Точная атрибуция бюрократических текстов не всегда невозможна: в составлении документов, подобных записке Норова, могли участвовать разные чиновники, никак не обозначавшие своего авторства. Вместе с тем можно делать некоторые предположения о степени участия Гончарова и Вяземского в работе над нею, если принять в расчет своеобразную историко-литературную концепцию записки. Напомним, авторы этого документа полагали, что одним из трех основных направлений в русской литературе является «сатирическое», которое восходит к А. Д. Кантемиру. Его составители записки определяют как «первого по старшинству из светских наших писателей» (Вяземский, т. 7, с. 41). Представителями того же направления названы в записке и другие авторы:
Эту сатирическую стихию находим мы почти везде, равно и в одах Державина, и в баснях Хемницера и Крылова. Эта свобода, Правительством дарованная писателям нашим, никогда не потрясала Государственного и общественного порядка и не ослабляла любви и преданности народа к царям. Напротив, она возбуждала общую признательность к Верховной власти, которая, в лице Екатерины Второй, разрешила журнал «Живописец» и комедию «Недоросль», в лице Императора Павла I приняла посвящение комедии «Ябеда» и в лице Императора Николая I созвала русское общество на представление «Горе (так!) от ума» и «Ревизора» (Вяземский, т. 7, с. 41–42).
Этот перечень (кстати, тоже выделенный Норовым) явно имеет целью легитимировать «обличительную» литературу второй половины 1850‐х годов, показав ее солидную генеалогию, а также отсутствие противоречия между сильной монаршей властью и обличениями на страницах журналов и со сцены. Однако построение этого ряда могло повлиять и на переоценку творчества самого Кантемира: в 1857 году император лично распорядился не переиздавать его сочинений, несмотря на мнение считавшего такое издание небесполезным Норова164.
Вяземский вряд ли настолько высоко оценивал литературные «обличения». Как явствует из книги «Фон Визин», зрелый Вяземский считал сатирическое направление в русской литературе малозначительным. По его мнению,
Лира Ломоносова была отголоском полтавских пушек. Напряжение лирического восторга сделалось после него, и, без сомнения, от него, общим характером нашей поэзии. <…> Ломоносов, Петров, Державин были бардами народа, почти всегда стоявшего под ружьем, – народа, праздновавшего победы или готовившегося к новым. <…> Почему Кантемир, также поэт с великим дарованием, не имел последователей, а лирический наш триумвират подействовал так сильно на склонности поэтов и второстепенных? Потому что для сатиры, для исследования, для суда – общество не было еще готово (Вяземский, т. 5, с. 5).
Как и авторы записки, Вяземский в своей книге обращал особое внимание на царствование Екатерины II, однако упоминал не ее благосклонность к сатирической литературе, а способность вдохновить поэта на торжественную оду165. К тому же Вяземский скорее негативно относился к творчеству И. А. Крылова и вряд ли стал бы особо выделять его в качестве образцового сатирика166.
Зато концепция «сатирического» направления удивительно напоминает теорию В. Г. Белинского, изложенную в статье «Взгляд на русскую литературу 1847 года». Критик возводит натуральную школу к сатирическому направлению:
…манера, с какою Кантемир взялся за дело, утверждает за первым направлением преимущество истины и реальности. В Державине, как таланте высшем, оба эти направления часто сливались, и его оды к «Фелице», «Вельможе», «На счастие» едва ли не лучшие его произведения, – по крайней мере, без всякого сомнения, в них больше оригинального, русского, нежели в его торжественных одах. В баснях Хемницера и в комедиях Фонвизина отозвалось направление, представителем которого, по времени, был Кантемир. Сатира у них уже реже переходит в преувеличение и карикатуру, становится более натуральною по мере того, как становится более поэтическою. В баснях Крылова сатира делается вполне художественною; натурализм становится отличительною характеристическою чертою его поэзии. Это был первый великий натуралист в нашей поэзии167.
