Стены пестрели граффити – бессмысленной аббревиатурой на латинице. Из внятного было только надпись “РНЕ” и фамилия “Баркашов”, в которой буква “о” была нарисована в виде закруглённой свастики.
А вот сразу под фамилией находился Незнайка: в голубой длиннополой шляпе и жёлтых клёшах среди высоких, как фонари, тюльпанов – настенная живопись советских времён. Краски вылиняли, потускнели, но, глядя на эти когда-то солнечные штаны, я болезненно и пронзительно вспомнил себя четырёхлетнего. Вот я топчусь возле Незнайки, скоблю ногтем облупившиеся чешуйки краски. А позади меня чужая игра, качели, песочница. Скоро будет обед, а потом мёртвый час…
Калитка была открыта. Я всё ещё был готов отнести это узнавание к разряду ложных. Но с каждым шагом ощущение моего прошлого бытия тут усиливалось. Я готов был поклясться, что помню качели и лавочки, что мне знакома география асфальтовых дорожек. Я подошёл к песочнице, на полном серьёзе ожидая увидеть там потешное кладбище моего раннего детства…
Утоптанный недавней непогодой песок напоминал огрызок пляжа, только унесённый подальше от водоёма. Валяющиеся повсюду камушки и щепки совсем не походили на мозаику былого кладбища. Зато валялся позабытый кем-то игрушечный совок.
Я присел на отсыревший деревянный бортик и наконец-то сгрузил ласточку на песок. Первый раз в жизни я видел ласточку так близко. Так подробно. Живые, они стремительно проносились где-то в вышине, почти неразличимые в полёте. Раньше мне казалось, что ласточки размером по меньшей мере с голубя. А передо мной лежала жалкая чёрно-белая канарейка. Длинный раздвоенный хвостик ощипан. Тонкие, будто из железной проволоки, скрюченные лапки заканчивались крошечными хищными коготками. Клюв приоткрылся, как лопнувшее семечко подсолнуха. Обращённый ко мне глаз был затянут бледным и маленьким, словно волдырь, веком.
Пахнуло сладковатым табачным духом. За моей спиной стояли двое. Я даже не услышал, как они подошли, скорее, запоздало учуял. Девчонке на вид было лет четырнадцать, а парень выглядел помладше.
Девочка показалась мне волнующе красивой, хотя, смой с её лица всю взрослую косметику, она стала бы похожа на мышонка. Одета она была, на мой взгляд, безупречно – джинсовая мини-юбка, фиолетовые лосины и короткая курточка-“варёнка”. Старательный начёс прихватывал яркий синий обруч. На парне были дутые спортивные штаны, футболка с какой-то металлической рок-группой и кожаная куртка – явно с чужого плеча, потому что именно в плечах она и подвисала. Выглядел он как полноватый Джон Коннер: смазливый пасынок второго, уже человеколюбивого, терминатора.
– Это вообще-то наше место, – девчонка, потрогав ладонью бортик, присела рядом, изящно пульнула в кусты дымящийся окурок. Спросила Коннера: – Толстый, что-то я не припомню… Он ведь не из нашей песочницы, да?
Коннер не ответил, неприятно улыбнулся и сплюнул себе под кроссовки.
– Чёрт, песок набился, – девчонка сняла туфлю, постучала ей по бортику. – Ой, а тут птица дохлая… Это ты её принёс? – обратилась уже ко мне.
С внимательным равнодушием она посмотрела на ласточку, отряхивая со стопы песочные крошки.
– Прикинь, – девчонка лениво повернулась к Коннеру, – никогда раньше не видела ласточки вблизи. Вроде когда летают, такие милые… Толстый, он похоже хоронить её тут собрался!.. У него и совок. Эй! Что молчишь?.. Чего испугался? Толстый, ха! Он нас боится!
– Я из вашей песочницы, – слова дались мне неожиданно тяжело. Сердце от волнения сделалось тяжёлым и горячим. – Тебя зовут Лида. Или Лиза… А его, – я кивнул на Коннора, – Максим. Он всегда такой молчаливый… Я тоже был в этом детском саду. Девять лет назад. А в песочнице у нас было кладбище… Ненастоящее, конечно. Мы жуков-солдатиков хоронили. И ещё с нами Ромка водился – памятники делал…
Девочка надела туфлю и посмотрела на меня. Лицо её замерло, напряглось:
– Значит, у нас тут было кладбище домашних насекомых? А он, – кивнула на раскормленного Коннера, – Максим?..
– А ты Лида, – ломким хрипловатым голосом сказал Коннер. – Или Лиза…
Они посмотрели друг на друга. И отвратительно, с собачьим улюлюканьем, расхохотались.
