Меня дядя Михаил не терпел, пожалуй, можно сказать, – ненавидел. Дважды выразил искреннее сожаление о том, что не разбил мне голову о печку.
Я не имею возможности хвастаться этим, ибо он, кажется, всех ненавидел. Теперь я думаю, что он, кроме алкоголизма, страдал истерией. А основная причина всех его уродств, конечно, в том, что он, старший сын ремесленного старшины, в юности приученный к сытой жизни и хорошей одёже, затем женатый на дворянке, принужден был жить с толстой, удивительно тупой и грубой бабой, дочерью темного трактирщика, должен был сам работать в крайней бедности, в постоянной войне с братом, отцом, конкурентами по ремеслу. Тяжелая фигура. Но и жизнь была не легка ему”.
Ничего из этих живых черт дяди Михаила мы не найдем в прозе Горького. Видимо, когда писались повести “Детство” и “В людях”, они были не важны для него.
Сын Михаила Каширина Саша стал босяком и пьяницей, трижды судимым за кражи, но при этом романтиком по природе. Горький писал о нем Груздеву: “Прекрасная, чистейшая душа русского романтика, лирик, музыкант и любитель – страстный – музыки… Он очень любил меня, но читал неохотно и спрашивал с недоумением: «Зачем ты всё о страшном пишешь?» Его жизнь бродяги, босяка не казалась ему страшной… Несколько раз я пробовал устроить Сашу, одевал его, находил работу, но он быстро пропивал всё и, являясь ко мне полуголый, говорил: «Не могу, Алеша, неловко мне перед товарищами». Товарищи – закоренелые босяки. Устроил я его у графа Милютина в Симеизе очень хорошо… Через пять месяцев он пришел ко мне: «Не могу, – говорит, – жить без Волги». И это у него не слова были, он мог целые дни сидеть на берегу, голодный, глядя, как течет вода. <…> Босяки очень любили его и, конечно, раздевали догола, когда он являлся к ним прилично одетый и с деньгами. Умер он в больнице от тифа, когда я жил в Италии”.
Из писем к Груздеву выясняется, что не только Михаил, но и его младший брат Яков тоже был женат на обедневшей дворянке. Это была семейная политика Василия Каширина, стремившегося таким образом возвысить свой род.
Мать второго двоюродного брата Алеши, тоже Саши, жена дяди Якова, умерла, когда их сыну было всего пять или шесть лет. В повести “Детство” есть намек на то, что Яков ее замучил. Умирая, она внушала сыну: “Помни, что в тебе течет дворянская кровь!” Судя по “Детству”, дядя Яков пытался отмолить свой грех с помощью огромного креста на могилу жены, который при перенесении его на кладбище якобы и задавил приемыша Ваню Цыганка.
На самом деле вся история с убийством Цыганка была придумана Горьким. В письме к Груздеву дядя Яков предстает в более симпатичном образе, в отличие от его сына с “голубой кровью” Саши.
“Дядю Якова Сашка держал в черном теле, называл по фамилии, помыкал им, как лакеем, заставлял чахоточного старика ставить самовар, мыть пол, колоть дрова, топить печь и т. д. Отец же любил его, «души в нем не чаял», смотрел на человека с дворянской кровью в жилах лирическими глазами, глаза точили мелкую серую слезу; толкал меня дядя Яков локотком и шептал мне:
– Саша-то, а Бар-рон…
Барон суховато покашливал, приказывая отцу:
– Каширин, ты что же, брат, забыл про самовар?”
Не этот ли Барон, который, по словам Сатина, “хуже всех” в ночлежке, появится в пьесе “На дне”? Во всяком случае, пристрастие дяди Михаила к необычным словам (“По-азбучному!”) Горький использовал для образа Сатина (“Сикамбр!”, “Органон!”), в чем признался в письме к Груздеву. Но опять-таки этих живых черт почти нет в “Детстве” и в повести “В людях”. Нет там речи и о том, что Саша, будучи помощником регента церковного хора, пытался носить дворянскую фуражку, но ему это запретила полиция. Не сказано там, что Саша прекрасно пел и был вторым тенором в знаменитом церковном хоре Сергея Рукавишникова. Потом он работал “сидельцем” в винной лавке, просчитался, был судим, пытался организовать “Бюро похоронных процессий”.