Как нетрудно заметить, и логика аргументации, и список авторов в статье Белинского и в записке Норова очень схожи – хотя Белинский, конечно, не относит произведения натуральной школы к особо благонамеренным сочинениям. Для Вяземского Белинский едва ли мог быть серьезным источником историко-литературных построений, тогда как Гончаров несомненно должен был хорошо помнить статью, содержавшую подробный разбор его «Обыкновенной истории», и оценивал Белинского в целом достаточно высоко.
Есть в записке и следы мнений самого Вяземского. Так, сопоставление славянофилов с А. С. Шишковым, возникающее на страницах анализируемого документа (Вяземский, т. 7, с. 42), проводилось в его записке «О славянофилах» (1855):
Обращаясь к прозванию славянофилов, нельзя не заметить, что это прозвание насмешливое, данное одной литературною партиею другой партии. Это чисто семейные, домашние клички. Лет за сорок перед этим мы же, молодые литераторы карамзинской школы, так прозвали А. С. Шишкова и школу его (Вяземский, т. 7, с. 28).
Хотя Вяземский в собственных статьях и не отводил сатирическому направлению такого места в русской литературе, как составители записки Норова, он тоже обратил на него внимание в упомянутой выше записке о цензуре, прочитанной Александром II, и перечислил его предшественников XVIII века (хотя список этот и не вполне похож на приведенный в статье Белинского и записке Норова):
С давних времен Сумароков, Фонвизин, позднее Капнист и многие другие преследовали на театрах, в сатирах, романах русское крючкотворство, подьячество, ябедничество, взяточничество и злоупотребления помещичьей власти <…> в прежние времена эти нападки были отдельные, временные; ныне они приняли объем более обширный, характер более постоянный и систематический. Можно бы назвать это направление следственною литературою (Вяземский, т. 7, с. 34–35).
Ни Гончаров, ни Вяземский «следственную литературу» не любили, однако перед лицом императора готовы были ее защищать, чтобы убедить его в необходимости менее репрессивного подхода к цензуре. В одной из записок о цензуре, написанных рукою Вяземского, товарищ министра народного просвещения предлагал осуществить «укрощение так распространившейся в журналах литературы полицейской, следственной, уголовной» и противопоставил ее представителей (видимо, в первую очередь М. Е. Салтыкова-Щедрина) Н. В. Гоголю, который «облекал свои указания и жалобы на злоупотребления в художественные формы»168. В поданных на высочайшее имя записках таких предложений не содержится: Вяземский, видимо, руководствовался не своими литературными предпочтениями, а соображениями общественной пользы.
Каковы бы ни были взгляды Норова, Вяземского и Гончарова на историю русской литературы, их позиции по отношению к ее настоящему и по цензурному вопросу были в целом близки. Все они считали, что современная литература, при всех ее недостатках, соответствует или, по крайней мере, стремится соответствовать общественным потребностям. В этих условиях цензура должна, по их мнению, не стеснять литературу, а, напротив, по возможности поддерживать ее. Иными словами, цензура могла бы стать не репрессивным учреждением, а своего рода каналом связи между правительством и обществом. Идею о посреднической функции цензуры, видимо, пытался выразить тот же Вяземский в упомянутой неопубликованной записке о цензуре: «ценсора – люди присяжные, с тою разницею пред другими, что они не избираются обществом, а назначаются верховной властью»169. Позицию правительства Вяземский представлял так: «Ты мой избранник, мой присяжный! Полагаюсь на твое благоразумие, на твою проницательность, благонамеренность: ряди и суди по совести, по внутреннему убеждению своему»170. До некоторой степени доклад Норова, возможно, повлиял на смягчение цензурного режима по отношению к прессе, обсуждавшей серьезные политические вопросы171. Впрочем, замысел, исходивший от Вяземского и Гончарова, мог привести к каким бы то ни было последствиям для прессы уже при новом министре: Норов вскоре после обсуждения в Совете министров ушел в отставку, а за ним последовал и Вяземский.
