Механизм выживаемости не снимает этой опосредованности и на самом деле не отвечает на вопрос, быть или не быть любви. Он обслуживает систему «быть или не быть граду», стадной морали, устоям. Поэтому неудивительно, что в системе Гуан – Лаура, которая не имеет механизма преодоления дуальности, любовь двусмысленна. Любовники продолжали любовные утехи в отсутствие друг друга с другими партнерами, и это не вызывает у них при повторной встрече нравственных проблем. Отношения Гуана и Лауры имеют все внешние признаки любви, герои говорят и действуют как влюбленные, хотя эти признаки – атрибуты рефлексии не любви, а вседозволенности в условиях «свободного града». Смысл этой рефлексии в том, чтобы не нанести ущерба «стадно-свободному» варианту Высшего порядка (Лаура, оскорбленная Карлосом, угрожает приказать своим слугам зарезать его, потому что задета самая главная святыня – нравственность свободы «все позволено»).
Так что же кощунство? Критика почти не критикует плотских утех Гуана с Лаурой на фоне трупа, а весь свой критический запал направляет на любовь Анны и Гуана на фоне Статуи. Почему? Потому что Гуан и Лаура не несут альтернативности традиционности и не представляют серьезной угрозы общепринятой морали – все так делают. Здесь цель любви не любовь, а «свобода», не имеющая отношения к любви.
«Свобода» и «несвобода» как иллюзия снятия социокультурного противоречия
В «Каменном госте» много смертей, но все они несут разную социокультурную программу. В случае с Альваром и Анной смерть не является мерой любви, поэтому смерть Альвара здесь необязательна. Альвар и Анна не вступили в спор с Судьбой, а, напротив, заключили свой союз согласно Судьбе, обычаю, традиции. Поэтому смерть Альвара – это не измерение любви и не альтернатива «несвободе». Была бы смерть Альвара или нет, суть феодально-религиозного, деспотического «града» и характер отношений Альвара и Анны не могли измениться – «несвобода» продолжалась бы в любом случае.
То же самое и в случае с Гуаном и Лаурой. Была бы смерть Карлоса или нет – смысл отношения Лауры к Гуану либо Карлосу, останься он жив, не мог измениться – эпикурейство любовников продолжалось бы. Гуан и Лаура не вступили в спор с Судьбой, они, напротив, заключили свой союз согласно Судьбе, обычаю, традиции, поэтому смерть Карлоса не стала альтернативой «свободе».
В случае с Гуаном и Анной ситуация иная – смерть является мерой любви, и, вступив в спор с Судьбой, Гуан и Анна, если хотят любви, неизбежно должны погибнуть. Почему? Потому что вступили в спор две логики культуры, одна – инверсионная, другая – медиационная. Между ними в условиях России непреодолимая стена.
Цель любви – любовь
Для Гуана и Анны цель любви – любовь. Неожиданно для них примитив прежней жизни кончился, и для обоих возникла новая, чрезвычайно сложная и опасная жизненная ситуация. Вернуться к «свободе» и «несвободе» как к традиционной для них мере любви они уже не могут. Смыслы оппозиции, которыми Гуан и Анна измеряли свою предыдущую жизнь, стали для них устаревшими, безнравственными. Они вышли за пределы этих смыслов и системы «как все» и пытаются понять новую любовь как новую меру сущности и новую меру нравственности через переосмысление прежнего любовного опыта. В новом опыте «свобода» и «несвобода» как внеположенная мера любви заменяется внутриположенной – ценностью жизни и смертью.
Итак, акценты в отношениях между персонажами расставлены. Что же я обнаружил?
Никакого морализирования в трагедии нет. Пушкин пытается разобраться в отношениях людей, когда в них господствуют сложившиеся культурные стереотипы, и понять, как эти стереотипы убрать, если они мешают диалогу. В его анализе господствует не поклонение культурным нормам, а поиск того, как их преодолеть.
Теперь надо идти дальше – понять логику сближения персонажей, сдвиги в их менталитете, когда они искали пути к сердцам друг друга, ответ на вопрос, почему Анна поверила любви Гуана. И надо ответить на вопрос Пушкина, заложенный в трагедии: любить или не любить, если мораль любить не позволяет? Раз уж мы взялись исследовать личностный ресурс развития человеческого, то должны понять логику движения мужчины и женщины друг к другу как один из способов формирования личности.