Зато в автобиографической трилогии Горького есть множество подробностей, не имеющих отношения к “прозе жизни”. Например, в начале повести “В людях” говорится о влечении сына Якова Саши к магическим обрядам, что заставляет вспомнить слова деда, обращенные к младшему сыну: “Фармазон!” В самом ли деле суеверный Яков увлекался франкмасонскими книгами? Едва ли. Скорее, дед Василий называл его “фармазоном” просто потому, что так было принято именовать вольнодумцев в России.
“Саша прошел за угол, к забору с улицы, остановился под липой и, выкатив глаза, поглядел в мутные окна соседнего дома. Присел на корточки, разгреб руками кучу листьев – обнаружился толстый корень и около него два кирпича, глубоко вдавленные в землю. Он приподнял их – под ними оказался кусок кровельного железа, под железом – квадратная дощечка, наконец предо мною открылась большая дыра, уходя под корень.
Саша зажег спичку, потом огарок восковой свечи, сунул его в эту дыру и сказал мне:
– Гляди! Не бойся только…
Сам он, видимо, боялся: огарок в руке его дрожал, он побледнел, неприятно распустил губы, глаза его стали влажны, он тихонько отводил свободную руку за спину. Страх его передался мне, я очень осторожно заглянул в углубление под корнем, – корень служил пещере сводом, – в глубине ее Саша зажег три огонька, они наполнили пещеру синим светом. Она была довольно обширна, глубиною как внутренность ведра, но шире, бока ее были сплошь выложены кусками разноцветных стекол и черепков чайной посуды. Посредине, на возвышении, покрытом куском кумача, стоял маленький гроб, оклеенный свинцовой бумагой, до половины прикрытый лоскутом чего-то похожего на парчовый покров, из-под покрова высовывались серенькие птичьи лапки и остроносая головка воробья. За гробом возвышался аналой, на нем лежал медный нательный крест, а вокруг аналоя горели три восковые огарка, укрепленные в подсвечниках, обвитых серебряной и золотой бумагой от конфет” (“В людях”).
На детском языке такие захоронки называются “секретками”. Невинная традиция эта сохранилась, по крайней мере, до шестидесятых годов XX века. Но тогда в “секретки” не прятали мертвых птиц. Даже если похожая традиция и была у детей XIX века, все равно загадочными представляются слова Саши после того, как Алексей выбросил воробья через забор на улицу:
“– Теперь увидишь, что будет, погоди немножко! Это я всё нарочно сделал для тебя, это – колдовство! Ага!”
На следующий день Алексей опрокинул себе на руки судок с кипящими щами и попал в больницу. Как тут не вспомнить “фармазона” и слова мастера Григория о Якове, сказанные Алексею:
“– Дядя твой жену насмерть забил, замучил, а теперь его совесть дергает, – понял? Тебе всё надо понимать, гляди, а то пропадешь!
– Как забил? – говорил он, не торопясь. – А так: ляжет спать с ней, накроет ее одеялом с головою и тискает и бьет. Зачем? А он, поди, и сам не знает. <…>
– Может, за то бил, что была она лучше его, а ему завидно. Каширины, брат, хорошего не любят, они ему завидуют, а принять не могут, истребляют! Ты вот спроси-ка бабушку, как они отца твоего со свету сживали. Она всё скажет – она неправду не любит, не понимает. Она вроде святой, хоть и вино пьет, табак нюхает. Блаженная как бы. Ты держись за нее крепко.”
Насколько не похож этот образ дяди Якова на тот, что возник в письме к Груздеву. И это не единичный пример. В повести “Детство” и отчасти “В людях” Горький мифологизировал семейные линии Кашириных и Пешковых. И хотя в семье Кашириных он почти никому был не нужен, в тягость, в мифологическом пространстве все сражались как раз за его душу.
Чья сила перетянет? Деда? Бабушки? Или кровь отца?
Братья Каширины ссорятся из-за приданого вдовы Варвары. Но ведь изначальной причиной ее вдовства был Алексей. Свара ведет к разделу между отцом и детьми. В результате, раздробив “дело” и став конкурентами, они разоряются и впадают в нищету.
Отношение дедушки к Алеше сложное. Он жестоко избивает его, до полусмерти, а потом приходит к нему исповедоваться. И он не может понять: кто Алексей – Каширин или Пешков? Вот их первая встреча на палубе парохода:
“Дед выдернул меня из тесной кучи людей и спросил, держа за голову:
– Ты чей таков будешь?
– Астраханский, из каюты…
– Чего он говорит? – обратился дед к матери и, не дождавшись ответа, отодвинул меня, сказав:
– Скулы-те отцовы…”
Потом дед будет не раз “придвигать” и “отодвигать” Алешу, пытаясь разобраться, чей он. Дядья же невзлюбят его за то, что в доме появился еще один наследник. И все это – травля Алексея Кашириными, гибель любимого Цыганка, отлучение от дома самого Алексея – в конце концов завершается крахом каширинской семьи.
“Сеяли семя в непахану землю”.
Первопричиной этого краха стали незаконный, без согласия отца, брак дочери Варвары с пришлым мастеровым Максимом Пешковым и появление в доме Алеши Пешкова. Инстинктивно Каширины чувствовали это и, за исключением бабушки Акулины, не любили мальчика. Даже родная мать. Хотя она понимала, что Алеша не виноват. Но сердцу не прикажешь. Со временем он стал понимать это… И заплатил родне той же монетой.
Нет ничего страшнее, чем лишить ребенка любви. Его разум однажды начинает делать свои горькие выводы об этом мире, этих людях, этом Боге.
Бабушка Акулина
А что же Акулина Ивановна?
Разве она не любила Алексея? Любила! Но она не Каширина. Она Муратова. Она добрая. Она святая. За нее советует держаться мастер Григорий.
Мифологию образа бабушки Горький прописывал с особой любовью. Ничего более нежного и поэтичного, чем этот образ, он не создал ни до, ни после повести “Детство”. И если бы, кроме этой повести, он не написал ничего, мировая литература все равно пополнилась бы великим писателем.
В ее внешности было что-то темное, языческое. Недаром в своей семье ее называли ведьмой.
“– Что, ведьма, народила зверья?!”
Это кричит Василий Каширин после безобразной потасовки Якова и Михаила прямо во время обеда. Можно не обратить внимания на этот странный крик дедушки и принять его просто за бессмысленную брань раздраженного главы семейства. Но в “Детстве” почти нет случайностей. Почему дед Василий именно собственную супругу обвиняет в начале распада семьи? Только ли потому, что она “потатчица” и выступает за раздел имущества Кашириных между детьми? Но при чем тут “ведьма” и “зверье”? Вот еще одна загадка “Детства”…
Зададим простой вопрос: каким образом в семье хотя и скуповатого, но честного, трезвого, трудолюбивого и богобоязненного Василия Каширина народились такие непутевые дети? Пьющие, дерущиеся между собой братья Яков и Михаил. Непослушная и недомовитая Варвара, которая бросает ребенка в семье родителей и живет как ветер в поле.
“Не удались дети-то, с коей стороны ни взгляни на них, – жалуется дедушка. – Куда сок-сила наша пошла? Мы с тобой думали, – в лукошко кладем, а Господь-то вложил в руки нам худое решето…” И снова он винит мать: “А все ты потакала им, татям, потатчица! Ты, ведьма!”
Если смотреть на бабушку глазами Алеши, она поистине свет в окне, сердце мира, чуть ли не земная богородица. И это понятно. Бабушка для Алеши, если можно так выразиться, единственное “теплое” место, которого коснулась его детская, но уже травмированная душа. Это спасение в холодном безлюбовном мире, где мальчик с самого начала обречен на гибель. С первых мгновений детского самосознания вокруг него трупы, трупы и трупы. Холод, холод и холод. Мертвый отец в гробу. Мертвый младший брат. И даже мать выглядит как мертвая.
“Мать редко выходит на палубу и держится в стороне от нас (Алексея и бабушки Акулины Ивановны. – П.Б.). Она все молчит, мать. Ее большое стройное тело, темное, железное лицо, тяжелая корона заплетенных в косы светлых волос, – вся она мощная и твердая…”
Одно из первых жизненных впечатлений: “В полутемной тесной комнате, на полу, под окном, лежит мой отец, одетый в белое и необыкновенно длинный; пальцы его босых ног странно растопырены, пальцы ласковых рук, смирно положенных на грудь, тоже кривые; его веселые глаза плотно прикрыты черными кружками медных монет, доброе лицо темно и пугает меня нехорошо оскаленными зубами”.
“Второй оттиск в памяти моей – дождливый день, пустынный угол кладбища; я стою на скользком бугре липкой земли и смотрю в яму, куда опустили гроб отца; на дне ямы много воды и есть лягушки, – две уже взобрались на желтую крышку гроба. У могилы – я, бабушка, мокрый будочник и двое сердитых мужиков с лопатами. Всех осыпает теплый дождь, мелкий, как бисер…
– Зарывай, – сказал будочник, отходя прочь.
Бабушка заплакала, спрятав лицо в конец головного платка. Мужики, согнувшись, торопливо начали сбрасывать землю в могилу, захлюпала вода; спрыгнув с гроба, лягушки стали бросаться на стенки ямы, комья земли сшибали их на дно”.
В “Детстве” все пронизано символикой. На гробе отца две лягушки, обреченные на смерть. Алеша еще раз вспоминает о них на борту парохода, когда из каюты несут гробик с младшим братом. Алексей рассказывает об этих несчастных лягушках матросу, а матрос говорит ему:
– Лягушек жалеть не надо, Господь с ними! Мать пожалей, – вон как ее горе ушибло!
Отца, братика и лягушек “прибрал” Господь. Потом он “приберет” к себе мать, брата Колю и отчима. Алеша останется на земле только благодаря бабушке: “…сразу стала на всю жизнь другом, самым близким сердцу моему, самым понятным и дорогим человеком, – это ее бескорыстная любовь к миру обогатила меня, насытив крепкой силой для трудной жизни (курсив мой. – П.Б.)”.
Бабушка заменяет Алеше мать, становится для него единственной опорой в мире, где Бог бросил его на произвол судьбы. Ничего странного, что этот Бог, “Бог дедушки”, не нравится Алексею.
Мальчик чувствует Его присутствие в мире, но обижен на Него. Сознательно или нет, Горький обыгрывает в “Детстве” слова Ивана Карамазова о “слезинке ребенка”, из-за которой Иван готов “почтительно” возвратить Творцу билет в Царство Небесное. Только в “Детстве” ребенок не пассивный персонаж. Подобно третьей лягушке, он брошен, но не в могилу с водой, а в кувшин со сметаной, как в народной притче, и должен месить окружающее его холодное пространство, пока оно не превратится в масло и не позволит ему выбраться наружу.
Но хватит ли сил?
Сила идет от бабушки.
Она – “как земля”.
Такова мифология образа бабушки.
Но какова была Акулина Ивановна в реальности?
Она была… пьяница.
В “Детстве” и “В людях” Горький предельно бережно касается этой больной темы. Но и скрыть очевидного для семьи Кашириных факта он не может.
Для Алеши бабушка сродни Божьему явлению. Но Варвара стыдится собственной матери, которая на пароходе бродит “от борта к борту и вся сияет, а глаза у нее радостно расширены”, потому что бабушка не смущается угощаться у матросов водкой, за что рассказывает им разные смешные небылицы. Матросы хохочут, и Алексею весело. Но Варвара сердится:
“– Смеются люди над вами, мамаша!
– А Господь с ними…”
Только что Господь был с лягушками. Но для Алеши бог един – и это бабушка. Настоящий Бог обидел его. Все страшно и абсурдно, как лягушки в могиле. Алеша жмется к бабушке. Но в глазах-то остальных, даже дочери, это просто добрая, смешная, шалопутная пьянчужка, непутевая бабка с рыхлым, распухшим от пьянства красным носом.
Бабушки стыдится не только дочь.
Странно! Когда Василий Каширин, цеховой старшина, уважаемый в Нижнем Новгороде человек, уходит к кому-то в гости, законную супругу он с собой не берет. Почему?
“…В праздничные вечера, когда дед и дядя Михаил уходили в гости, в кухне являлся кудрявый, встрепанный дядя Яков с гитарой, бабушка устраивала чай с обильной закуской и водкой в зеленом штофе с красными цветами, искусно вылитыми из стекла на дне его; волчком вертелся празднично одетый Цыганок; тихо, боком приходил мастер, сверкая темными стеклами очков; нянька Евгенья, рябая, краснорожая и толстая, точно кубышка, с хитрыми глазами и трубным голосом; иногда присутствовали волосатый успенский дьячок и еще какие-то темные, скользкие люди, похожие на щук и налимов”.
Есть в музыке понятие контрапункта, когда одна мелодия вступает в конфликт с другой и рождается музыкальный эффект. Этот образ из “Детства” построен по принципу контрапункта. Фраза начинается в одной тональности, затем на нее накладывается другая. И взрывает гармонию.
С уходом деда с его жестоким, но понятным Богом в доме Кашириных начинается русское непонятное, “дионисийское” действо.
Водка размягчает сердце русского человека. Дядя Яков поет жалостливые песни, такие, что Алеша плачет “в невыносимой тоске”, а Цыганок весело, ухарски пляшет, “неутомимо, самозабвенно, и казалось, что, если открыть дверь на волю, он так и пойдет плясом по улице, по городу, неизвестно куда…”
Все эти лица еще индивидуальны. Куда более смутными видятся мастер Григорий, нянька Евгенья и “волосатый успенский дьячок”. Но остальные, “какие-то темные, скользкие люди”, уже вовсе неразличимы, а только похожи на “щук и налимов”. Между тем они тоже составляют окружение бабушки. Это ее мир, ее омут, в который она непременно утянет за собой Алешу, как ведьма утащила Иванушку в русской сказке. Если Алеша останется верен своему богу.
Ценой убийства в себе этого доброго и очень русского бога Алеша Пешков станет Максимом Горьким.
Когда Горький писал “Детство”, “В людях” и “Мои университеты”, он это прекрасно понимал. Тем более что уже в 1895 году в “Самарской газете” он опубликовал первый набросок к будущему “Детству” (изначально повесть замысливалась под названием “Бабушка”). Очерк “Бабушка Акулина” Горький благоразумно не включал в свои сборники и собрания сочинений. Как бы похоронил в прошлом образ реальной Акулины Ивановны, чтобы затем воскресить его в мифе Бабушки.
В очерке “Бабушка Акулина” рассказывается о старухе, которая живет в сыром подвале, собирая вокруг себя городскую шваль, отходы человеческого общества, больных алкоголизмом и распущенных до такой степени, что они не стесняются жить за счет нищей старухи.
“Бабушка Акулина была филантропкой Задней Мокрой улицы. Она собирала милостыню, а в виде подсобного промысла, иногда, при удобном случае, немножко воровала. Около нее всегда ютилось человек пятьдесят «внучат», и она всегда ухитрялась всех их напоить и накормить. «Внучатами» являлись самые отчаянные пропойцы-босяки, воры и проститутки, временно, по разным причинам, лишенные возможности заниматься своим ремеслом. <…> Вся улица знала ее, и слава о ней выходила далеко за пределы улицы. Но все-таки, на языке босых и загнанных людей, «попасть во внучата» значило дойти до самого печального положения; поэтому бабушка Акулина как бы знаменовала собой крайнюю ступень неудобств жизни и, пользуясь большой известностью за свою филантропическую деятельность, не пользовалась любовью со стороны опекаемых ею людей”.
Вот куда утащил бы Алексея этот добренький русский бог, если бы он прислушался к совету тоже доброго, но полуслепого (что символично!) мастера Григория держаться бабушки.
“Мои университеты”, отплытие Алеши в Казань:
“Провожая меня, бабушка советовала:
– Ты не сердись на людей, ты сердишься всё, строг и заносчив стал! Это – от деда у тебя, а что он, дед? Жил, жил, да в дураки и вышел, горький старик. Ты одно помни: не Бог людей судит, это – черту лестно! Прощай, ну!”
“За последнее время, – признается Горький, – я отошел от милой старухи и даже редко видел ее, а тут вдруг с болью почувствовал, что никогда уже не встречу человека, так плотно, так сердечно близкого мне”.
В сердце Кая благодаря слезам Герды тает льдинка Снежной королевы. Алеша Пешков, напротив, с болью вырывает из сердца теплого бога, зная, что с этим богом он пропадет и “Бог дедушки” надежнее. Беда в том, что он не любит дедушкиного Бога и не понимает Его.
Через некоторое время он попытается создать нового бога. Его имя будет Человек. Но даже гуманист Владимир Короленко смутится, прочитав поэму Горького с одноименным названием. Это был ледяной образ Человека, одиноко шествующего во Вселенной. Через десять лет Горький вспомнит о теплом боге – бабушке и поэтично воскресит ее в “Детстве”. Но убийство в себе самом живого бога не пройдет для него бесследно.
В начале девяностых годов Горький еще не понимал этого. В очерке “Изложение фактов и дум, от взаимодействия которых отсохли лучшие куски моего сердца” (1893) бабушка Акулина названа просто “бабкой”, и никакой идеализации ее нет: “Пила она сильно и однажды чуть не умерла от этого. Помню, как ее отливали водой, а она лежала в постели с синим лицом и бессмысленно раскрытыми, страшными, тусклыми глазами”.
Сравните это с началом “Детства”: “…вся сияет, а глаза у нее радостно расширены…”
У бабушки не было своего бога.
Да и откуда было ему взяться у неграмотной старухи, когда-то вышедшей замуж за грамотного “по-церковному” Василия Каширина? Илья Груздев считает, что замуж она вышла четырнадцати лет от роду, а в одном из писем к Груздеву Горький сообщает: “Бабушка Акулина никогда не рассказывала о своем отце; мое впечатление: она была сиротою. Возможно – внебрачной, на что указывает «бобыльство» ее матери и раннее нищенство самой бабушки…”
Что означает “раннее нищенство”? Четырнадцатилетняя Акулина Муратова была профессиональной нищенкой? “Хорошо было Христа ради жить!” – рассказывает она Алексею о своем прошлом.
Так или иначе, но ее поведение совсем не отвечает поведению супруги цехового старшины, гласного городской Думы. И ее влияние на детей, о котором с горечью кричит дед Василий, тоже. Зато истинно русская, “мощная” красота дочери Варвары, у которой “прямые серые глаза, такие же большие, как у бабушки”, тяжелые светлые волосы и свободолюбивый нрав, говорит о том, что эти черты достались ей не от “сухого”, “с птичьим носом” Василия, книжника и начетчика, а от матери-“ведьмы”, Акулины Ивановны.
Бабушка странно молится. Именно этим объясняется то, что в доме Сергеевых Алексей вдруг целует образ Богородицы в губы.
“Глядя на темные иконы большими светящимися глазами, она советует богу своему:
– Наведи-ко ты, Господи, добрый сон на него, чтобы понять ему, как надобно детей-то делить!”
Поначалу можно подумать, что у бабушки какой-то свой бог. Но дальнейшая ее молитва говорит о том, что это просто невинное обращение доброй неграмотной старухи к Богу, где личные семейные просьбы перемешаны с обрывками канонической молитвы.
“Крестится, кланяется в землю, стукаясь большим лбом о половицу, и, снова выпрямившись, говорит внушительно:
– Варваре-то улыбнулся бы радостью какой! Чем она Тебя прогневала, чем грешней других? Что это: женщина молодая, здоровая, а в печали живет. И вспомни, Господи, Григорья, – глаза-то у него всё хуже. Ослепнет, – по миру пойдет, нехорошо! Всю свою силу он на дедушку истратил, а дедушка разве поможет… О Господи, Господи!”
“– Что еще? – вслух вспоминает она, приморщив брови. – Спаси, помилуй всех православных; меня, дуру, окаянную, прости. – Ты знаешь: не со зла грешу…”
“– Всё Ты, родимый, знаешь, всё Тебе, батюшка, ведомо”.
В этой бесхитростной молитве неграмотной старухи только строгий начетчик, вроде дедушки Василия, заподозрит ересь.
Совсем иное – молитвы бабушки, обращенные к Богородице.
“Выпрямив сутулую спину, вскинув голову, ласково глядя на круглое лицо Казанской Божьей Матери, она широко, истово крестилась и шумно, горячо шептала:
– Богородица Преславная, подай милости Твоея на грядущий день, матушка!
Кланялась до земли, разгибала спину медленно и снова шептала все горячей и умиленнее:
– Радости источник, красавица пречистая, яблоня во цвету!
Она почти каждое утро находила новые слова хвалы, и это всегда заставляло меня вслушиваться в молитву ее с напряженным вниманием.
– Сердечушко мое чистое, небесное! Защита моя и покров, солнышко золотое, Мати Господня, охрани от наваждения злого, не дай обидеть никого, и меня бы не обижали зря!”
Дедушка злится, слыша все это:
“– Сколько я тебя, дубовая голова, учил, как надобно молиться, а ты все свое бормочешь, еретица! Как только терпит тебя Господь! <…> Чуваша проклятая!”
Вот еще одно объяснение странной религии бабушки. “Чуваша!” Языческая кровь бродит в ней и в ее детях, взрывая когда-то насильно привитое ее народу христианство. Культ Богородицы, плодоносящей силы, ближе ей, чем суровый Бог деда Василия. Да она просто и не понимает Бога как первооснову мироздания. Кто Его-то родил? Понятное дело, Богородица! Бого-родица.
Она язычница чистой воды. Восприняв от христианства идею милосердия, она так и не стала церковной христианкой в строгом смысле. И вот это нравится Алексею! Не столько идея милосердия, сколько подмена Бога Богородицей, Матерью мира, а значит, и его матерью! Вот почему он целовал Богородицу в губы.
Но это, в конце концов, означало страшное. Отодвигая от себя бабушку, теплого бога, убивая этого бога, он убивал в себе Мать и такой ценой становился самостоятельным человеком. О да, эта дорогая “могила” всегда оставалась в его душе! Она питала его творчество, причем лучшие его стороны. Но “отсохшие”, по его выражению, части сердца были невосстановимы. Отправляясь в Казань, Пешков заключал договор с новым богом, упрямым и жестокосердным. И этот бог был ближе к “Богу дедушки”, как понимал его Алексей.