Однако главным результатом обсуждений цензурных дел стало появление 24 января 1859 года Комитета по делам книгопечатания – организации с неопределенными полномочиями, которая должна была обеспечивать связь между правительством и литературой, не прибегая к репрессивным цензурным мерам. Хотя исследователи очень низко оценивают эффективность этой организации, стоит все же отметить, что ее создатели стремились реализовать реформаторскую идею, согласно которой правительство могло вступить с литературой в диалог172. И в этом случае Гончаров казался организаторам комитета потенциальным сотрудником. Этой возможностью писатель не воспользовался, но описал ее в письме А. Н. Майкову от 11 апреля 1859 года:
Вы спрашивали меня, что новый Комитет? Не знаю, право. Мне предложена была честь принять в нем участие, в качестве управляющего канцелярией и, кажется, совещателя, но – гожусь ли я? Я поблагодарил и уклонился, указав им на Никитенко, который знает и любит литературу. Вследствие этого Комитет, как я слышал, благосклонен к литературе и, кажется, затевает отличное дело – издавать газету, орган правительства, в которой оно будет действовать против печатных недоразумений (я не говорю злоупотреблений, как некоторые называют: при ценсуре их быть не может) также путем печати и литературы: дай бог!173
Хотя отношение Гончарова к новой организации было, очевидно, далеко от восторженного, писатель продолжал верить, что цензор должен не только разбираться в литературе, но и любить ее. С этим соглашались и многие другие чиновники.
2. Гончаров в министерстве цензуры: Об одном несостоявшемся проекте реформ
В следующий раз о Гончарове вспомнили, когда очередная реформа едва не привела к созданию особого министерства цензуры. Попытка организовать такое ведомство под руководством М. А. Корфа – один из самых странных эпизодов в истории отношений государственной власти и печати при Александре II. Исследователи в целом описали внешнюю сторону событий: 12 ноября 1859 года император поддержал высказанную министром народного просвещения Е. П. Ковалевским идею создать специальное цензурное ведомство, не подчиненное ни одному из министерств (и тем самым избавить Ковалевского от руководства цензурой, которое не вызывало у министра никакого энтузиазма), и поручил Корфу возглавить его и набрать сотрудников. Но в силу многочисленных причин, не последней из которых оказалось стремление Корфа купить за счет казны дорогое здание для будущего ведомства, уже 12 декабря от проекта решено было отказаться174. Этот короткий эпизод не привел ни к каким значимым последствиям для печати, однако представляет интерес не только для истории отношений государства и литературы, но и для служебной карьеры И. А. Гончарова. Корф предложил Гончарову, на тот момент хотя и известному писателю, но рядовому цензору, место председателя Петербургского цензурного комитета. Гончаров, конечно, согласился, однако вскоре после высочайшего отказа создавать специальное цензурное ведомство Александр II, возможно недовольный предложениями Гончарова по кадровому составу будущего комитета, решил не повышать Гончарова в должности, после чего писатель немедленно ушел в отставку175.
Чтобы понять намерения Гончарова, следует учесть, каковы были планы Корфа на посту руководителя цензурного ведомства и какой службой собирался заниматься Гончаров под его началом. С одной стороны, есть свидетельства в пользу того, что Корф как цензор был скорее настроен консервативно и собирался подвергать литературу жесткому контролю. Об этом писал уже А. И. Герцен, окрестивший несостоявшееся министерство или управление цензуры «мертворожденной цензурой Корфа». Издатель «Колокола» обратил внимание на то, что Корф был автором неоднократно переиздававшейся под разными заглавиями книги о восстании декабристов, написанной, разумеется, в тоне апологетическом по отношению к Николаю I. Очевидно, в отношении печати Корф тоже был не чужд цензурной политике этого императора: именно он был последним председателем Комитета 2 апреля 1848 года, наиболее одиозного цензурного учреждения в истории Российской империи. Об этом Герцен высказался в заметке «Ай да Корф!»:
А тут есть добрые люди и плохие музыканты, которые воображают, что человек, писавший поэму в прозе о воцарении Николая, сидевший с Бутурлиным в осадной ценсуре, будет менее вреден, чем ценсурный сброд (Герцен, т. 14, с. 226)176.