Любовь как поиск середины
Диалог между героями начался на кладбище, возле могилы мужа Анны, где Гуан, выдавая себя за другого, пытался говорить Анне о своей любви. И продолжился на следующий день в комнате Анны. Он разворачивается через сложное искусство светского разговора. Вдвойне сложного, потому что такой разговор – всегда игра. Но это игра, в которой участники идут по лезвию ножа: одно неосторожное слово, неточная интонация, и встреча не только не приведет к желаемому результату, но оба могут погибнуть.
Дона Анна (в своей комнате):
Я приняла вас, Дон Диего (Гуан назвал себя Диего. – А. Д.); толькоБоюсь, моя печальная беседаСкучна вам будет: бедная вдова,Все помню я свою потерю. СлезыС улыбкою мешаю, как апрель.Что ж вы молчите?Траур по мужу – это не та тема, которую Анна хочет обсудить с Диего (Гуаном). Ей надо, чтобы он продолжал объяснение в любви, начатое на кладбище. Но это единственный способ дать ему повод начать говорить и одновременно соблюсти приличия.
Диего (Гуан) принимает правила игры. И, восхищаясь возлюбленной, начинает с главного – пытается отделить ее и от ее прошлой замужней жизни, и от нынешней, вдовьей, подчеркивая, что их встреча – это, возможно, начало ее новой жизни:
Наслаждаюсь молча,Глубоко мыслью быть наединеС прелестной Доной Анной. Здесь – не там,Не при гробнице мертвого счастливца —И вижу вас уже не на коленахПред мраморным супругом.Анне явно нравится то, что говорит Диего (Гуан), и она активно провоцирует его продолжать объяснение в том же духе. Она кокетка? Ханжа? Анна Ахматова права? Нет. Это естественная и прелестная женская норма. Простите, господа, а как еще женщина может говорить с мужчиной на такие темы в подобной ситуации? Разве не так – осторожно и нежно подталкивая его к тому, что ей хочется слышать? Или Пушкин не знал женщин?
Дона Анна:
Диего, перестаньте: я грешу,Вас слушая, – мне вас любить нельзя,Вдова должна и гробу быть верна.Более сложная роль у Гуана. Ему надо постоянно переубеждать Анну. И здесь очень важна точность интонации, особенно после того, как он назвал свое имя – убийцы ее мужа:
Когда б я вас обманывать хотел,Признался ль я, сказал ли я то имя,Которого не можете вы слышать?Где ж видно тут обдуманность, коварство?Гуану и Анне в конце встречи стало ясно, что открытость душ захватила обоих, и они перешли на ты:
Дон Гуан:
Так ненависти нетВ душе твоей небесной, Дона Анна?И это «ты» не преувеличение. Гуан подводит итог: «Нет ненависти?» Это как бы: будем ли продолжать диалог? И в этом вопросе тоже нет преувеличения. И поэтому Дона Анна отвечает естественным согласием, назначая Гуану второе свидание:
О Дон Гуан, как сердцем я слаба.В конце встречи Гуан просит поцелуй, и Анна его дает – и это, господа, тоже совсем не преувеличение: в центре отношений уже не Гуан и не Анна, а их любовь – дитя медиации. Они более не могут противиться тому, чего оба хотят. Любовь победила, родилось незаконнорожденное всеобщее, для обоих новое и единое для обоих. Оно начало жить собственной жизнью и потребовало, ясно и беспощадно, от него и от нее… признания. А как это сделать? Конечно, через поцелуй. Или моральный читатель знает другие способы?
Каковы же обобщения?
Это любовь-джентльмен и любовь-леди, боясь спугнуть друг друга неточностью и двусмысленностью, ценою своей, а не чужой жизни, ценою своей, а не чужой чести ищут путь друг к другу в экстремальных условиях. Это любовь, познающая себя как рефлексию, становится мудрой, когда любить запрещено под угрозой обвинения в кощунстве, лицемерии, кладбищенски извращенном сладострастии, вседозволенности, ханжестве и под страхом смерти. Это независимая, но легкоранимая срединность, как подлинная мера любви, пытается реализовать себя, когда любая мера, не опосредованная через властный обычай, запрещена. Это смерть как мера подлинности срединности пытается утвердить себя, испытывая способность любви быть бессмертной.
