын – на кривую дорожку.
Лутовинов приумолк, словно взвешивая, стоит ли продолжать.
– Вы это к чему? – спросил Валерьян.
– К тому, что если промеж родных людей разлад начинается, добра не жди.
Валерьян догадался, куда клонит сосед-рабочий, но оправдываться не стал.
– Что ж вы, а? Ты из дома ушёл, с головой пробитой лежишь. Отец твой сам не свой – а поговорить по-человечьи… – Лутовинов, бессильный помочь, запнулся, – всё равно не можете…
– А как мне с ним говорить?! Он же за Ельцина и его банду. Слышать ничего другого не хочет.
– А если оставить политику? Свет, что ли, клином на ней сошёлся?
– Что ж мне, про то, что в Москве творилось, молчать? – загорячился Валерьян. – Ну нет…
Лутовинов опустил грустнеющие глаза.
– Да понимаю я тебя, понимаю. Не хуже тебя вижу, что Ельцин не в ту степь тянуть начал.
– Не в ту степь – это вы ещё мягко выразились.
Лутовинов сгорбился.
– И Ельцин не в ту степь, и люди волками друг к другу…
Он понурил седеющую, будто осыпанную пеплом голову, проговорил сокрушённо:
– Смута…
– XIV —
Избиение демонстрации, вопреки ожиданиям Винера, подъёма антиельцинского движения не предотвратило. Вероломство и жестокость ОМОНа потрясла даже равнодушных к политике людей. Избитым сочувствовали, всюду крыли мэрию и генералов, отдавших приказ.
Плодились слухи, что на Тверской забили до смерти отставного генерала Пескова, ветерана Великой Отечественной войны. Кто-то самостоятельно, без ведома Анпилова, Терехова, других предводителей демонстрантов, пустил по Москве листовки-воззвания. Заборы, стены домов пестрели лозунгами, призывами к восстанию, к мести.
На волне ширящегося недовольства ожили некоторые из московских райкомов, ячейки на предприятиях. Их возрождали не прежние функционеры-секретари, а энтузиасты из рядовых партийцев, не желавшие принимать новых порядков.
– Товарищи, стыдно! Мы – коммунистическая партия, партия Ленина! – звучало на вновь созываемых собраниях. – Анпилов, Терехов тысячные демонстрации выводят! Хватит и нам сидеть по щелям.
Новые надежды внушила Анпилову депутатская группа – осколок распавшегося Верховного Совета СССР. Совет прекратил функционировать осенью. Депутаты, деморализованные арестом замешанного в заговоре ГКЧП председателя Лукьянова и общим развалом органов союзной власти, разъехались по округам. Сажи Умалатова, Альберт Макашов, Евгений Коган, другие бывшие коноводы фракции «Союз», решили предпринять попытку возродить союзный съезд. Политическая обстановка конца зимы казалась им благоприятной.
Не рассчитывая на широкую поддержку в российских советах, Анпилов ухватился за поданную союзными депутатами идею. Энергичный, неугомонный, он радовался всякой возможности усилить борьбу против правительства реформаторов. В его голове быстро сложился масштабный план.
Обсуждать его собрались в гостинице «Россия», в номере Умалатовой, сохранявшимся за ней по формально действующему мандату народного депутата. Анпилов, произнося речь, в нетерпении расхаживал вдоль окна:
– Мы, «Трудовая Москва», «Союз офицеров», товарищи из РКРП заявим и соберём в центре города новый массовый митинг. Назначить его целесообразнее всего на семнадцатое марта, на годовщину референдума о сохранении СССР. А вот ваша задача, – обращался он к депутатам, – провести к этому дню съезд. Официальный, с кворумом, на котором вы – уполномоченные советским народом депутаты – сделаете политические заявления. Съезду следует объявить, что в условиях запрета КПСС и ликвидации союзных органов власти именно вы – народные депутаты – единственная легитимная на территории СССР власть. Вы должны принять всю полноту власти на себя! И уже затем – облечённые властью! – вы объявите о денонсации Беловежских соглашений и восстановлении Советского Союза!
Анпилов говорил увлечённо, заражая энтузиазмом собравшихся депутатов. Умалатова энергично кивала, проникаясь верой в возможность вернуть союзную власть. Внимательно слушали седовласый, по-крестьянски степенный депутат Ва-вил Носов, генерал-депутат Макашов. Один Алкснис, самый скептичный среди всех, возразил невесело:
– Наша инициативная группа бьётся за созыв съезда с декабря, со сговора в Беловежье. Но пока число откликнувшихся на наши призывы невелико – сотни две с половиной, не больше. Это из двух-то с лишним тысяч делегатов съезда!
– Так надо активнее работать с людьми! Надо бороться за съезд. Разъяснять!
Алкснис скрипнул зубами, взлохматил ладонью тёмную волнистую шевелюру.
– Да разъясняем мы. Устали разъяснять… Дело в том, что делегаты от союзных республик уже во всю у себя на местах власть делить начали. В них учреждаются собственные органы власти. Это я в Латвии теперь – персона нон-грата. А вот остальные…
– Но есть ещё масса делегатов от РСФСР.
– А они в массе дезориентированы, оглушены, попрятались. Надо реально смотреть на вещи. Никакого кворума мы не получим и близко. А без кворума такое мероприятие будет, во‐первых, юридически нелегитимно, а во‐вторых, смехотворно.
– Всё равно съезд надо проводить! Виктор Иванович абсолютно прав, – загорячилась Умалатова. – Мы должны подать пример колеблющимся. Если соберётся хоть скольконибудь депутатов, то к ним потянутся и другие.
– Сажи… – попытался остановить её Алкснис.
– Нет, Виктор Имантович, отступать нельзя! – импульсивная Умалатова вскочила со стула. – Созвать съезд – как маяк зажечь. Народ начинает прозревать. Я это вижу. Я чувствую…
– Согласен, проводить надо, – поддержал Макашов, закивав крупной головой. – Союзный съезд – это единственный властный орган СССР, который ещё есть надежда реанимировать.
В пользу созыва съезда даже при отсутствии кворума стали высказываться и остальные депутаты.
– Да сколько ж можно-то по кустам сидеть? – депутат Носов грубовато ругнулся. – Мужики мы, в конце концов, или кто?
Открыть съезд семнадцатого марта все депутаты признали разумным. Семнадцатое число выпадало на будний день, на вторник, но Анпилов счёл, что оно и к лучшему:
– Это нам даже на руку! Пусть съезд начнёт работать с утра, а митинг назначим на вечер, чтобы собрать как можно большую массу.
– Масса должна быть, – уверенно заявил Макашов. – Вот увидите, акция устрашения двадцать третьего им же и боком выйдет.