С другой стороны, Корф был известен склонностью к либеральным цензурным реформам: именно по его предложению Бутурлинский комитет был закрыт, а в 1864 году он предложит нереализованный проект, предполагающий фактическую ликвидацию иностранной цензуры как ведомства177. Трактовки позиции Корфа как чиновника в научной литературе также расходятся: если одни исследователи склонны видеть в нем яркого представителя «либеральной бюрократии»178, то другие считают, что Корф был принципиальным противником свободы слова и считал необходимым подавление общественного мнения179.
Замечания современников, даже хорошо осведомленных, также не проясняют картины. Так, А. В. Никитенко, с одной стороны, утверждал, что Корф предлагал либеральную программу, а с другой – явно сомневался в его добросовестности:
Корф сделал большую ошибку, разгласив между литераторами, что будет следовать либеральной системе. Он, таким образом, возбудил надежды и притязания, которых сам не будет в состоянии выполнить. Тогда придется поворотить назад. Корф слишком поспешил добиваться популярности, а главная ошибка, что он показал свое желание ее добиваться (Никитенко, т. 2, с. 103; запись от 22 ноября 1859 г.).
Никитенко вообще относился к Корфу и его предприятиям скептически и не доверял ему. Так, 29 ноября он записал:
Зачем звал меня Корф? Не понимаю! Не полагал ли он, что я буду просить его взять меня в новый цензурный комитет? В таком случае он ошибся. В заключение он просил меня повидаться с Тройницким (Александром Григорьевичем) для объяснений – каких, о чем? Покрыто мраком неизвестности (Никитенко, т. 2, с. 104).
Корф пытался разузнать, не желает ли Никитенко служить у него, как видно из письма А. Г. Тройницкому от 28 ноября, где адресату предлагалось выяснить у Никитенко следующее:
1) Считают ли чиновники Комитета, что мы их к себе переведем? 2) Рассчитывает ли на это сам г. Никитенко в отношении к своему лицу? Из последнего моего с ним разговора кажется, что нет; но желательно было бы положительнее о том удостовериться180.
Действительная программа Корфа как руководителя цензурного ведомства в целом остается неясна: в немногочисленных сохранившихся документах, уже рассмотренных исследователями, по преимуществу обсуждаются вопросы финансирования будущей организации и подбора кадров. Тем не менее некоторое представление о целях Корфа можно составить на основании его официальных докладов и переписки с будущими подчиненными. Не считая оставшихся неизвестными устных высказываний, главной «инструкцией», которую Корф получил от императора, была не опубликованная, но неоднократно цитировавшаяся в научной литературе записка «О недостатках в настоящем управлении Цензурою и о средствах к исправлению их», поданная Ковалевским 5 ноября. В ней обосновывалась необходимость реформы цензурного ведомства. Главные аргументы Ковалевского, как уже отмечали исследователи, сводились к неэффективности администрации: разбросанности цензурных дел по разным ведомствам, отсутствию руководства, способного посвящать все свое время цензурным делам, нехватке ясных и актуальных инструкций для рядовых цензоров181.
