Книга 1984. Дни в Бирме - читать онлайн бесплатно, автор Джордж Оруэлл. Cтраница 17
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
1984. Дни в Бирме
1984. Дни в Бирме
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 5

Добавить отзывДобавить цитату

1984. Дни в Бирме

Вздрогнув, он привстал с дощатой лежанки в смутной уверенности, что слышал голос О’Брайена. На всех допросах, хотя он никогда его не видел, у него проскальзывало чувство, что О’Брайен рядом, просто вне поля зрения. Это О’Брайен всем руководил. Это он напускал на него охранников, и он же не давал им забить его до смерти. Это он решал, когда Уинстон закричит от боли, когда получит передышку, когда ему есть, когда ему спать, когда колоть в руку наркотик. Это он задавал вопросы и предлагал ответы. Он был мучителем, он был защитником, он был инквизитором, он был другом. И один раз – Уинстон не мог вспомнить, было ли это в наркотическом сне или в обычном, а может, даже наяву – голос чуть слышно прошептал ему на ухо: «Не волнуйся, Уинстон; ты на моем попечении. Семь лет я наблюдал за тобой. Теперь настал поворотный момент. Я спасу тебя, я тебя сделаю совершенным». Он не был уверен, что голос принадлежал О’Брайену; но именно этот голос семь лет назад сказал ему в другом сне: «Мы встретимся там, где нет темноты».

Он не помнил, как кончались допросы. Наступала чернота, а затем вокруг постепенно возникала камера или комната, в которой он находился сейчас. Он лежал почти навзничь и не мог пошевелиться. Тело его удерживалось во всех ключевых местах. Даже затылок что-то сжимало. На него сверху вниз взирал О’Брайен, хмуро и не без грусти. Лицо его в таком ракурсе казалось грубым и усталым, с мешками под глазами и вялыми складками вокруг рта. Он был старше, чем помнилось Уинстону, – должно быть, лет под пятьдесят. Рука его касалась прибора с рычагом сверху и круговым циферблатом.

– Я говорил вам, – сказал О’Брайен, – что если мы встретимся снова, то здесь.

– Да, – подтвердил Уинстон.

Без всякого предупреждения, не считая легкого движения руки О’Брайена, Уинстона затопила боль. Она вызвала ужас, поскольку он не понимал, в чем дело, но чувствовал, что ему наносят какую-то смертельную травму. Он не знал, реально ли это ощущение или оно вызывается электричеством; тело его кошмарно корчилось, а суставы медленно разрывались. От боли лоб покрылся испариной, но хуже всего был страх, что его хребет вот-вот треснет. Он стиснул зубы и напряженно задышал носом, стараясь как можно дольше не кричать.

– Вы боитесь, – сказал О’Брайен, глядя на его лицо, – что в следующий миг у вас что-нибудь сломается. Особенно опасаетесь за ваш хребет. Вы так и представляете, как позвонки раскалываются и из них сочится спинной мозг. Вы ведь об этом думаете, Уинстон?

Уинстон не отвечал. О’Брайен вернул рычаг на место. Волна боли схлынула почти моментально.

– Это сорок, – пояснил О’Брайен. – Вы видите, что деления на этой шкале доходят до сотни. Извольте помнить в ходе нашей беседы, что в моих силах в любой момент причинить вам боль такой интенсивности, какую я сочту нужной. Если вы хоть в чем-нибудь солжете мне, попытаетесь как-то уклониться от ответа или хотя бы прикинуться менее сообразительным, чем вы есть на самом деле, вы тут же закричите от боли. Вы это понимаете?

– Да, – сказал Уинстон.

Манера О’Брайена чуть смягчилась. Он задумчиво поправил очки и пару раз прошелся по комнате. Когда он заговорил, голос его был мягок и терпелив. Он выглядел врачом, учителем, даже священником, стремившимся скорее убеждать, нежели наказывать.