Влюбленные, ища новое представление о всеобщем, повернули ценностный вектор из потусторонности «свободы» и «несвободы» в посюсторонность – в свою способность к рефлексии. Рефлексия-страсть здесь никого не держит взаперти и не убивает в борьбе за право обладать. Но запреты для влюбленных в условиях, когда все позволено, сильны как никогда ранее. Им стало не позволено все, что мешает любить. И любовь здесь в высшей степени доверчива, потому что чистота чувства утверждает себя независимостью сферы медиации от властных полюсов культуры.
Эти обобщения, хотелось бы верить, в значительной степени объясняют и логику мышления Пушкина, и структуру пьесы, и ее замысел. Но все еще недостаточно проясняют динамику пьесы. А именно через динамику разрешается главное – победа любви над моралью, запрещающей любить. Как, через какие механизмы любовь становится выше морали?
Смерть как мера любви
Гуан дважды повторяет один и тот же прием: выдает себя не за того, кто он есть на самом деле. Сначала на кладбище – за монаха и затем обнаруживает свой обман, раскрываясь Анне как влюбленный гранд. Потом в доме Анны – за некоего Диего де Кальвадо и затем раскрывается как Дон Гуан. Почему же Гуан не боится выдать себя за другого и затем раскрыться и почему Анна оба раза прощает ему? Литературоведы говорят: потому что он хитрый искуситель, а она ханжа, т. е. тоже хитрая. Не согласен. У обоих есть основание, и, опираясь на него, они честны. Что это за основание?
Гуан все время говорит Анне о главном – о любви. И ей это нужно. Ей только это и нужно. Она не любила мужа, не любит и его память после его смерти. Будучи женой, демонстрировала верность живому нелюбимому. Став вдовой, демонстрирует ее мертвому нелюбимому. Верность, когда верности в душе нет, демонстрирование верности, когда душа этого не принимает, – катастрофа. Поэтому в душе Анна не верна (!) памяти мужа. Более того, она не ненавидит (!) неизвестного ей Дон Гуана – убийцу мужа своего и, возможно, благодарит Бога за то, что он избавил ее от нелюбимого.
И вот впервые в жизни она слышит слова любви. Ей предложили любовь, как голодному – хлеба. На фоне этого предложения все остальное для нее несущественно. И хотя в трагедии говорит и действует в основном Гуан, Анна, отбрасывая все условности, в душе движется к Гуану не менее стремительно, чем он к ней.
Что же происходит? В пушкинской трагедии господствует раскол. Но раскол этот не столько в семье Анны, сколько в душе женщины: между пониманием того, что жить так, как она живет, нельзя, и неспособностью ничего изменить. В силу обстоятельств жизнь ее не меняется и после смерти мужа. Если Альвар жену «взаперти держал», то после его смерти она говорит о себе: «Я никого не вижу с той поры // Как овдовела». Приспосабливаясь к углубляющемуся расколу, вынужденная следовать морали, притворяться, молясь и плача каждый день на могиле мужа, она теряет себя как личность. Любовь для нее – возможность прекратить ложь и начать полноценную жизнь.
Но почему Анна верит Гуану?
Прежде всего, потому, что двукратные выдавания Гуаном себя за другого можно объяснить только одним – его любовью. Ничем другим объяснить это нельзя. Действительно, а как еще можно было Гуану познакомиться с понравившейся вдовой, которая хранит обет верности умершему супругу, да еще тому, которого он убил? Кроме того, Анну охраняет многочисленная семья Альвара, «люди Анны». Гуан выбирает путь обмана. Но это не обман Анны. Это обман обстоятельств ради встреч с ней. И кратчайший путь к ней. Так почему же Анне не поверить Гуану, если ради любви он идет на риск? Ведь его могут убить на любом этапе поиска встречи с ней.
Гуан делает только первые шаги навстречу Анне, а она, еще не очень веря своим ушам («какие речи – странные»), уже хочет поверить тому, что он говорит. И идет навстречу любви так стремительно, что даже имя возможного любовника спрашивает уже после того, как назначает ему свидание.
Но главное все же не в этом.
Говоря Анне о своей любви, Гуан говорит не о жизни, а о смерти (сцена на кладбище возле могилы Альвара); по существу, он говорит не о любви, а о ее высшей мере.