Отношение к литературе, которое рекомендовал Ковалевский, с одной стороны, было очень покровительственным, а с другой – подразумевало необходимость поощрять ее независимое развитие. Министр считал писателей пока что не заслужившими независимого положения фигурами, нуждающимися в поддержке: «…наша литература далеко еще не достигла до того положения, в котором находятся литературы других европейских государств; для ее юности потребно руководство, предостережение»182. В то же время важен контекст, в котором Ковалевский высказывал эту идею. Министр писал о необходимости «руководства» литературой, чтобы опровергнуть необходимость заменить предварительную цензуру «взыскательною или репрессивною (существующею во Франции и других европейских государствах)» (л. 36). Однако когда Ковалевский переходил к перечислению причин «незрелости» русской литературы, его аргументация изменялась. Несамостоятельность писателей он доказывал, ссылаясь на их склонность к подражанию. Среди примеров министр привел распространение «обличительной» литературы, появившейся после публикации «Губернских очерков» М. Е. Салтыкова-Щедрина: «У нас явился свой писатель, обладающий даром повествования и написавший бойко несколько статей, обличающих злоупотребления местных властей, – и за ним потянулась целая фаланга подражателей» (л. 38 об.). При этом Ковалевский считал развитие «обличительной» литературы в целом заслуживающей одобрения тенденцией, которая, на его взгляд, свидетельствовала о «благонамеренности» литературы в целом: «Самое размножение так называемых обличительных статей не доказывает ли пылкого, юношеского стремления к исцелению язв, которыми страдает наша низшая администрация» (л. 39). Таким образом, даже «незрелое», но самостоятельное развитие литературы оказывалось, с точки зрения Ковалевского, вполне согласовано с видами государства: конечной целью нового ведомства, похоже, должно было стать не полное подчинение литературы воле правительства, а превращение ее во что-то подобное «литературам других европейских государств», которые министр упоминал в качестве образца.
В отличие от Ковалевского, Корф отнюдь не собирался поддерживать развитие литературы как хотя бы частично независимого от государства института. Уже 13 ноября он сообщил Александру II о своих планах, подразумевавших совершенно иное отношение к писателям и, более того, совершенно переосмысленный категориальный аппарат для описания отношений между литературой и властью183. Корф противопоставлял «покровительственную» и «карающую» цензуру, что, на первый взгляд, очень напоминает оппозицию «руководства» литературой и «взыскательной» цензуры у Ковалевского. Однако Корф вкладывал в эти слова совершенно иное значение, скорее не юридическое. Он даже не пытался обсуждать введение карательной цензуры, действующей после публикации произведения. Для него «покровительственный» взгляд на литературу выражался прежде всего в характере личных отношений между императором, руководителем цензурного ведомства и писателями. Признавая, что надзор за литературой «совершенно еще у нас необходим» (л. 46), Корф предлагал цензуре
придать, вместо теперешнего, исключительно контролирующего и карающего характера, и характер покровительственный. Рядом с угрозою неупустительных взысканий за дурное Правительство должно поставить и свою заботу о добром, т. е. показать, что ему дороги и близки успехи отечественной науки и литературы и что оно желает подробнее ознакомиться с их нуждами и пособлять им в чем от него зависит (л. 46).
Вместо сложного бюрократического аппарата Корф предлагал основать отношения между писателями, цензорами и высшей государственной властью на личном доверии. Самую общую проблему этих отношений он, что характерно, формулировал именно как индивидуальный конфликт: «…цензура в существе всегда будет вещью ненавистною, потому что она стесняет выражение человеческой мысли и каждый писатель видит в цензоре всегда как бы личного своего врага» (л. 45 об.). Решением этой проблемы для Корфа было «личное между главным начальником ценсуры и нашими писателями сближение, посредством которого он мог бы, направляя действие одних, останавливать, по крайней мере, до некоторой степени, легкомыслие или злой умысел других» (л. 46). В этой модели отношений, в отличие от предложенной Ковалевским, никакой самостоятельной активности литературы не предполагалось, – по крайней мере, о ней не упоминалось. Корф был готов открыть литераторам «всю свободу личного ко мне доступа, сколько для внимательного выслушивания мною их желаний и просьб, столько и для направления их трудов к истинным пользам государства и науки» (л. 48). Очевидно, он не верил в способность писателей направить свои труды к полезной цели без посторонней помощи. Сам руководитель цензурного ведомства, впрочем, должен был не принимать решения самостоятельно, а прежде всего транслировать «Высочайшее покровительство» литературе (л. 48 об.). Лакмусовой бумажкой оказалось отношение Корфа к «обличителям», очень далекое от предлагавшегося Ковалевским. Оправдывая императорское покровительство, писателям нужно было не самостоятельно обличать недостатки (как предлагал Ковалевский), а ограничить критику сложившегося порядка: «…из нашей литературы исчезнут те мелкие личности и тот дух опрометчивого порицания всего существующего, которые не способствуют улучшениям» (л. 48 об.). Наконец, все литераторы должны, согласно Корфу, быть ответственными за политические последствия своих писаний:
…избегать слепой подражательности, которою вводятся понятия, чуждые исторической жизни нашего государственного устройства и наших нравов и потребностей, и будут постоянно иметь в виду, что печатное слово проникает не в одни образованные сословия (л. 49).