– Я трачу на вас силы, Уинстон, – сказал он, – потому что вы того стоите. Вы и сами прекрасно знаете, что с вами такое. Вы знаете это уже долгие годы, просто не хотите признавать. Вы умственно больны. Вы страдаете расстройством памяти. Вы не в состоянии запомнить реальных событий и убеждаете себя, что помните вещи, которых никогда не было. К счастью, это лечится. Вы до сих пор не вылечились просто потому, что не хотели. Требовалось небольшое усилие воли, совершить которое вы были не готовы. Даже сейчас – ничуть не сомневаюсь – вы цепляетесь за свою болезнь, считая ее добродетелью. Вот вам такой пример. В данный момент с какой державой воюет Океания?

– Когда меня арестовали, Океания воевала с Остазией.

– С Остазией. Хорошо. Океания всегда воевала с Остазией, верно?

Уинстон поглубже вдохнул. Он открыл рот, собираясь заговорить, но не произнес ни слова. Он не мог отвести глаз от шкалы прибора.

– Правду, пожалуйста, Уинстон.Вашу правду. Скажите мне, что, по вашему мнению, вы помните.

– Я помню, что всего за неделю до моего ареста мы воевали вовсе не с Остазией. Мы были с ней в союзе. Война шла с Евразией. Так было четыре года. До этого…

О’Брайен остановил его движением руки.

– Другой пример, – продолжил он. – Несколько лет назад вы впали в поистине серьезное заблуждение. Вы полагали, что трое человек, одно время состоявших в Партии, которых звали Джонс, Аронсон и Рузерфорд – их казнили за измену и вредительство после самого исчерпывающего признания, – были невиновны во вмененных им преступлениях. Вы полагали, что видели документ, который безусловно доказывал ложность их признаний. Имелась некая фотография, вызвавшая у вас галлюцинацию. Вы полагали, что на самом деле держали ее в руках. Фотография была вроде этой.

В пальцах О’Брайена возникла продолговатая газетная вырезка. Около пяти секунд она была в поле зрения Уинстона. Это оказалась фотография, и он узнал ее безошибочно. ТА САМАЯ фотография. Другой экземпляр изображения Джонса, Аронсона и Рузерфорда на партийных торжествах в Нью-Йорке, на которое он наткнулся одиннадцать лет назад и почти сразу уничтожил. Всего секунду фото было у него перед глазами и снова пропало. Но он увидел его, несомненно увидел! Отчаянным, мучительным усилием он попытался высвободить верхнюю часть тела. Ни в какую сторону невозможно было сдвинуться больше чем на сантиметр. На миг он даже забыл про прибор со шкалой. Он только хотел снова подержать в руках эту вырезку или хотя бы мельком взглянуть на нее.

– Она существует! – воскликнул он.

– Нет, – сказал О’Брайен.

Он пересек комнату. В стене напротив находился провал памяти. О’Брайен поднял решетку. Невидимая жалкая бумажка уносилась прочь в потоке теплого воздуха, чтобы исчезнуть в пламени. О’Брайен отвернулся от стены.

– Пепел, – сказал он. – Даже пепла не распознать. Пыль. Фото не существует. Никогда не существовало.

– Фотография существовала! И существует! Существует в памяти. Я помню ее. Вы помните ее.

– Я не помню ее, – сказал О’Брайен.

Сердце Уинстона упало. Это жедвоемыслие. Им овладело чувство мертвящей беспомощности. Если бы он был уверен во лжи О’Брайена, все это не имело бы особого значения. Но было совершенно возможно, что О’Брайен действительно забыл эту фотографию. А если так, значит, он уже забыл и свое отрицание воспоминания, забыл и само забывание. Как можно быть уверенным, что это просто фокус? Может, действительно иногда происходит такой безумный выверт в мозгах, как у него, – вот что приводило Уинстона в отчаяние.

О’Брайен смотрел на него в раздумьях. Больше, чем когда-либо, он напоминал учителя, который не жалеет сил на своенравного, но способного ребенка.