Анна:
Ну? что? чего вы требуете?Дон Гуан:
Смерти.О пусть умру сейчас у ваших ног,Пусть бедный прах мой здесь же похоронятНе подле праха, милого для вас,Не тут – не близко – дале где-нибудь,Там – у дверей – у самого порога,Чтоб камня моего могли коснутьсяВы легкою ногой или одеждой,Когда сюда, на этот гордый гробПойдете кудри наклонять и плакать.Дона Анна:
Вы не в своем уме.Действительно. Как это – объясняясь в любви, желать себе смерти? Но Гуан не надеется на взаимность, поэтому жизнь ему не нужна. И желание смерти, когда нет взаимности, не безумие, а рациональное разрешение ситуации, если мерой любви является смерть. Безумие – другое: стоять по ночам у балкона любимой согласно испанской традиции, петь по ночам серенады, как принято в сообществе влюбленных, преследовать на светских раутах, чтобы быть замеченным любимой (вспомним Онегина, когда он добивался любви замужней Татьяны).
Дон Гуан:
Или желатьКончины, Дона Анна, знак безумства?Когда б я был безумец, я б хотелВ живых остаться, я б имел надеждуЛюбовью нежной тронуть ваше сердце;Когда б я был безумец, я бы ночиСтал провождать у вашего балкона,Тревожа серенадами ваш сон,Не стал бы я скрываться, я напротивСтарался быть везде замечен вами;Когда б я был безумец, я б не сталСтрадать в безмолвии…Гуан находил единственные слова. Но их было достаточно лишь для того, чтобы Анна слушала его. Убедил ли он ее в своей любви желанием смерти? Нет. Нужно было, чтобы заговорила не клятва смертью, а смерть. Та, которая убивает жизнь. И дыхание смерти – подлинной – явилось.
Дон Гуан:
Что, если б Дон ГуанаВы встретили? (Здесь Гуан еще Диего. – А. Д.)Дона Анна:
Тогда бы я злодеюКинжал вонзила б в сердце.Дон Гуан:
Дона Анна,Где твой кинжал? Вот грудь моя.Дона Анна:
О боже! нет, не может быть, не верю.Дон Гуан:
Я Дон Гуан.Дона Анна:
Неправда.Дон Гуан:
Я убилСупруга твоего; и не жалеюО том – и нет раскаянья во мне.Дона Анна:
Что слышу я? Нет, нет, не может быть.Дон Гуан:
Я Дон Гуан, и я тебя люблю.Вот и всё. Дыхание любви и смерти. Анна поставлена перед выбором. Не тем, прежним, – поверить или не поверить словам Гуана о любви, пусть и измеряемой смертью, а мстить или не мстить, убить или не убивать. Но этот выбор зависит от другого – любить или не любить. И неважно, кто он – убийца мужа или нет, назвался своим именем или чужим, клялся смертью или еще как-то. Однако под этим выбором третий, еще более важный и для нее роковой: жить или погибнуть – вот в чем вопрос.
Слова закончились, заговорил обнаженный кинжал, и грудь открыта для удара. Это смерть пришла, чтобы рассудить – быть или не быть любви. Такому судье Анна не могла не поверить.
Середина как новое качество культуры
И вот Анна верит. Доверчиво, безоглядно, лишь на основании желания любви и без всяких иных оснований. И боится эту безосновательную веру потерять.
Дона Анна – Дону Гуану:
…Но как могли прийтиСюда вы; здесь узнать могли бы вас,И ваша смерть была бы неизбежна.Она открыта, беззащитна, идет навстречу открытости и беззащитности Гуана и рада этому. Их души распахнуты – родилась способность услышать голос другого. Возникло состояние преддиалога, через который начинает формироваться диалог не только сердец, но и интеллектов. Это результат медиации и победа начала любви. Так почему же Гуану и Анне удалось движение навстречу друг другу в пламени «сферы между»?
Потому что в процессе этого движения оба все более менялись. Анна отбросила все, что мешало ее любви, – условности света, обычаи, фальшивую верность гробу, пренебрегла риском потерять положение в семье и обществе и, возможно, погибнуть. В любви – это уже другая Анна. Критика называет ее грешной, преступной, кокеткой, ханжой и выставляет знак «минус». А я восхищаюсь ею – красивой, смелой, называю ее другой, новой, личностью и выставляю знак «плюс».
Изменился и Гуан. И им я восхищаюсь еще более:
Но с той поры, как вас увидел я,Мне кажется, я весь переродился.Вас полюбя, люблю я добродетельИ в первый раз смиренно перед нейДрожащие колена преклоняю.Он, не знавший любви, был замкнутой системой, разрушителем себя. Размениваясь на авантюры («Я никого в Мадрите не боюсь») и разврат («Разврата // Я долго был покорный ученик»), он не знал родной души. И мог поддерживать в себе какой-то нравственный тонус, лишь ища все более острых приключений. Теперь ему надо иное – общение, но другое, новое:
Я ничего не требую, но видетьВас должен я, когда уже на жизньЯ осужден.Это новый тип культуры. В нем главное – не торжество над противником и не любовная победа, а новый тип коммуникации, в котором единственная ценность – радость отношений с избранницей. Их любовь – не с ним и не с ней, она – в отношениях, в «сфере между». И новый Гуан бесконечно ценит и охраняет эту формирующуюся середину, срединную культуру – способность быть рядом, видеть, служить, ценить, любить и быть любимым, восхищаться и радоваться. Способность, обнаружившую в обоих достоинство личности, новое достоинство.
Идею перехода от вершения зла к поиску добра на новом основании взял на вооружение Лермонтов в поэме «Демон»: «И входит он (Демон. – А. Д.), любить готовый, // С душой, открытой для добра». Эта идея стала центральной во многих произведениях Тургенева, Чехова, Шолохова, Маяковского. Идея перехода от зла к добру на новом основании – гуманистический проект русских писателей для России.
Некоторые обобщения
«Каменный гость» велик тем, что его пронизывает философствование, имеющее всеобщее значение.
Пушкин не защищал идеал «человечности», как и никакой другой идеал. Он сказал, что мера любви – в устранении ее традиционной меры и что любовь является подлинной, лишь если сама становится мерой себя.
Цель красоты – красота, которая должна очаровывать и быть очарованной, а не спасать от нравственной импотенции субъекта, не умеющего ценить красоту и деградирующего в слепоте.
Цель любви – любовь, ее задача – любить и быть любимой, а не приносить себя в жертву неспособности к любви.
Цель устремленности к предельному – устремленность к предельному, т. е. выражение предельного интереса субъекта, а не утилитарное резервирование им места в Царстве Небесном и не принесение им своего интереса в жертву традиции.
Цель жизни – противостоять застою, т. е. утверждать себя позитивно в меняющихся условиях, а не приносить себя в жертву умиранию.
Цель смерти – противостоять воспроизводству архаики как обессмысливанию и умиранию жизни, быть высшим критерием и основным фактором обновления жизни.
Цель поиска новой меры – способность к поиску новой меры, а не защита той или иной морали.
Другими словами, цель пушкинской рефлексии личности не смена идеалов и не создание новой их комбинации, а сама рефлексия личности и на этой основе – выживание Любви, Красоты, Интереса, Свободы, Творчества, выживание Смысла.
Так любить или не любить, когда согласно морали любить нельзя? Конечно несмотря ни на что любить, потому что любить – значит жить! И мораль, которая мешает любви, должна быть отброшена как аморальная. Таков мой ответ на вопрос, содержащийся в трагедии, и, как мне кажется, именно такой ответ читателя хотел услышать Пушкин.
Но есть и еще один ответ. Не свободный выбор, а исторически сложившаяся мораль все еще господствует в русской культуре. Поэтому личность в России, пытаясь сделать свободный выбор, чаще всего гибнет. Это вывод, который, как мне кажется, тоже органично совпадает с пушкинским.
«Каменный гость» – знаковое для России явление. И трудная судьба пушкинской трагедии в России неслучайна, как неслучайна судьба кибернетики, генетики, социологии и вообще всего гениального. Логика разрешения социокультурного противоречия в культуре России не сложилась. Члены общества в основном не понимают смысла этого противоречия и не способны осмыслить путей его разрешения. Гуан и Анна пытаются разрешить его, но мы им не даем. Мы, упоенные своей образованностью, религиозностью, народностью, эмансипированностью, особостью, в душе, в бессознательном, стихийном, темном находимся на стороне «несвободной» и «свободной» морали, Статуи командора, но не на стороне пушкинской личностной середины.
«Пир во время чумы»
Веселый пир отчаявшихся людей во время лондонской чумы 1665 года – этот сюжет Пушкин взял из четвертой сцены первого акта пьесы английского поэта Джона Вильсона (1785–1854). И сделал из него самостоятельное произведение с оригинальным идейно-художественным содержанием[63]. Таково формальное рождение сюжета пушкинской трагедии. А как родилось содержание пьесы? Как Пушкин анализировал человеческое в человеке? Что получилось в результате?
В. Белинский назвал «Пир» «загадочным произведением» и не осмелился исследовать культурные основания пушкинского анализа в пьесе. Выборочный обзор литературной критики после Белинского показывает, что «Пир» все еще остается для нас загадкой, мы пытаемся ее разгадать, но у нас это не очень получается. Почему?
Думаю, что попытки сравнивать идеи Вильсона и Пушкина, которые предпринимают многие исследователи «Пира», совершенно бесплодное занятие. Пушкин писал о России, и методология анализа пушкинского текста должна быть ориентирована на незападную специфику русской культуры.
И кроме того, проникнуть в рефлексию «Пира» нам не дает наша тысячелетняя культурная традиция, отторгающая представление о личности как сути человеческого в человеке и интерпретирующая личность как аморальность и ересь. Именно поэтому у «Пира», как и у «Каменного гостя», в России трудная судьба. Российская критика почти единодушна: пушкинская трагедия – это что-то совершенно еретическое и совершенно выпадающее из морали. Ее ругают по вежливой и несколько лукавой схеме героя Достоевского, который не Бога отверг, а плохой Божий мир, сотворенный Богом. Так и здесь: ругают не Пушкина, а вакхический пир и участников пира во время гибельного мора в пушкинской пьесе. Бог и Пушкин для критиков – неподсудны, но вот их продукция…
В. Непомнящий считает, что в пушкинском тексте раскрывается «диалектика неверия… трагедия отступничества, трагедия попрания и извращения веры, всего, что свято». «Посреди бушевания грозных внечеловеческих сил… небольшая группа людей пирует, отгородившись от остального мира каким-то отдельным, особым убеждением, которое они считают единственно правильным, но которое никуда не ведет… Утрачено чувство священности дара жизни и таинства смерти… Это человечество, потерявшее святыни. Все, что делается, делается наоборот: мертвых предлагают поминать весельем, смерть прославляют в гимне, на призыв не лишать себя надежды… откликаются насмешками; перед лицом грозящего конца люди не становятся лучше, не думают друг о друге и о душе… Для этих людей ничего реального, кроме смерти, не существует, это поистине мертвецы, которым остается лишь хоронить своих мертвецов. Эти люди больны не чумой; чума лишь обнажила их внутреннюю, духовную болезнь… Люди “Пира во время чумы” забыли свое Божественное происхождение, назначение и достоинство… потеряли совесть и живут без нее, думая, что так тоже можно»[64]. В религиозном мировосприятии Марины Цветаевой «Пир во время чумы» представляется кощунством, несовместимым с совестным предназначением русского искусства[65]. В. Кулешов считает, что Вальсингам, главный герой трагедии, «переступает границы» и это «кощунственно»[66]. По А. Семанову, Вальсингам чувствует себя безнадежно погибшим, его ужасающему отчаянию нечего противопоставить. Автор говорит о покаянной речи Вальсингама в конце трагедии и, подчеркивая секулярно-христианский и европейский характер веры пирующих, делает вывод о кризисе европейской культуры[67].
Чем больше я читаю моральных критиков «Пира», тем больше чувствую – моральная пушкинистика тайно растеряна: обрушиваясь на участников пира, она, по существу, не знает, как ей оценивать Пушкина – как причастного к аморальности пирующих или как осуждающего эту аморальность. Если Пушкин осуждает пирующих, то почему он нигде в тексте об этом не говорит да еще и сочинил «Гимн в честь Чумы»? Если же он апологет этого развратного пира, то как быть с тем, что он – визитная карточка русской литературы?
Так почему же моральная пушкинистика – тайно антипушкинская? Потому что она верна фундаментальности и незыблемости религиозного представления об основаниях русской культуры, а Пушкин в «Пире» эту фундаментальность разрушает. И тем ставит моральную критику в трудное положение. Но я анализирую «Пир» с иной социально-нравственной позиции. Пушкин не критиковал участников пира и не оправдывал их. Он решал в пьесе другую задачу. Какую? Ответу на этот вопрос и посвящен текст моего анализа.