*****В школе я не появлялся около недели. Просто уходил по утрам и шлялся по городу до условного окончания уроков. Классная руководительница позвонила узнать, что со мной, и дома разразился нешуточный скандал. Я тогда ещё не знал, что мать беременна. Хотя это объясняло, почему нервы у неё сдали – она чихвостила меня последними словами. Я, в свою очередь, обозвал мать проституткой и предательницей, после чего схлопотал от неё увесистую пощёчину.
А вот Олег Фёдорович показал себя с наилучшей стороны, не кричал и не осуждал меня. Спокойно разобравшись с причиной прогулов, даже пошутил, что дал бы мне свою фамилию, но боится, что Тупицыну будет куда хуже, чем Кротышеву. А я и ему нагрубил. Шипел сквозь слёзы, что ненавижу его и Москву, что горжусь моим отцом и своей фамилией…
В итоге порешили перевести меня в соседнюю школу. Неделю я провёл под домашним арестом, мы пытались как-то помириться и успокоиться.
Потом были каникулы. Наступило очередное серое утро ноября, и прозвучал телефонный звонок, после которого мать, чуть замявшись, сказала мне, что у нас несчастье – умер дедушка Лёня…
И все школьные обиды, конечно, отошли на задний план. На похороны я поехал один, потому что отец категорически не желал видеть мать в Рыбнинске. Меня посадили на поезд, попросив проводника приглядывать за мной, хотя ехать было, в общем, недалеко.
На сами похороны я опоздал, потому что поезд приезжал к полудню и гроб с телом уже увезли на кладбище. В нашей квартире меня ждала соседка по площадке – тётя Марина. Когда мы ещё жили одной семьёй, мать изредка поддразнивала отца, говоря, что ему бы по возрасту, весу и темпераменту в жёны очень подошла бы толстая, немолодая тётя Марина.
Она принялась меня утешать и жалеть. Так что, когда вернулись с кладбища отец и бабушка, я окончательно раскис. Конечно, я очень горевал по дедушке, но больше всё-таки оплакивал себя – затравленного, всеми нелюбимого Кротышева тринадцати лет от роду, для которого даже поездка домой оказалась возможной только из-за похорон.
Бабушка за минувший год не изменилась. И в трауре она оставалась сдержанной дамой. Поцеловав меня, тихонько сказала:
– Хорошо, что приехал…
А вот отец выглядел постаревшим и измождённым, словно на него внезапно обрушились все стариковские обязательства умершего деда. Увидев меня, отец уныло кивнул, будто мы расстались пару часов назад.
Возле бабушки находился мужик – увесистый и крепкий, лет тридцати пяти. Он был бы похож на отца, если б не коротко остриженная голова с глубокими залысинами и смешным, выступающим мысиком волос, напоминающим ухоженный заячий хвост. Одет в спортивного фасона штаны тёмно-серого цвета и чёрную рубашку с коротким рукавом. Две верхних пуговицы были расстёгнуты, открывая золотую цепь с образком, который я принял за солдатский жетон, только позолоченный. На поясе, сдвинутая вбок, как кобура, висела чёрная матерчатая барсетка.
Заметив мой взгляд, мужик произнёс:
– Ну, давай знакомиться, братик. Я Никита. Ты хоть слышал обо мне? Бать? – он повернулся к отцу.
– Слышал… – хмуро подтвердил отец. – Владимир, это твой сводный брат, – сказал и ушёл в гостиную. Там тётя Марина и вторая соседка помогали бабушке накрывать поминальный стол.
– Наконец-то свиделись, – продолжал Никита. – Жаль только, что повод такой… – Он громко, во всю щёку, цыкнул, показав обойму золотых зубов: – Но я рад тебя видеть! – от его дыхания несло куревом.
– Я тоже рад, – соврал я.
Для старшего брата Никита был слишком уж взрослым. Такого могли бы и с папашей спутать – причём таким папашей, который вернулся из мест заключения. На правой кисти у него красовался грубо татуированный орёл – как на этикетке джинсов “монтана”, только в лапах у него были венок и меч.
Я вдруг подумал, что для отца Никита тоже большое разочарование. С той небольшой разницей, что это разочарование, судя по всему, в обиду себя не давало. Наоборот, само кого хочешь обидело бы.
В дверях топтались ещё двое – такого же грубого помола, как Никита. Будь тут мать, она точно окрестила бы их “бандитскими мордами”. Они и правда выглядели точно какие-нибудь рэкетиры.
– Братан мой младший, – показал на меня Никита.
Я пожал два грубых, загребущих ковша. У одного на пальцах были отбиты до черноты ногти, словно ему на руку уронили каменную плиту.