– Есть партийный лозунг, относящийся к управлению прошлым, – сказал он. – Будьте добры повторить его.

– Кто управляет прошлым, управляет будущим; кто управляет настоящим, управляет прошлым, – послушно сказал Уинстон.

– Кто управляет настоящим, управляет прошлым, – повторил за ним О’Брайен, медленно кивая с одобрением. – Считаете ли вы, Уинстон, что прошлое реально существует?

Снова Уинстоном овладело чувство беспомощности. Глаза его метнулись к шкале. Он не только не знал, какой ответ – «да» или «нет» – убережет его от боли; он даже не знал, какой ответ считает верным.

О’Брайен чуть улыбнулся.

– Вы не метафизик, Уинстон, – продолжил он. – До этого момента вы никогда не задумывались, что значит существовать. Выражу мысль точнее. Существует ли прошлое конкретным образом в пространстве? Есть ли где-то такое место, мир твердых объектов, где прошлое все еще происходит?

– Нет.

– Тогда где же прошлое существует, если вообще существует?

– В записях. Оно записано.

– В записях. И?..

– В уме. В человеческой памяти.

– В памяти. Что ж, хорошо. Мы, Партия, управляем всеми записями, как и всей памятью. Значит, мы управляем прошлым, не так ли?

– Но как вы можете заставить людей не помнить чего-то? – выкрикнул Уинстон, снова на миг забыв про шкалу. – Это непроизвольно. Само по себе. Как вы можете управлять памятью? Моей же вы не управляете!

О’Брайен снова посуровел. Он положил руку на рычаг.

– Напротив, – сказал он, – это вы ею не управляете. Поэтому вы здесь и оказались. Вы здесь потому, что вам не хватило смирения и самодисциплины. Вы не стали подчиняться, а за это платят здравомыслием. Вы предпочли стать безумцем, меньшинством в единственном числе. Только дисциплинированный разум, Уинстон, может видеть реальность. Вы полагаете, что реальность – это нечто объективное, внешнее, существующее независимо от вас. Вы также полагаете, что природа реальности самоочевидна. Когда вы впадаете в иллюзию, что видите что-то, вы считаете, что и все остальные видят то же самое. Но говорю вам, Уинстон, реальность не вовне. Реальность существует в человеческом разуме и больше нигде. Не в индивидуальном разуме, который может допускать ошибки и в любом случае недолговечен, но только в разуме Партии, коллективном и бессмертном. Что бы Партия ни признала истиной – истинно. Невозможно видеть реальность иначе, кроме как глазами Партии. Этот факт вам придется усвоить, Уинстон. Он требует акта саморазрушения, волевого усилия. Вы должны смириться, прежде чем обретете здравомыслие.

Он ненадолго замолчал, как бы давая время осознать услышанное.

– Вы помните, – продолжил он, – как записали в своем дневнике: «Свобода – это свобода говорить, что дважды два – четыре»?

– Да, – ответил Уинстон.

О’Брайен поднял левую руку тыльной стороной к Уинстону, загнув большой палец и выставив остальные.

– Сколько пальцев я показываю, Уинстон?

– Четыре.

– А если Партия говорит, что не четыре, а пять – тогда сколько?

– Четы…

Он задохнулся от боли. Стрелка на шкале подскочила до пятидесяти пяти. Уинстона по всему телу прошиб пот. Воздух врывался в его легкие и выходил глубокими стонами, которых он не мог сдержать, даже стиснув зубы. О’Брайен наблюдал за ним, все так же выставляя пальцы. Он отвел назад рычаг. На этот раз боль лишь слегка утихла.

– Сколько пальцев, Уинстон?

– Четыре.

Стрелка поднялась до шестидесяти.

– Сколько пальцев, Уинстон?

– Четыре! Четыре! Что еще я могу сказать? Четыре!

Стрелка, должно быть, поднялась снова, но он не смотрел на нее. Он видел только тяжелое суровое лицо и четыре пальца. Пальцы стояли перед ним, точно колонны – огромные, расплывчатые, словно бы дрожащие, – но их было только четыре.

– Сколько пальцев, Уинстон?

– Четыре! Хватит, хватит! Как вы можете? Четыре! Четыре!

– Сколько пальцев, Уинстон?

– Пять! Пять! Пять!

– Нет, Уинстон, так не пойдет. Вы лжете. Вы все еще думаете, что их четыре. Пожалуйста, сколько пальцев?

– Четыре! Пять! Четыре! Сколько вам нужно. Только хватит, уберите боль!

Внезапно он уже сидел, а О’Брайен обнимал его за плечи. Должно быть, он потерял сознание на несколько секунд. Ослабили ремни, которые его держали. Ему было очень холодно, его била дрожь, зубы стучали, слезы катились по щекам. На миг он как ребенок прильнул к О’Брайену, находя странное утешение в тяжелой руке, обнимавшей его за плечи. У него возникло ощущение, что О’Брайен его защитник, что боль приходила откуда-то со стороны, от другого источника, а О’Брайен спасал его от нее.

– Ты тугодум, Уинстон, – мягко отметил О’Брайен.

– Что я могу поделать? – промямлил он. – Как я могу не видеть того, что у меня перед глазами? Дважды два – четыре.

– Иногда, Уинстон. А иногда – пять. Иногда и три. Иногда все вместе. Ты должен еще постараться. Нелегко обрести здравомыслие.

Он уложил Уинстона на койку. Ремни снова затянулись, но боль угасла, и дрожь прошла, оставив только слабость и холод. О’Брайен кивнул человеку в белом халате, который все это время стоял неподвижно. Человек в халате склонился над Уинстоном и всмотрелся ему в глаза, пощупал пульс, приложил ухо к груди, простукал в разных местах, затем кивнул О’Брайену.

– Еще раз, – сказал О’Брайен.

Боль затопила тело Уинстона. Стрелка достигла, наверное, семидесяти, если не больше. На этот раз он закрыл глаза. Он знал, что пальцы никуда не делись и их по-прежнему четыре. Куда важнее было пережить судороги. Он уже не замечал, плачет или нет. Боль снова уменьшилась. Он открыл глаза. О’Брайен вернул рычаг назад.

– Сколько пальцев, Уинстон?

– Четыре. Я думаю, что четыре. Я бы увидел пять, если б мог. Я пытаюсь увидеть пять.

– Чего вы хотите: убедить меня, что вы видите пять пальцев, или действительно их увидеть?

– Действительно увидеть.

– Еще раз, – сказал О’Брайен.

Стрелка подскочила до восьмидесяти-девяноста. Уинстон не сразу вспомнил, откуда берется боль. За его прищуренными веками мельтешил лес пальцев, качаясь туда-сюда словно в танце, исчезая один за другим и снова появляясь. Он пытался сосчитать их, но уже не помнил зачем. Знал только, что сосчитать их невозможно и что это как-то связано с загадочной тождественностью пяти и четырех. Боль снова отступила. Открыв глаза, он понял, что видит все то же. Бесчисленные пальцы, как шевелящиеся деревья, все так же волновались во всех направлениях, пересекаясь так и сяк. Он снова закрыл глаза.

– Сколько у меня поднято пальцев, Уинстон?

– Я не знаю. Я не знаю. Вы меня убьете, если еще раз так сделаете. Четыре, пять, шесть – честное слово, не знаю.

– Лучше, – сказал О’Брайен.

В руку Уинстону вонзилась игла. Почти тут же по телу разлилось блаженное, целительное тепло. Боль почти забылась. Он открыл глаза и благодарно посмотрел на О’Брайена. При виде тяжелого морщинистого лица, такого страшного и такого интеллигентного, сердце его словно перевернулось. Если бы он мог, то протянул бы руку и коснулся руки О’Брайена. Никогда еще он не любил его так сильно, и не только потому, что тот убрал боль. Вернулось прежнее чувство: не так уж важно, друг ему О’Брайен или враг. С ним можно говорить. Человек, быть может, не столько ждет любви, сколько понимания. О’Брайен мучил его, едва не довел до безумия и скоро, по всей вероятности, пошлет на смерть. Это неважно. В каком-то смысле их близость глубже дружбы: так или иначе, пусть даже никто из них вслух этого не признает, где-то существует такое место, где они могут встретиться и поговорить. О’Брайен смотрел на него сверху с выражением, словно думал о том же. И заговорил тоном светской беседы.

– Вы знаете, где находитесь, Уинстон? – сказал он.

– Я не знаю. Могу догадываться. В Министерстве любви.

– Вам известно, как давно вы здесь?

– Я не знаю. Дни, недели, месяцы… Думаю, месяцы.

– А почему, как вы считаете, мы приводим сюда людей?

– Добиться от них признаний.

– Нет, не поэтому. Попробуйте еще.

– Наказать их.

– Нет! – воскликнул О’Брайен и продолжил совершенно изменившимся голосом, с выражением суровой оживленности на лице: – Нет! Не просто, чтобы вытянуть из вас признания, не просто наказать вас. Объяснить вам, зачем мы вас сюда доставили? Чтобы вылечить! Сделать здравомыслящим! Можете вы понять, Уинстон, что никто из доставленных сюда не покидает нас, пока не вылечится? Нам не важны глупые преступления, которые вы совершили. Партии не интересен проступок; мысль – вот все, о чем мы радеем. Мы не просто уничтожаем наших врагов – мы их меняем. Вы понимаете, что я под этим имею в виду?

Он нависал над Уинстоном. Лицо его так приблизилось, что казалось огромным и в таком ракурсе отвратительно страшным. Кроме того, он кипел какой-то экзальтацией, безумной одержимостью. Сердце Уинстона опять сжалось. Будь такое возможно, он бы глубже зарылся в койку. Он не сомневался, что О’Брайен сейчас дернет рычаг из чистого озорства. Однако в следующий миг О’Брайен отвернулся. Он пару раз прошелся по комнате. И продолжил более спокойным тоном:

– Прежде всего вам нужно понять, что здесь не бывает великомучеников. Вы читали о религиозных гонениях прошлого. В Средние века была инквизиция. Провальная затея. Она стремилась истребить ереси, а в итоге увековечила их. На месте каждого сожженного еретика возникали тысячи новых. В чем же дело? В том, что инквизиция убивала своих врагов открыто и без их раскаяния: фактически она их убивала за то, что они не раскаивались. Люди умирали, потому что не отказывались от своих подлинных убеждений. Естественно, вся слава доставалась жертвам, а весь позор – сжигавшим их инквизиторам. Позднее, в двадцатом веке, возникли тоталитарные режимы, как их называли. Были немецкие нацисты и русские коммунисты. Русские преследовали ересь более безжалостно, чем инквизиция. Они считали, что усвоили ошибки прошлого; по крайней мере, понимали, что нельзя делать из людей мучеников. Прежде чем вывести своих жертв на открытый процесс, они целенаправленно лишали их всякого достоинства. Они изматывали их пыткой и одиночеством, пока не превращали в жалких, презренных тварей, которые признавались во всем, в чем им велели, обливали себя грязью, переваливали вину друг на друга и выгораживались, вымаливая пощаду. Однако через несколько лет случилось то же самое. Мертвые стали мучениками, и их падение забылось. Опять же, почему? Прежде всего потому, что сделанные признания были явно вырваны силой и являлись ложными. Мы не допускаем подобных ошибок. Все признания, которые делают здесь, истинны. Мы делаем их истинными. И самое главное, мы не позволяем мертвым восстать против нас. Вам надо перестать воображать, что будущие поколения оправдают вас, Уинстон. Будущее никогда о вас не услышит. Вы будете начисто изъяты из потока истории. Мы превратим вас в газ и распылим в стратосфере. От вас ничего не останется – ни имени в документах, ни воспоминания в живом мозгу. Вы будете уничтожены как в прошлом, так и в будущем. Вы никогда не будете существовать.

«К чему тогда пытать меня?» – подумал Уинстон, проникшись горьким чувством. О’Брайен остановился, словно бы услышал его. Он приблизил к нему свое крупное страшное лицо, чуть прищурившись.

– Вы думаете, – сказал он, – что раз мы намерены полностью вас уничтожить, не оставив ни малейшего следа от ваших слов и дел, к чему в таком случае нам утруждать себя вашим допросом? Об этом вы думали, разве нет?

– Да, – признался Уинстон.

О’Брайен чуть улыбнулся.

– Вы – изъян в системе, Уинстон. Пятно, которое нужно стереть. Не говорил ли я вам только что, чем мы отличаемся от гонителей прошлого? Мы не довольствуемся вынужденным послушанием и даже самой унизительной покорностью. Когда вы, наконец, нам подчинитесь, то сделаете это добровольно. Мы уничтожаем еретика не потому, что он нам противостоит. Напротив, пока он противостоит, мы его не уничтожаем. Мы обращаем его, проникаем в подсознание, переделываем. Мы выжигаем в нем все зло и заблуждения, перетягиваем на свою сторону, причем не просто внешне, а искренне, всей душой. Прежде чем мы убьем еретика, он должен стать одним из нас. Для нас недопустимо, чтобы где-либо в мире существовала неверная мысль, какой бы тайной и бессильной она ни была. Даже в миг смерти мы не можем допустить ни малейшего отклонения. В старину еретик шел на костер, оставаясь еретиком, проповедуя свою ересь, восторгаясь ею. Даже жертва русских чисток могла хранить непокорность в глубине своего черепа, шагая по коридору в ожидании пули. Мы же, прежде чем вышибить мозги, приводим их в идеальный порядок. Заповеди деспотических режимов прошлого начинались словами: «Не смей». Заповеди тоталитарных режимов – «Ты должен». Наша заповедь – «Тыесть». Все доставленные сюда становятся нашими в полном смысле слова. Всех мы отмываем дочиста. Даже тех троих жалких предателей, в невиновность которых вы когда-то верили, – Джонса, Аронсона и Рузерфорда, – мы в конце концов сломали. Я лично принимал участие в их допросах. Я видел, как их постепенно перетирали, как они скулили, пресмыкались, рыдали, но уже не от боли и страха, а от раскаяния. Когда мы с ними закончили, от них остались лишь оболочки, под которыми не было ничего, кроме раскаяния в содеянном и любви к Большому Брату. Трогательно было видеть, как они возлюбили его. Они умоляли поскорее их расстрелять, пока их разум еще чист.

Голос О’Брайена стал почти мечтательным. Лицо его все так же полнилось экзальтацией и безумным рвением. Он не притворяется, подумал Уинстон, не лицемерит, он верит каждому своему слову. Больше всего Уинстона угнетало сознание своей интеллектуальной немощи. Он смотрел, как грациозно прохаживалась взад-вперед грузная фигура, периодически исчезая из поля его зрения. О’Брайен во всех отношениях превосходил его. Не было и не могло быть в уме Уинстона такой идеи, какую бы О’Брайен не вычислил, рассмотрел и отверг. Его разум полностьювмещал в себя разум Уинстона. Но если так, разве можно считать О’Брайена сумасшедшим? Должно быть, это Уинстон сумасшедший. О’Брайен остановился и взглянул на него сверху. Голос его опять посуровел.

