Потом она оделась, собралась
и будто бы покинула тюрьму.
И там, внизу, где пропадает связь,
она смотрела сквозь стекло во тьму.
И золото волос как листопад
кружилось под гитарный перебор.
И мысленно она ткала узор
путей. И ни один не вёл назад,
туда, где он курил возле окна,
пока в краю далёком шла война.
Большая стрелка на его руке
нарезала за тысячу кругов.
И год семнадцатый, и город на реке
четырёхбуквенной. И незабудки слов,
и лица, и сердца, и имена —
все перетёрли жернова времён.
«Их» больше нет, а есть она и он.
Осталась неизменной лишь война
в краю далёком с чуждым языком.
Но отзвуки её уже трясут
брусчатку под тяжёлым сапогом
солдата в Александровском саду.
И вот, пока он вешает бельё
в квартирке в Петроградской стороне,
звук выстрела напомнит вдруг о ней,
и он, к стене склонившийся, замрёт,
увидев тот же самый Петроград
в пятнадцатом году, сто лет назад.
И сей же час в дождливой Normandie
(не в Этрета?, так, может быть, в Онфлёр),
вдруг вскрикнет птица с жёлтым на груди,
и смолкнет на секунду разговор.
И тенью тени в комнате пустой,
на двух концах Европы промелькнёт
тревожное «когда произойдёт,
я не узнаю». Но встряхнёт главой
и он, подумав: «что произойдёт?»
и та, нахмурив брови: «да о чём?»
И время неуёмно потечёт,
над кружкой кофе, над сырым бельём,
минуя эту странную весну,
и звуки сгладит, и сотрёт следы
и звёзды на поверхности воды,
оставив неизменной лишь войну.
«Мне не узнать, что станется с тобой».
Полдневный залп растает над рекой.
Все спят
Все спят уже. И только мы не спим,
прокладывая курс нетерпеливо,
туда, куда мы сами захотим,
не внемля безразличию прилива,
что бесится в припадке за спиной,