Если Ковалевский рассматривал «подражательность» как внутренний недостаток литературы, то Корф – как источник чуждых и опасных идей, способных проникнуть в низшие сословия.
Можно, конечно, предположить, что опытный в придворных интригах Корф не был до конца искренен. Его доклад был прежде всего рассчитан на императора и согласован с ним заранее: Корф с самого начала ссылался на «выражение того Высочайшего намерения, которое я удостоился лично слышать от Вашего Величества» (л. 45 об.), а император вполне поддержал его планы по новому руководству цензурой, как явствует из его одобрительных помет на полях текста доклада. Однако работать Корфу предстояло прежде всего не с Александром, а с рядовыми цензорами и писателями. Как новый руководитель цензуры собирался обращаться с ними, видно из его письма С. А. Соболевскому. Согласно замыслу Корфа, именно Соболевский должен был возглавить Московский цензурный комитет, то есть стать коллегой Гончарова по службе. Соболевский никогда не служил по цензурному ведомству и вообще уже много лет был в отставке, однако лично был хорошо известен Корфу. Их переписка, сохранившаяся в фонде Соболевского в Российском государственном архиве литературы и искусства, продолжалась много лет. По преимуществу она посвящена разного рода редким изданиям, которые Соболевского интересовали как известного библиофила, а Корфа – как директора Императорской публичной библиотеки. Судя по письмам, Корф считал Соболевского своим единомышленником и с удовольствием встречался с ним, когда бывал в Москве или когда Соболевский посещал Петербург. Большинство писем Корф писал на французском, хотя иногда переходил и на русский. Интересующее нас письмо от 24 ноября 1859 года написано частью на французском, частью на русском. На французском Корф сообщал о создании под собственным руководством «новой, совершенно отдельной администрации», возможно министерства, которое будет руководить всей российской прессой, а также предлагал адресату место председателя Московского комитета с окладом в 3500 рублей, требуя принять решение до 1 декабря184.
Казалось бы, Корф, составляя не официальную записку на имя государя, а доверительное письмо единомышленнику и будущему подчиненному, должен был сообщить Соболевскому что-то конкретное, однако изложение целей нового ведомства представляет собою просто сокращенный фрагмент из уже цитированного доклада императору (возможно, именно поэтому автор письма перешел в этом месте на русский язык):
…вместо одного характера, преследовательного и карательного, который до сих пор составлял свойство ценсуры, присоединить к нему и характер покровительственный; изъявить сочувствие Государя к делу отечественной литературы и науки, и новое установление назвать «Главным управлением по делам книгопечатания», образовав его в виде отдельного и самостоятельного государственного учреждения185.
По всей видимости, Корф действительно собирался управлять цензурой именно так, как он и обещал царю – по крайней мере, Соболевскому он сообщил то же самое.
Таким образом, Корф планировал быть либеральным лишь в одном, очень ограниченном смысле – в смысле открытости руководства цензурного ведомства для писателей. Сановник действительно в некотором смысле относился к литературе очень доброжелательно, но сам его подход к решению своих задач был совершенно анахроничен. Очевидно, цензуру он воспринимал прежде всего не как часть бюрократического аппарата, направленную на взаимодействие с общественным мнением, а как прямое выражение воли монарха. Характеризуя взгляды Корфа и Блудова, современный историк пишет: