В это время из Москвы приехал П. П. Крючков, задержавшийся в городе по делам. Он встретил поднимавшегося по лестнице Юдина и спросил: «А где Макс?» Юдин ответил, что он спит на берегу. Узнав об этом, Крючков быстро сбежал по лестнице к реке. Он разбудил Макса и привел его домой. К вечеру у того поднялась высокая температура, и через несколько дней он скончался от крупозного воспаления легких. Врачи делали все, что было возможно, но спасти его не удалось. Ведь тогда не было пенициллина…”
По этой версии, Крючков не только не убивал, но пытался спасти Максима. И если это правда, самооговор на суде был для него вдвойне мучительным.
Едва ли когда-то документально будет доказана или опровергнута версия убийства сына Горького. Документов такого сорта история предпочитает не оставлять, вынуждая нас довольствоваться слухами и собственными симпатиями и антипатиями к героям прошлого. Но мы можем точно ответить на вопрос: кто был главной причиной этих трагических событий?
Горький!
Официальная дата смерти Горького – 18 июня 1936 года. Но уже 8 июня писатель находился в состоянии, очень близком к смерти. Девять дней его полубытия, не считая последней ночи, когда он был без сознания, за доступ к его телу и за его последнее слово бились различные силы. Но душа “застегнутого на все пуговицы” Горького была вне их досягаемости. О чем он думал? Что вспоминал? Ведь считается, что в памяти умирающего человека проносится вся его жизнь…
День первый
Проклятие рода Кашириных
– Что, ведьма, народила зверья?!
– Нет, не любишь ты его, не жаль тебе сироту!
– Я сама на всю жизнь сирота!
Горький. Детство«А был ли мальчик?»
Метрическая запись в книге церкви Варвары Великомученицы, что стояла на Дворянской улице Нижнего Новгорода:
Рожден 1868 г. Марта 16, а крещен 22 чисел, Алексей; родители его: Пермской губернии мешанин Максим Савватиевич Пешков и законная его жена Варвара Васильевна, оба православные. Таинство святого крещения совершал священник Александр Раев с диаконом Дмитрием Ремезовым, дьячком Феодором Селицким и пономарем Михаилом Вознесенским.
Странная это была семья… И крестные у Алеши были странные. “Нижегородской губернии г. Арзамаса сын кандидата Михаил Григорьев Иванов и нижегородская мещанка Наталья Ивановна Бобкова”. Ни с кем из них Алеша не имел никакой связи в дальнейшем. А ведь если верить повести “Детство”, и дедушка его, Василий Васильевич Каширин, и бабушка, Акулина Ивановна, с которыми ему пришлось жить до отрочества, были людьми очень религиозными.
Странным был и отец его, Максим Савватиевич Пешков. (Именно Пешков: сам Горький в повести “Детство” ставит ударение на последнем слоге.) И дед по отцу – Савватий, человек столь крутого “ндрава”, что в строгую эпоху Николая I из солдат дослужился до офицера, но был разжалован и сослан в Сибирь “за жестокое обращение с нижними чинами”. К сыну своему он относился так же, и тот не раз убегал из дома. Однажды отец травил его в лесу собаками, как зайца, другой раз истязал так, что соседи отняли мальчика.
Кончилось тем, что Максима взял к себе на воспитание крестный, пермский столяр, и обучил своему ремеслу. Но то ли и там мальчишке жилось несладко, то ли бродяжничество больше нравилось ему, а только убежал он и от крестного, водил слепых по ярмаркам и, придя в Нижний Новгород, стал работать столяром в пароходстве Колчина. Был это красивый, веселый и добрый парень, чем и влюбил в себя красавицу Варвару.
Максим Пешков и Варвара Каширина обвенчались с согласия (и с помощью) одной матери невесты, Акулины Ивановны, но без согласия Василия Васильевича. Как говорили тогда в народе, женились “самокруткой”. Василий Каширин был в ярости! “Детей” он не проклял, но и жить к себе до рождения внука не пускал. Только перед родами Варвары пустил их во флигель своего дома. Примирился с судьбой…
Однако именно с этого момента судьба начинает преследовать род Кашириных. Как будто появление мальчика знаменовало собой проклятие для этой семьи. Но как часто бывает в таких случаях, поначалу судьба улыбнулась им последней закатной улыбкой. Последней радостью.
Максим Пешков оказался не только талантливым мастером-обойщиком, но и натурой артистической, что было обязательным для краснодеревца. Краснодеревцы, в отличие от белодеревцев, изготовляли мебель из ценных пород древесины, производя отделку бронзой, черепахой, перламутром, пластинами поделочных пород камня, лакировку и полировку с тонированием.
Максим Пешков отошел от бродяжничества, крепко осел в Нижнем и стал там уважаемым человеком. Перед тем как пароходство Колчина назначило его конторщиком и отправило в Астрахань, где ждали прибытия Александра II и сооружали к этому событию триумфальную арку, Максим успел побывать присяжным в нижегородском суде. Да и в конторщики нечестного человека не поставили бы.
В Астрахани судьба и настигла Максима и Варвару Пешковых, а с ними весь каширинский род. В июле 1871 года (по некоторым данным, в 1872 году) маленький Алеша заболел холерой и заразил ею отца. Мальчик выздоровел, но отец, возившийся с ним, умер, не дождавшись рождения второго сына, названного в его честь Максимом. Максима-старшего похоронили в Астрахани. Младший Максим умер по дороге в Нижний, на пароходе, и остался лежать в саратовской земле… По прибытии Варвары домой ее братья переругались из-за приданого сестры, на которое после смерти мужа она могла претендовать. Дед Каширин был вынужден разделиться с сыновьями. Так зачахло дело Кашириных.
Единственным положительным итогом этой внезапной череды несчастий было то, что через некоторое время русская и мировая литература обогатилась новым именем. Но для Алеши Пешкова приход в Божий мир был связан прежде всего с тяжелейшей душевной травмой, вскоре перешедшей в религиозную трагедию. Так началась жизнь Горького.
Сохранилось несколько документов, связанных с рождением Алексея Пешкова. Они были опубликованы в книге “Горький и его время”, написанной замечательным человеком Ильей Александровичем Груздевым, прозаиком, критиком, историком литературы, членом литературной группы “Серапионовы братья”, куда входили М. М. Зощенко, Вс. В. Иванов, В. А. Каверин, Л. Н. Лунц, К. А. Федин, Н. Н. Никитин, Е. Г. Полонская, М. Л. Слонимский. Последний в двадцатые годы решил стать биографом Горького, из Сорренто всячески опекавшего “серапионов”. Но потом Слонимский передумал и передал “дело” Груздеву. Груздев выполнил его с добросовестностью умного и порядочного ученого.
Груздевым и энтузиастами-краеведами были разысканы документы, которые могут считаться научно обоснованными данными о происхождении и детстве Горького. В остальном биографы вынуждены довольствоваться горьковскими воспоминаниями. Они изложены в нескольких скупых, написанных в ранние годы литературной карьеры автобиографических справках, в письмах Груздеву двадцатых-тридцатых годов (по его вежливым, но настойчивым запросам, на которые Горький отвечал хотя и ворчливоиронически, но подробно), а также в главной “автобиографии” Горького – повести “Детство”. Некоторые сведения о детстве Горького можно выудить из рассказов и повестей писателя, в том числе позднего периода его жизни. Но насколько это достоверно?
Происхождение Горького и его родственников, их социальное положение в разные годы жизни, обстоятельства рождения и смерти подтверждаются некоторыми метрическими записями, “ревизскими сказками”, документами казенных палат и другими бумагами. Однако неслучайно Груздев поместил эти бумаги в конец своей книги, в приложение. Как будто немножко спрятал.
В приложении тактичный биограф невзначай проговаривается: да, некоторые из документов “отличаются от материалов «Детства»”. “Детство” Горького и детство Пешкова не одно и то же.
Повесть “Детство” написана в эмиграции. После поражения первой русской революции (1905–1907), в которой Горький принимал активное участие, он вынужден был уехать за границу, так как в России считался политическим преступником. Даже после амнистии, объявленной императором в 1913 году в связи с трехсотлетием дома Романовых, вернувшийся в Россию Горький был подвергнут следствию и суду за повесть “Мать”. А в 1912–1913 годах повесть “Детство” писал на итальянском острове Капри русский политический эмигрант.
“Вспоминая свинцовые мерзости дикой русской жизни, – пишет Горький в «Детстве», – я минутами спрашиваю себя: да стоит ли говорить об этом? И, с обновленной уверенностью, отвечаю себе – стоит; ибо – это живучая, подлая правда, она не издохла и по сей день. Это та правда, которую необходимо знать до корня, чтобы с корнем же и выдрать ее из памяти, из души человека, из всей жизни нашей, тяжкой и позорной”.
Это не детский взгляд.
“И есть другая, более положительная причина, понуждающая меня рисовать эти мерзости. Хотя они и противны, хотя и давят нас, до смерти расплющивая множество прекрасных душ, – русский человек все-таки настолько еще здоров и молод душою, что преодолевает и преодолеет их”.
Это тоже слова и мысли не Алексея, сироты, “божьего человека”, а писателя и революционера Максима Горького, который одновременно раздражен результатами революции, винит в этом “рабскую” природу русского человека, но и надеется на молодость нации и верит в ее будущее.
«Без церковного пенья, без ладана…»
Чтение повестей “Детство” и “В людях” – дело трудное, но увлекательное. В этих повестях заключен шифр ко всей биографии Горького.
Если воспринимать эти повести с некоторой степенью уважительного, но все же скептицизма и не относиться к ним как к реальным автобиографиям, то открываются вещи удивительные и… странные. Несомненно, что сам Горький, когда писал “Детство” и “В людях”, именно с уважительным недоверием смотрел на личность Алексея Пешкова и не всегда отождествлял его с собой.
Это раздвоение “я” вообще характерно для Горького. Оно проявилось уже в письме к Е. П. Волжиной, невесте, а затем жене. Это раздвоение имело как будто иронический характер: жених, естественно, слегка кокетничал перед возлюбленной. Но за этой иронией сквозило и нечто серьезное.
“Прежде всего Пешков недостаточно прост и ясен, – пишет он в мае 1896 года, – он слишком убежден в том, что не похож на людей, и слишком рисуется этим, причем не похож ли он на людей на самом деле – это еще вопрос. Это может быть одной только претензией. Но эта претензия позволяет ему предъявлять к людям слишком большие требования и несколько третировать их свысока. Как будто бы умен один Пешков, а все остальные идиоты и болваны. <…> А главное – его трудно понять, ибо он сам себя совершенно не понимает. Фигура изломанная и запутанная. Помимо этих, очень крупных недостатков есть и другие, из которых одни я позабыл, другие не знаю, о третьих не хочу говорить, потому что скучно и потому что мне жалко Пешкова – я люблю его. И только я действительно люблю его. О достоинствах этого господина я не буду говорить – ты, должно быть, лучше меня знаешь их. Но вообще – предупреждаю, и совершенно серьезно, Катя, – вообще этот человек со странностями. Иногда я склонен думать, что он своеобразно умен, но чаще думаю, что он оригинально глуп. Главное – он слишком непонятен, вот его несчастье”.
Пристальное прочтение повестей “Детство” и “В людях” производит на читателя двойственное впечатление. Автор как будто сам удивлен формирующейся перед ним личностью, с недоверием изучает ее и делает для себя какие-то выводы, о которых не сообщает, а только намекает читателю. Он словно говорит: “Черт знает что это за мальчик. Но мне кажется…” Далее попадаем в густой лес знаков, символов, намеков.
На исповедь в церковь крещеный Алексей Пешков впервые попадает будучи подростком, когда работает прислугой в семье родственника своей бабушки. Как такое могло случиться? Согласно “Летописи жизни и творчества А. М. Горького”, в семье B. C. Сергеева он оказался примерно в сентябре 1880 года, а сбежал от них в мае 1881-го. Следовательно, двенадцати-тринадцатилетний крещеный подросток ничего не знал о том, что такое исповедь и как свершается обряд причастия?
“Мне нравилось бывать в церквах; стоя где-нибудь в углу, где просторнее и темней, я любил смотреть издали на иконостас – он точно плавится в огнях свеч, стекая густо-золотыми ручьями на серый каменный пол амвона; тихонько шевелятся темные фигуры икон; весело трепещет золотое кружево царских врат, огни свеч повисли в синеватом воздухе, точно золотые пчелы, а головы женщин и девушек похожи на цветы”.
Когда его отправляют исповедаться к отцу Дормидонту, мальчик почему-то страшно напряжен. А когда уходит от священника, то “чувствует себя обманутым и обиженным: так напрягался в страхе исповеди, а все вышло не страшно и даже не интересно”. Когда на следующий день его с пятиалтынным для пожертвования отправляют причащаться, Алексей пропускает литургию, да еще и проигрывает деньги в “бабки”. Опасаясь, что у Сергеевых обман раскроется, Алеша спрашивает “празднично одетого паренька”:
“– Вы причащались?
– Ну, так что? – ответил он, осматривая меня подозрительно.
Я попросил его рассказать мне, как причащают, что говорит в это время священник и что должен был делать я”.
Неужели в православной семье Кашириных ему не объяснили этого?
В одном из писем Груздеву Горький признался, что всегда был не в ладах с датами и фактами, но память на людей у него исключительная. Значит, если Горький вспомнил того паренька (кстати, он отказался рассказать о процедуре причастия), то к тому моменту Алеша действительно не знал, как происходит главнейшее из церковных таинств. Так же, как и того, что образ Богородицы не целуют в губы. Это Алеша в порыве любви сделал, когда в дом Сергеевых внесли чудотворную икону Владимирской Божьей Матери из Оранского монастыря:
“Я любил Богородицу; по рассказам бабушки, это она сеет на земле для утешения бедных людей все цветы, все радости – всё благое и прекрасное. И когда нужно было приложиться к ручке Ее, не заметив, как прикладываются взрослые, я трепетно поцеловал икону в лицо, в губы. Кто-то могучей рукой швырнул меня к порогу, в угол…”
Четыре факта – посещение церкви, исповедь, обман с причастием и целование лика Богородицы – как будто говорят о том, что в семье деда с бабкой Алешу вообще никогда не водили в храм.
“Через несколько дней после приезда он (дед. – П.Б.) заставил меня учить молитвы. Все другие дети были старше и уже учились грамоте у дьячка Успенской церкви; золотые главы ее были видны из окон дома”.
Главы-то видны. Но, оказывается, деду и бабушке не пришло в голову, что Алешу нужно отвести исповедаться. Во всяком случае, в “Детстве” нет ни слова об этом. Сами-то супруги Каширины и их сыновья с семьями ходят в церковь исправно. “По субботам, когда дед, перепоров детей, нагрешивших за неделю, уходил ко всенощной, в кухне начиналась неописуемо забавная жизнь”, – пишет Горький. И рассказывает о фокусах с мышами и тараканами Ивана Цыганка, подкидыша и вора, который воровал для жадного на деньги деда провизию на рынке. Тараканы изображали архиерея, монахов. Но почему Алексея дед не брал с собой?
Когда братья Каширины, Яков и Михаил, согласно повести “Детство”, убили Цыганка, задавив его комлем огромного креста для могилы жены Якова, дед и бабка находились в церкви. В глазах маленького Алеши православный крест, панихида, которую служат по жене Якова, дед с бабкой на церковном кладбище, странное поведение деда (“Сволочи! Какого вы парня зря извели! Ведь ему бы цены не было лет через пяток… Знаю я – он вам поперек глоток стоял…” – кричит примчавшийся из церкви дедушка) и кровь, текущая изо рта Цыганка, связываются в единый образ.
Когда семья в храме, на кухне – двое: Иван и Алеша. Первый – подкидыш. Его любят дед и бабка. Но он – не свой. А Алексей? Вроде бы свой. Наполовину Каширин. Тем не менее его положение в доме очень напоминает положение Цыганка. Подкидыша.
Заглянем в первую известную реальную автобиографию Горького под несколько вычурным названием “Изложение фактов и дум, от взаимодействия которых отсохли лучшие куски моего сердца”. Эта автобиография обращена к некой Адели, героине немецкого романа. Под Аделью несложно заподозрить первую любовь и гражданскую жену Горького – переводчицу О. Ю. Каменскую, ради которой, видимо, и делался этот автобиографический очерк, при жизни автора не напечатанный.
Горький рассказывает о своем детстве: “Очень не любил ходить в церковь с дедом – он, заставляя меня кланяться, всегда и очень больно толкал в шею”. И в “Детстве” мельком говорится о том, что дед заставлял Алешу ходить в церковь: в субботу на всенощную и по праздникам на литургию. Но про исповедь и причащение нет ни слова.
Значит, дед все-таки водил его в церковь. Но при этом ни разу не принуждал исповедаться и причаститься?
В том же “Изложении…” говорится, что Алешу не взяли в церковь, когда его мать венчалась со своим вторым мужем Максимовым. (В “Детстве” это объясняется тем, что Алеша повредил себе заступом ногу, копая яму в саду.)
“На другой день было венчание матери с новым папой. Мне было грустно, я это прекрасно помню, и вообще с того дня в моей памяти уже почти нет пробелов. Помню, все родные шли из церкви, и я, видя их из окна, почему-то счел нужным спрятаться под диван. Теперь я готов объяснить этот поступок желанием узнать, вспомнят ли обо мне, не видя меня, но едва ли этим я руководствовался, залезая под диван. Обо мне не вспоминали долго, долго! На диване сидели новый отец и мать, комната была полна гостей, всем было весело, и все смеялись, мне тоже стало весело – и я уж хотел выползать оттуда, но как это сделать?
Но покуда я раздумывал, как бы незаметно появиться среди гостей, мне стало обидно и грустно, и желание вылезть утонуло в этих чувствах. Наконец обо мне вспомнили.
– А где у нас Алексей? – спросила бабушка.
– Набегался и спит где ни то в углу, – хладнокровно отвечала мать.
Я помню, что она сказала это именно хладнокровно, я так жадно ждал, что именно она скажет, и не могу не помнить…”
Первые церковные воспоминания Горького связаны с детскими травмами. Буквальными (дедушка толкал в шею) и душевными (вся родня пошла в церковь на венчание Варвары, затем сели за стол, а про мальчика забыли).
Не сложились у него отношения и со школьным священником. Единственным светлым пятном в воспоминаниях о школе был приезд епископа Астраханского и Нижегородского Хрисанфа (В. Н. Ретивцев, 1832–1883), известного духовного писателя, автора трехтомного труда “Религия древнего мира в его отношении к христианству” (СПб., 1872–1878). Хрисанф обладал умным внутренним зрением на людей. Он выделил Алексея из класса, долго расспрашивал его, удивлялся его знаниям в области житий и Псалтыри и, наконец, попросил его не “озорничать”. Однако просьбу владыки Алеша не выполнил. Однажды он назло деду изрезал его любимые святцы, отстригая ножницами головы святым. Как сказали бы сегодня, это был трудный подросток.
«Сеяли семя в непахану землю»
Эти слова произносит дедушка на похоронах Коли, еще одного сводного брата Алеши. Варвара уже сгорела от чахотки. Саша, сын от второго мужа Варвары, “личного дворянина” Евгения Васильевича Максимова, “умер неожиданно, не хворая”, едва начал говорить. Был и еще какой-то загадочный ребенок, рожденный Варварой между двумя браками и отданный на воспитание. Вот и братик Коля “незаметно, как маленькая звезда на утренней заре, погас”.
Как странно… Все дети красавицы Варвары, кроме нелюбимого ею Алексея, умирали, угасали, исчезали, словно тени.
Один Алексей жил.
Как будто ей назло.
Иногда появляясь в доме родителей, Варвара удивлялась, как Алеша быстро растет. Это говорит о том, что появлялась она нечасто.
О каком “семени” шла речь? Почему смерть внука воспринимается дедом Кашириным равнодушно? Словно умер не родной человечек, а сдохла больная курица?
“– Вот – родили… жил… ел… ни то ни се…” – бормочет дед.
Не менее странным, если задуматься, является всем знакомый конец “Детства”:
“Через несколько дней после похорон матери дед сказал мне:
– Ну, Ляксей, ты – не медаль, на шее у меня – не место тебе, а иди-ка ты в люди…”
Иначе говоря, мальчишку выставляют за дверь через несколько дней после того, как умерла его мать и он стал круглым сиротой. Больше того. Отказ Алексею от дома как раз и вызван кончиной его матери.
Почему?
Да потому что со смертью Варвары рвется последняя нить, которая связывала деда Каширина с Алешей Пешковым родственной ответственностью. Отныне он в глазах дедушки даже не “пол-Каширина”, а чистый Пешков, сын человека без роду и племени. Ради дочери, которая после смерти первого мужа должна была как-то устраивать свою женскую судьбу, в чем мальчик ей мешал, дед Каширин еще мог потерпеть маленького Пешкова в своем доме. Но по мере разорения Кашириных Алеша становился совсем уж обузой. Смерть дочери развязала Василию Васильевичу руки.
Василий Васильевич Каширин прожил долгую и насыщенную жизнь. Он родился в 1807 году в Нижегородской губернии в семье солдата Василия Даниловича Каширина, был крещен в Покровской церкви в Нижнем Новгороде, а в 1831 году в том же городе, но уже в Спасо-Преображенской церкви, венчался с девицей Акулиной Ивановной, дочерью нижегородского мещанина Ивана Яковлевича Муратова.
Когда-то он бурлаком исходил всю Волгу. Но врожденный ум его был замечен хозяином, и из бурлаков его перевели в водоливы. Водолив – старший рабочий на барке, который должен следить за их водосточностью и плотничать при необходимости, старшина над бурлаками. Он также исполнял обязанности “артельщика”, следил за хозяйством, хранением артельных денег, выдачей кашевару продуктов. Такому человеку должны были доверять не только хозяин, но и бурлаки.
На основании документов Илья Груздев сделал вывод, что в Балахне Василий Васильевич “приобрел хорошую «оседлость»” и был в числе зажиточных граждан. Будущая бабка Алеши Пешкова Акулина была младше Василия на шесть лет.
Переселившись в Нижний Новгород, уже довольно большая семья Кашириных тоже зажила не бедно. В данных “Обывательской книги Нижегородского цехового общества с 1855 года по 1857 год” о Василии Каширине говорится: “Служил старшиной по красильному цеху в 1849 и 1855 годах”. Купчая от 14 января 1852 года на приобретение деревянного дома подтверждает его состоятельность. А в “Списке цеховых служащих по выборам городского общества” сказано: “По выбору городского общества служил: в 1855, 1856 и 1857 годах старшиной красильного цеха и в 1861, 1862 и 1863 годах гласным в Думе”. Дума состояла из шести гласных. Одним из них стал Каширин.
Вершиной благополучия каширинского рода была постройка в 1865 году большого деревянного дома на каменном фундаменте на Ковалихинской улице. Это было за три года до рождения Алеши.
Василий Васильевич Каширин был уважаемым в Нижнем человеком. Два или три раза переизбирался цеховым старшиной и даже метил в ремесленные головы (не избрали, чем смертельно обидели гордого деда Василия). Поднявшись со дна трудовой жизни, он мечтал еще больше возвысить род Кашириных. Сыновья для этой роли не совсем годились. Братья слишком часто выпивали, скандалили между собой за наследство и дрались на глазах у отца. А вот красавица дочь Варвара, да еще и с хорошим приданым, могла претендовать на мужа-дворянина.
Однако умер Василий Васильевич Каширин нищим в 1887 году и был погребен на приходском нижегородском кладбище. Неудачными оказались судьбы почти всех его детей и внуков. И жены, о которой будет отдельный разговор.
Дядя Алеши Михаил был, как писал Горький Груздеву, “тощий, сухой плоти и раздраженного разума человек”. Бабушка называла его “злооким”. “Эх ты, змей злоокий! Кикимора злоокая!”
“Глаза у него круглые, птичьи, белки – в красных жилках, зрачки рыжеватые, с искрой. Ходил быстренько, мелким шагом, раскачиваясь, болтая руками, сутулился, прятал голову в плечи – так пьяные идут в драку. Работу не любил и работал всегда в состоянии крайнего раздражения, со злобой, бегал по двору, засучив рукава, с руками по локти в синей, черной или желтой краске, и матерно ругался.
Работа не удавалась ему, и толстущая его жена зорко следила, чтоб не испортил материй, которые красил, а он ходил на нее с мешалкой как со штыком. Был случай, когда она, вырвав мешалку, огрела мужа так, что он завыл: «Господи! Из-ззувечила!»
У него всегда были любимые словечки, но он часто менял их. Помню, любил он говорить: «По-азбучному», наполняя это слово различным содержанием, произнося его то с иронией, то пренебрежительно или равнодушно, изредка – одобрительно.
Как-то, при мне, он словесно и очень долго травил сына своего, кротчайшего Сашу, – у Саши был трогательный роман с кухаркой, женщиной старше его лет на двадцать. Сашок очень долго не поддавался травле, но когда отец пошел на него с кулаками, оттолкнул отца: «Отстань, пьяное чудище!» Дядя покачнулся, упал и, сидя на полу, одобрительно произнес: «По-азбучному!» – и горько заплакал, но когда Саша, смущенный его рыданиями, наклонился, чтоб поднять его, отец ловко схватил его за волосы, подмял под себя, сел верхом на грудь ему и победительно, торжествуя, заорал: «Аг-га, по-азбучному!»