– Не воображайте, что вы спасетесь, Уинстон, как бы полно вы ни подчинились нам. Никто, хоть раз сбившийся с пути, не избежит расплаты. И даже если мы решим позволить вам дожить до естественной смерти, вы все равно не уйдете от нас. Что случится с вами здесь, останется навсегда. Поймите это наперед. Мы сокрушим вас до точки невозврата. С вами случится такое, что вам не оправиться, проживи вы хоть тысячу лет. Вы больше никогда не будете способны на обычное человеческое чувство. Внутри вас все будет мертво. Вы больше никогда не будете способны на любовь, на дружбу, на радость жизни, на смех, на любопытство, на храбрость или искренность. Вы станете пустым. Мы все из вас выдавим, а потом заполним собой.

Он умолк и сделал знак человеку в белом халате. Уинстон почувствовал, как к его голове подкатили какой-то тяжелый прибор. О’Брайен уселся рядом с койкой, так что Уинстон видел его лицо прямо над собой.

– Три тысячи, – сказал он через голову Уинстона человеку в халате.

К вискам Уинстона прижали две чуть влажные подушечки. Он съежился. Приближалась боль, новый вид боли. О’Брайен спокойно накрыл его руку своей, почти по-доброму.

– На этот раз больно не будет, – успокоил он. – Смотрите мне в глаза.

Тут раздался сокрушительный взрыв или нечто, очень на него похожее, хотя Уинстон как будто не слышал шума. Несомненно, ослепительно вспыхнул свет. Боли Уинстон не почувствовал, только бессилие. Несмотря на то что он уже лежал на спине, у него возникло странное ощущение, что его опрокинуло. Жуткий безболезненный удар распластал его. Что-то случилось у него в голове. Когда зрение сфокусировалось, он вспомнил, кто он и где находится. Он узнал смотревшее на него лицо, но ощутил непонятную пустоту в голове, словно ему вырезали кусок мозга.

– Это пройдет, – сказал О’Брайен. – Смотрите мне в глаза. С какой страной воюет Океания?

Уинстон задумался. Он знал, что такое Океания и что он является гражданином Океании. Он также вспомнил Евразию и Остазию; но кто с кем воюет, он не знал. Более того, он даже не сознавал, что идет какая-то война.

– Я не помню.

– Океания воюет с Остазией. Теперь вы это припоминаете?

– Да.

– Океания всегда воевала с Остазией. С самого начала вашей жизни, с возникновения Партии, с начала истории война продолжается без перерыва, все та же война. Вы помните это?

– Да.

– Одиннадцать лет назад вы сочинили легенду о троих людях, осужденных на смерть за измену. Вы притворились, будто видели бумажку, которая доказывала их невиновность. Такой бумажки никогда не существовало. Вы ее выдумали, а потом в нее поверили. Теперь вы вспоминаете тот момент, когда впервые ее придумали. Вы это помните?

– Да.

– Только что я показывал вам пальцы. Вы видели пять пальцев. Вы это помните?

– Да.

О’Брайен поднял пальцы левой руки, загнув большой.

– Здесь пять пальцев. Вы видите пять пальцев?

– Да.

И он их и вправду увидел на мимолетное мгновение, прежде чем разум расставил все по местам. Он ясно и четко рассмотрел пять пальцев. Затем все стало как прежде, и в душу снова закрался страх, ненависть и замешательство. Но был такой период – возможно, секунд тридцать – лучезарной убежденности, когда каждое новое утверждение О’Брайена заполняло пустоты и становилось абсолютной истиной, когда дважды два, если так нужно, легко могло равняться трем или пяти. Теперь это прошло, но не раньше, чем О’Брайен убрал руку; и хотя Уинстон не мог вернуть наваждение, он его помнил, как помнишь яркое впечатление из прошлой жизни, когда ты был, в сущности, другим человеком.

– Теперь вы видите, – сказал О’Брайен, – что это, во всяком случае, возможно.

– Да, – сказал Уинстон.

О’Брайен встал с довольным видом. Уинстон увидел слева, как человек в белом халате надломил ампулу и набрал из нее шприц. О’Брайен повернулся к Уинстону с улыбкой. Он поправил очки почти в своей прежней манере.