– Ведь мы тут все почти инженеры, поголовно, такие же, как вы! В общем, коллеги-оптики! И будем знакомы! – заключил очкарик с воодушевлением.
Дрезина встала на разъезде, пропуская другую дрезину с таким же прицепом, и там тоже люди сидели. Вилли вскочил и провозгласил трубным голосом:
– Да здравствует советско-германское сотрудничество! И советское на первое место ставлю!
Нам тут же начали из прицепа махать, и мы замахали руками в ответ. Носатый, не понимая, все равно кивал, и кивал одобрительно, и все хохотал без удержу, даже когда Вилли, резко снижая пафос, спрыгнул с подножки и стал шумно мочиться на колесо прицепа. Один мочился, другой хохотал, и оба с удовольствием.
Мы опять поехали, и Грета удивилась простодушно:
– Так вы такие оптики, которые конвоиры?
– Чтобы вы не заблудились случайно, – нашелся очкарик, но усмешку едкую скрыть не смог, смелый был. – Не мы это придумали, что сейчас едем с вами, ну, вы же сами понимаете?
Голос Вилли опять все перекрыл:
– Гитлер со Сталиным придумали! Они!
И тишина тяжелая повисла. Носатый хохотать перестал и вздрогнул даже, услышав. Визжали колеса прицепа.
Очкарик сказал Вилли, понизив голос:
– Он тоже вам не советует. Не я это вам, он! – и кивнул на носатого соседа, и усмешка опять тронула губы.
– Много чего-то советчиков, – вздохнул тяжело Вилли. – Но к жиду твоему стоит прислушаться, верно? Жид он всегда жид и лучше нас знает!
Показалось, очкарик кивнул в ответ быстро, но так быстро, что, может, и впрямь показалось.
Отто вдруг сказал:
– Вилли, проветритесь-ка пешком. Вылезайте, Вилли.
Вилли к нему повернулся:
– Что это вы, профессор?
– Воняет от вас, невозможно терпеть.
– От вас не меньше, поверьте, – усмехнулся Вилли.
– От тебя по-другому, – пробормотал Отто.
Вилли только плечами пожал и вдруг легко и не без охоты даже покинул нашу компанию, спрыгнув на ходу в полутьму куда-то. Грета засмеялась, когда носатый попутчик сделал было движение за Вилли, но вовремя одумался. И смелый очкарик тоже рассмеялся, правда, отворачиваясь.
А заводские корпуса уже наступали на нас, сами словно шагали нам навстречу большими шагами, заливаясь ярче и ярче первыми лучами солнца. И тормозила дрезина. И тут я напоследок наконец разглядел женщину в углу прицепа, смог. Безучастно сидела в профиль, так ни разу и не повернулась ко мне, не посмотрела. Так что профиль только мне и достался: не юный, увы, совсем, и отчасти даже какой-то лошадиный.
– Тоже оптик-конвоир или конвоир-оптик наоборот? – спросил я очкарика шутливо про женщину, пряча непонятный самому интерес.
Очкарик махнул только рукой, явно интереса не разделив:
– А, эта? Да просто по дороге ей, дочь в горшечном цеху, на трамбовке. Сама тоже здесь на заводе работает, а как же.
И тут по прихоти машиниста я пролетел чуть не через весь прицеп к этой женщине. Резкий тормоз ткнул меня в ее лицо, и я правда будто лошади в морду заглянул. А тело ее просто каменным было, я чуть не расплющился об стену.
Выполз следом за коллегами из прицепа полуживой, а Вилли чудесным образом уже встречал нас у ворот цеха.
– Вы все кольца свои по железке выписываете, а я хожу прямо, вот он я! – сообщил он, гордясь собой.
– Под колеса угодишь со своей прямотой, – качая головой, предрекла Грета.
– Это всегда с нами, – отозвался Вилли.
Грета не поняла:
– Что с нами?
– Возможность, – пояснил усач, ничего не прояснив.
А очкарик подмигнул со смыслом, свое в голове было:
– Ориентируетесь, однако!
– Немецкий шпион, однако! – ухмыльнулся в своей манере Вилли.
8Во рту у Отто свисток. Я мчусь на его свист вверх со своего подземного этажа. Да стою уже с ним рядом, а он все свистит, глядя на меня. Я выдергиваю у него свисток, и Отто говорит:
– В Йене получилось, а здесь херня. И херня за херней. Объясните.
Вот что он, бедный, высвистывал. И губы без свистка дрожат взволнованно:
– Приехали в рамках сотрудничества, явились не запылились! Вот они мы! Асы! Немецкие технологии хваленые и варки показательные! Анекдот, ну анекдот же, Ханс, с ума сойти! Русские животы надорвали уже, хохочут!
– Скверный анекдот, – не отрицал я.
Отто взял меня под руку, будто повел тихо куда-то, как девушку, но тут же закричал в ухо прямо, оглушил:
– Что такое это? Что? Тараканы в стекле с пауками вдруг, ресторан китайский! Что это, Ханс? С нами что, я вас спрашиваю? Нет, вы мне объясните!
И уже очки свои привычно снимал, хотел, видно, лицо руками прикрыть, слова исчерпав, но я удержал вовремя:
– Не надо, Отто.
Он улыбнулся криво:
– Это я к чему сейчас? Пластинку опять эту заезженную? Да наши вот по телефону только, пять минут назад… И по морде мне, по морде, хорошо, по телефону. Рвут и мечут. Еще, значит, варка одна-другая, и чемоданы пакуем, всё. Под зад ногой называется!
Перерыв как раз был, рабочие по цеху без толку ходили. Стекло в горшках под кожухами остывало между варками.
Отто под руку меня опять взял, о себе напоминая:
– Так делаем чего, друг Ханс?
– Варка одна-другая, – пожал я плечами.
– Еще олух наш бедный спился совсем и мозгами, кажется, всерьез поехал, вы не считаете? – вздохнул Отто.
Олух не заставил себя ждать, тут же и явившись собственной персоной. Но с ним еще девушка юная была.
– Из горшечного цеха леди, – представил Вилли оробевшую спутницу. И хохотнул, конечно: – С горшка прямо снял, а ей биде, по-моему, в самый раз уже!
Отто, не услышав, сообщил мне, и тон приказной был:
– Она сегодня будет у вас на подхвате.
– Кто? – удивился я.
– Вот она, она, – повторил Отто хмурясь. Не иначе был свой уже план действий, вопросы раздражали.
– У меня есть Пётр на подхвате, и мы вполне, по-моему, справляемся, не так ли? – возразил я.
Но и Отто возразил, набрался терпения, как мог:
– Лишний глаз не помешает, Ханс. Вы, разумеется, справляетесь выше всяких похвал, да вы вообще у нас как белка в колесе, но ведь это и плохо? А мне вот важно, чтобы один кто-то всегда находился возле пирометра, то есть даже совсем безотлучно, вы это понимаете? – Нет, сорвался он, зашелся в крике: – Безотлучно, я сказал! Вообще ни на шаг! За температурой чтобы в оба глаза! И сегодня я лично буду засыпать все до одной присадки, вот этими самыми руками, вот лично я и никто другой! – чуть ни визжал уже Отто.
Да, план был у него. И мы молчали.
Девушка стояла, замерев, с круглыми от страха глазами.
– Маленькая моя, прости меня, я не в форме сегодня, – даже всхлипнул вдруг Отто. И стал девушке, как мог, жестами объяснять, что дальше будет, на горшки под кожухами кивать. А как он мог: вот пальца два показал, мол, вторичная намечается варка. И потом еще горшкам долго грозил, выкатывая глаза, что главная будет эта варка, главная самая! Девушка кивала в ответ и улыбалась уже.
Вилли заметил, как всегда двусмысленно:
– Юная леди не так наивна, не заблуждайтесь. Она во всех на свете процессах искушена, в том числе даже стекловарения.
Голос мой вдруг произнес отчетливо:
– Мерзости несешь, пользуясь, что человек не понимает?
На беду свою, девушка кивнула опять, приведя Вилли в полный восторг.
– Видишь, понимает и даже хорошо очень, у меня на такое глаз!
И тут я бросился на него с кулаками:
– Ты сейчас его потеряешь!
Я сам не ждал от себя такой прыти, целясь и впрямь в глаз. Вилли играючи отразил мой наскок и удивился:
– Ханс, Ханс, бог с тобой, ты чего это?
Отто взревел:
– Вон! Все пошли отсюда! Вон все, сказал!
Девушка шарахнулась от него, бросившись наутек. И мы с Вилли следом за ней двинулись, что же оставалось.
– Ханс, останьтесь, – услышал я сзади зов Отто, и Вилли на это рассмеялся сдавленно.
Я вернулся. Отто молчал, на меня не глядя. Стоял, прикрыв глаза, шевеля губами. Я понял, что он молится. И тоже зашептал, но, жмурясь, все следил, когда он закончит.
Отто обернулся с усмешкой:
– Вы не ответили на вопрос, Ханс.
– Какой же?
– Этот. Почему не так всё?
– Нет ответа, – сказал я.
– Черт возьми, неудачная какая-то весна.
Я пожал плечами.
– Может, там, на небесах, что-то, как думаете?
– Не в нашу пользу, – кивнул я, чтобы кивнуть. Он меня замучил.
Мы оба задрали головы и вместо небес увидели крышу цеха.
– Пойдем, – сказал Отто.
– Куда?
– Не знаю. Отсюда. Пока горшки стынут.
Цех проветривался между варками, и огромные двери будто как раз для нас распахнуты были.
– Русских позови, – приказал Отто.
9Может, с полдюжины их, сколько, и такие же, конечно, люди они печи. С кровью в жилах с нами одной, стеклянной. И напарник мой Пётр с женой среди них. И девушка еще эта, Отто мне навязанная, тут она как тут, в ряды уже наши влилась. Русские – не русские, вперемешку все на солнышке греемся, хлещем немецкий лимонад перед авралом большим.
И денек редкий вдруг такой, незабываемый, спасибо Отто. Минуты просто райские на берегу пруда в зоне индустриальной. На траве пикник среди отвратительно коптящих труб, бывает разве? Русские сосут из диковинных бутылок, из горлышек прямо, нам же бокалы несправедливо предоставлены. Отто исправляет положение, и мы, его примеру следуя, тотчас галантно передаем бокалы женщинам. Ветерок шальной халаты их рабочие задирает, и визжат они радостно, белье уродливое руками отчаянно прикрывают. И в унисон визжат вокруг рельсы под вагонетками с глиной, грузовики рычат на подъемах, и живет жизнью своей завод, никуда не делся. Это мы бригадой целой делись, далеко с лимонадом куда-то запропастились.
Пётр мой заерзал беспокойно, показывает, мол, на печь ему пора, труба уже зовет. И я трудовой его порыв на нет свожу: сиди, Пётр, грейся, работа не волк, да когда еще будет такое? И всё жестами мы это, жестами, доходчивее оказались всех слов наших. И сидит Пётр, глаз с меня теперь не спускает, ожидая команды. Он возраста одного со мной, под сорок, зрелый мужик уже, с лицом правильным и открытым, доверие одно только внушающим. Но ведь и неясность в лице этом, не простота там своя тихая, и вроде уклончивость даже, если хорошо приглядеться. Честно скажу, я сам на себя сейчас смотрю.
А Вилли тем временем жену Петра издали дразнит, все угомониться не может. Смачно горлышко сосет и показывает, как сосет, вот что придумал. И полногрудая Наташа не понимает, но волнуется. Круглое лицо смущенно ладонью прикрыла, огненно-рыжие волосы ветром вздыблены, и сквозь пальцы горячо глаз горит, от мерзостей Вилли не отрываясь.
И жестом я, лишь жестом одним Петра своего поднимаю вместе с женой глупой, и вот они вдвоем под ручку уходят уже, как же просто всё. Впрочем, еще оглянулась издалека Наташа, было такое.
И тут, конечно, слова опять, слова, и уши уже вянут.
– Дон Жуан немецкий, здесь это дело тюрьмой карается, это я вам в порядке информации.
– Отстаньте от меня, профессор, прошу.
– Я вас предупредил.
– Да что карается, что?
– Связь вот с вами, с усами вашими. Ей тюрьма, вам триппер, это что, корректный размен, коллега?
Молчание, тишина. И громкий всплеск воды. Открываю глаза: Вилли плывет мастерским кролем, пересекая пруд. И возвращается уже. Быстро он, раз-два. И на берегу опять, рядом. Объясняет:
– Чтобы не задушить вас, профессор.
И вытягивает мускулистое тело на солнышке. Жмурясь, спрашивает разморенно:
– Отто, вы себя сами понимаете?
– Вполне, думаю, – удивляется Отто.
– Карьера главное?
– Допустим.
– Я себя в последнее время не очень. Но скоро, кажется, пойму, – обещает Вилли.
Отто смотрит на него:
– Вы продолжайте, что хотели.
– Профессор, вы человек приличный и сердечный даже, как ни странно, да?
– Сентиментальный немец. И?
– И всё, – ухмыляется Вилли жмурясь. – Отто, вам давно пора определиться. Вы туда или сюда?
– То есть?
– Ну, вы слишком ненавидите этих глупых курочек.
– Каких еще? Вилли, выражайтесь яснее.
– Ну, женщин. Женщин, Отто. Ненавидите.
– Еще, Вилли, яснее, пожалуйста, – просит Отто. При этом убирает руку с моего плеча.
Вилли садится на траве и, перевернувшись мгновенным кульбитом, делает вертикальную стойку на руках. Встав опять на ноги, ухмыляется:
– Спокойно, Отто. Я их тоже терпеть не могу. А меня они любят, только глупые курочки эти, беда.
Разволновавшись, он начинает шарить по голой груди в поисках фляжки, и дергает сам себя за сосок, пытаясь отстегнуть, как пуговицу. И они с Отто смеются оба.
И тут я понимаю, почему налетел на Вилли в праведном гневе, озарение вдруг. Вот она смотрит доверчиво, глаз с меня не сводит, девушка эта с трамбовки, из цеха горшечного. И внезапно проступают на нежном лице черты лошадиные, и я в девушке угадываю хмурую ее мать. Жеребенок прекрасный, но была ведь настоящая лошадь, не так ли?
И еще другой взгляд я перехватываю, и ночь в нем, одна только ночь. Это Грета смотрит неотрывно. И на лице ничего, никакого выражения, просто сидит и смотрит на меня издали.
– Ого! – оценивает Вилли, чуть сам от огня вдруг такого не вспыхнув. – Ну, я же говорил? У меня и на это глаз!
Отто в бок толкает:
– Ханс, пирометр! Безотлучно!
И гудок уже дают, значит, остыло стекло и заново варить время. И Пётр с Наташей руками нам машут от ворот цеха.
Встаем все разом, бутылки подбираем пустые, а Отто сидит как сидел.
– Ханс, что вы там про небеса?
– Вы это, Отто.
Снова головы вверх задираем. И плывут над нами облака, плывут.
– Не знаю, – говорю я.
10Что-то не так было на небесах. Не в нашу пользу, точно.
После лимонадного пикника грохнула печь, и очень скоро, едва запустили. Взорвался один горшок, тут же и другой, нижний, и масса расплавленного стекла, пробив кладку, хлынула наружу. Ослепительная струя взвилась с шипением над цехом, высветив добела перекошенные ужасом лица рабочих. Люди побежали, поползли, тысячеградусные брызги летели за ними вперемешку с битым кирпичом, каленые ручьи по цементному полу катились следом, настигая.
Было так: девушка Отто стояла у пирометра часовым и глаз с циферблата не сводила, как профессор велел. Стрелка уже застыла у красного деления, обозначая температурный предел, всё. Я бросился вниз к Петру, он там забрасывал уголь в топку, и я метался между ним и внимательной девушкой на разрыв. Вот и сейчас слетел по ступеням, и Пётр поднял голову, ожидая команды. Но я почему-то не приказал ему умерить пыл, а наоборот – велел еще поддать жару. Да вообще вырвал вдруг из рук лопату и начал кидать уголь сам, вот как было. Девушка Отто уже в тревоге сбежала к нам вниз, на свою беду сбежала. И стояла с круглыми от страха глазами, я уже видел у нее такие глаза. Пётр навалился на меня, пытаясь вырвать лопату, но я легко отбросил его на угольную кучу, сила была какая-то удесятеренная. Успел прочесть ужасный вопрос в его глазах: что это?! И, забыв о жестах, по-немецки прокричать: “Не знаю!” Опять лопатой работал как сумасшедший, и тут Пётр в затылок меня шмякнул, оглушил.
Волоком меня через цех тащил. Я близко видел его лицо, пену на губах, пузыри. И круглое глупое лицо жены Наташи мелькнуло. И Отто очки, и Вилли усы мне свои в нос совал. Гас свет и вспыхивал снова, аварийный. Побежала по цеху в полутьме девушка-факел, хотя уже непонятно было, что девушка. Рабочие свалили ее, стали телогрейками сбивать пламя. Зарычав, я дернулся и вскочил на ноги, потому что это горел мой жеребенок. Я размахивал руками, но Вилли с Петром утихомирили быстро, заломив эти самые хлеставшие их по лицам беспокойные руки. Вели под конвоем, переходя из цеха в цех, пока наружу не вытолкнули, и Вилли сунул мне в зубы фляжку, расщедрившись. Я глотнул и закрыл глаза, и стоял так слепым, пока не взвыл от боли, тронув себя за щеку.
– Ожог, – взглянув, оценил Вилли. – Ты меченый теперь.
А Пётр в грудь ткнул: ты! Вилли думал, что поддержка такая дружеская, но я по-своему это воспринял, как надо. И Пётр понял, что я понял.
11Я шел за гробами. Один большой был, другой поменьше, мой. Впрочем, и большой был мой. Я маневрировал в толпе, догонял в порыве гробы и тормозил в последнюю минуту малодушно. В большом разглядел плечи покойного исполина, успел. А маленький оказался под крышкой, смотреть не на что было, значит. Дождь хлестал в лицо.
Руку мне кто-то больно сжал, я увидел рядом Грету. И потянул ее за собой снова в порыве, но также вместе с ней опять и отстал, и больше уже не рыпался. Пластырь смыло у меня со щеки, и Грета искала его по лужам, выпячивая зад в элегантном йеновском комбинезоне. А я в хмурой толпе не выделялся ничем, в рабочих шароварах и бутсах был, как и все, стекловар такой же.
Шли в хвосте, без лишних уже телодвижений. Грета опять схватила меня за руку. И к плечу даже прижала лицо скорбное.
– Меньше скорби, – сказал я.
– Ханс, это дождь.
Она стала напрасно утирать ладонью лицо, и правда был дождь. И я, может, тоже плакал.
Вдруг она языком лизнула мою раненую щеку, я не заметил. И все-таки спросила:
– Мне казалось, ты был знаком с ней?
– С ее матерью, – не замедлил с ответом я.
Почему-то она удивилась:
– У нее есть мать?
– У тебя же есть.
– Умерла этой зимой, – сообщила Грета.
– Плачь тогда, плачь, – разрешил я.
И на мать тут же напоролся, сам себе накаркал. Прямо глаза в глаза с лошадью, но ничего не значило. Опять отвернулась, у могилы уже стояла. И спины между нами сомкнулись, разделив навсегда, всё.
Грета догадалась, усмехнувшись вдруг не к месту:
– Она?
И закряхтели, опуская гроб в землю, рабочие, но уже толком не разглядеть было. И мокрые комья полетели, шмякаясь о деревянную крышку. У обеих могил бабы в два хора заголосили, и у той, исполинской, громко особенно.
Я стоял столбом. Грета догадалась опять:
– Ханс, я за тебя, так?
Ушла, вернулась. Смывала и смыла в луже с рук землю кладбищенскую.
– Идем.
Мы двинулись в обратную сторону. И она привычно уже, по-хозяйски взяла меня под руку. Но еще в лицо вдруг зачем-то заглянула:
– Эти двое – они первые. Две первые жертвы, понимаешь?
– Да, – сказал я. – О чем ты?
Грета рассмеялась:
– Ни о чем. Но ты все правильно понял, Ханс.
Шли и шли. И вдруг Пётр с рыжей женой в многолюдье рядом совсем, лица их близко. Я к ним руку протянул, и они, пряча лица, чуть не отпрыгнули в ужасе, побежали от меня. Я дернулся следом, но Грета тут как тут была, и голос строгий, командный:
– Немец, не надо за ними. Или русский уже?
Веревки из меня вила, крепче все прижимаясь:
– Сейчас в шахматы, когда вернемся.
– Замучила шахматами, Гретхен.
– Е2–е4. Сразу встанет все на свои места, поверь.
– Все и так на своих, – удивился я, и Грета засмеялась.
Тут мы Вилли с Отто увидели в таких же, как у меня, шароварах и бутсах, в толпе напоролись. Вилли как раз протягивал Отто фляжку, подмигнул нам:
– Помянуть решил профессор.
Отто выпил, но тут же его и вырвало прилюдно, вывернуло буквально наизнанку.
12Сидели, вымокнув до нитки. Как пришли, так и сели в столовой без движения, с лужами уже под ногами. С самих дождь все лил и лил, а мы сидели. Слабость вдруг минутная, мрак. Отто взбодрил, влетев вдруг выбритый чисто, в свежей сорочке, когда успел только. Кощунственная улыбка во весь рот особенно впечатляла.
– Как говорят наши лютые друзья англичане, у каждой тучки своя серебряная подкладка? Или подстежка, Ханс, как правильно?
– Подстилка, если англичане, – отозвался я.
– Их, их поговорка, английская! – кивнул Отто, погрозив недругам пальцем. – Я к тому, что это все к лучшему даже, пусть бог меня простит. Шанс опять получаем. Йена внимание с нас, таких-сяких, на горшки теперь, что они рванули, и мы работаем спокойно, только и всего! Работаем! – Отто не мог скрыть радости, просто не в силах был. – Ну, вот, Вилли, не такой уж я сентиментальный немец, пусть бог опять простит!
– Опять простит, – кивал ему Вилли.
Отто на радостях перед нами как артист был со своим сольным номером.
– Русские, кстати, признают, что их тут с горшками вина, делает честь, согласны? С другой стороны, как же не признать очевидное, когда горшки вдребезги? Новое какое-то их, что ли, месторождение, оттуда и глина эта слабая. Теперь комиссию они сразу, следствие, быстро это у них. Ну, я обрисовал вам, коллеги, в общих чертах, что у нас и как?
– А следствие при чем? – спросил я.
Отто удивился:
– Да ни при чем. Вообще никаким боком. К нам вопросы какие?
– Еще не хватало, – возмутился Вилли.
Я все не понимал, хотя отлично понимал.
– К горшкам, что ли, разбитым вопросы?
Грета проявила осведомленность:
– Свои своих дергают, русских таких же. У них же вечная борьба с этим, как его, вредительством, всегда начеку!
Отто рыгнул громко:
– Вилли, злодей, что за пойло? Ханс, если в тему углубляемся, кто там с вами рядом еще был, ну-ка? Пётр ваш, потом, значит, девочка эта несчастная? Ну, рыжая еще, жена Петра, так?
Я разозлился из-за рыжей.
– Не так. Жены Петра рядом не было, при чем жена?
– Потому что жена. Забыли, где находитесь? Вы вообще дергаетесь чего, друг Ханс, непонятно? – спросил Отто.
И замолчал, помрачнев. То словами сыпал, чуть песни свои не пел, пока с нас дождь стекал, а тут вдруг как язык проглотил. Очками сверкнул:
– Нечего мне тут сопли. Такое не бывает без жертв, то, что мы делаем.
Вилли голову сразу поднял, как ждал:
– А что мы, профессор?
Отто посмотрел на него:
– То, что может пригодиться.
– Русским?
– И нам тоже. Закроем тему?
– Мы не открывали, – ухмыльнулся в своей манере Вилли.
Тишина повисла. Тут Грета в волнении пролепетала, никто и не понял:
– А на Ханса не наговорят? Что он там что-то не так и не то? – Совсем с ума сошла. – Вот рыжая эта? Она опасна!
– Это почему же? – вздрогнул я от удивления.
– В тебя влюблена, – сказала серьезно Грета.
Вилли обиделся:
– Все влюблены в Ханса, но рыжая, чур, в меня!
И мы расхохотались, Отто громче всех.
– Ну вот, коллеги, обрисовал вам положение. Да само все обрисовалось полностью, как есть. – Опять он веселый стал, бодрил: – Утром печь запускаем. Русские за три дня отремонтировали, стахановцы!
– Это кто ж такие? – не понял Вилли.
– Кто – не знаю, это сами про себя они: мы стахановцы! И печь на ходу, пожалуйста! И утром мы не тетери мокрые – немцы упрямые! В строю все! Не слышу криков “ура!”.
Отто один прокричал громко и сам же ладонью рот закрыл, радость неуместную спрятал, чтобы бога опять не поминать. Или это позыв рвотный его снова настиг, всего скорее. Уж быстро очень покинул нас, пулей из столовой выскочив.
А Грета неугомонная мне уже издали фигуру показывала, короля белого, темпа не теряя. И доска шахматная у нее неотвратимо под мышкой торчала.
– Вилли, – взмолился я.
И усач в глазах моих такую тоску разглядел, что доску из подмышки у Греты без церемоний выдрал:
– Принимаю огонь на себя!
И фигуры уже на доске, кряхтя, расставлял. Грета, осознавая подмену, отвлеклась на мгновение. И как не было меня в столовой, след простыл.
13Калитка настежь, крыльцо. Пётр оборачивается в прихожей, глаза из орбит лезут: ты, это ты?! Как сюда?! Откуда?! Задрав нос, воздух с шумом в себя вбираю, волка изображаю, что ли: нюхом сюда к тебе, чутьем звериным!
На колени перед ним падаю. И палец к губам своим: молчи! И вскочил снова, сочувствия ищу, жалости, не плачу чуть: двое детей у меня, двое! Ладонью одной рост повыше показываю, другая к полу близко, мол, второй у меня маленький совсем, крошка! И к губам палец снова: молчи! Молчи, Пётр, умоляю!
Стоим в прихожей темной. И ужимки эти, жесты без конца. Язык с Петром наш простой, и слов он понятней. По очереди пальцами друг в друга тычем: “Считаешь, я это устроил, аварию, вот я? Вот я?”
Удивлен Пётр: “Ты! А кто ж еще? Ты!”
“А ты? Ты, что же, ни при чем тут?”
Головой мотает. Бью его в лицо, потому что мотает. Валится в прихожей, хлам какой-то под ним трещит. Встает, но согласен уже, кивает: “Да, и я! И я!”
Я веки на глазах у себя, не жалея, пальцами раздираю, для него стараюсь: “Ты видел все, видел ведь? Ты был там! И ты, значит!”
Опять кивает обреченно: “Да, ты и я! Оба! Повязаны!”
Пальцы скрестив, решетку ему под нос сую, участь его обозначая. Пётр, головой покачав, усмехается: “Хуже!” – палец к виску себе приставляет, участь свою возможную лучше знает. Языком щелкает, выстрел изображает.
Прошу его в ответ меня ударить. Не хочет. Потом бьет несильно, чтоб отделаться. Валюсь как подкошенный и лежу без движения, делаю вид, что в нокауте. Пётр смеется, и я смеюсь. Поднимаюсь, стоим обнявшись.