Эти двое, видимо, были всё же не товарищами, а подчинёнными, потому что Никита в доме их не оставил. Как бабушка ни просила задержаться, они, глядя на Никиту, сослались на дела. Лишь на пороге выпили, не чокаясь, по стакану водки, попрощались с Никитой, сказав, что будут ждать его в гостинице.
За столом нас было немного: бабушка, папа, мы с Никитой, две соседки, папин друг детства физрук дядя Гриша и его супруга. Кто хотел, говорил прощальные речи. Никита сказал неожиданно лаконично и хорошо:
– Жил честно, умер кротко. Земля пухом!
Он выпил больше других, но алкоголь никак на нём не сказался, разве что порозовели щёки. А вот худой как жердь дядя Гриша к концу обеда уже подрёмывал, просыпаясь лишь от тычущего локтя жены.
Беседа с братом произошла на балконе. Было прохладно, так что я захватил куртку, а Никита набросил на плечи свою толстовку из плотной байки.
Сначала мы чуть помолчали, затем он спросил:
– Ну, как жизнь?
– В школе учусь… – больше я не знал, что ответить.
– Бабуля говорила, в Москве живёшь. Я вот тоже туда собираюсь. В Подмосковье, точнее. Практически соседями будем… – он положил мне на плечо тяжёлую руку.
Я злорадно представил материно выражение лица, если бы она вдруг увидела на пороге Никиту. И её Тупицын, наверное, тоже бы здорово перетрухнул от такого гостя. Им-то и в голову не приходило, что может существовать версия отца с каменными мужицкими ладонями и жёстким, как бетон, взглядом.
– Хорошо, наверное, учишься? – Никита обернулся и поглядел в комнату. Отец в это время что-то говорил, подняв рюмку. Я понял, что Никита интересуется, пошёл ли я мозгами в нашего умного родителя.
– Не… Плохо… Совсем, – признался я. – Двойки в четверти.
Но Никита почему-то был доволен моим ответом.
– Ничё, я вот тоже херово учился, – он усмехнулся, хлопнул по барсетке. – Но бабос водится… Слушай, – тут лицо его сделалось заговорщицким. – А тебе батя тоже часы дарил?
Я с удивлением посмотрел на Никиту:
– Да, на девять лет.
– Такие? – Никита полез в нутро барсетки и вытащил близнеца моей “Ракеты” – с циферблатом на двадцать четыре деления. – Которые биологические?
– Ага… – я неуверенно улыбнулся. – Я тоже их на руке не ношу. В кармане нагрудном.
– А покажи…
Я достал мои часы и отдал Никите. Он взял их и около минуты сравнивал со своими часами. Явных отличий не было, только у Никиты был стальной браслет, а не кожаный ремешок. Ну, и время часы показывали разное.
– Действительно одинаковые, – Никита протянул мне мою “Ракету”. – И что, заводишь каждое утро? Да?! О, два дурака – пара! Именно что братики! – он по-доброму засмеялся. – Я вот тоже – каждое утро, прикинь?! И никому про них не говорю. А для точного времени у меня “моторолка”… – Никита вытащил из барсетки мобильный телефон, деловито глянул на экранчик, сказал озабоченно: – Звонили… – и сунул обратно. – А что тут у нас на биологических натикало? Нормально, третий час ночи! То-то мне спать хочется…
Никита бережно спрятал часы. Чуть задумался, спросил через затяжку:
– А Кротом дразнят?
Я весь сжался, потому что вопрос был из разряда насущных:
– Иногда…
– И чё? Морды бьёшь?
– Нет… – я отвернулся. Мне было стыдно перед братом, что я мало того что бестолочь, так ещё и слюнтяй.
– Ну, мож, и правильно, – успокоил Никита. – Я вот, помню, бил… Прям зверел! – лицо его на миг ожесточилось. – А всё равно Кротом называли. И в школе, и в бурсе. Боялись до уссачки, уважали, а за глаза дразнили… Вот эти два кренделя, ну, которые ушли. Прикинь, на меня работают, а между собой, точно тебе говорю, Кротом называют, суки…
Я почему-то вспомнил отбитые ногти на руке и подумал, что Никита вполне мог бы в отместку уронить что-то тяжёлое на пальцы обидчику.
После обеда Никита засобирался. Я стоял в дверях гостиной и слушал, как в прихожей бабушка и отец прощаются с ним. Отец, осанясь, бормотал, что хотел бы разделить кладбищенские расходы. Брат мучительно, словно от зубной боли, кривил рот:
– Бать, ну, какие деньги, о чём ты говоришь, не обижай…
Пока отец и Никита стояли рядом, я с любопытством сличал их родство. У отца был отвесный, как обрыв, лоб, а у Никиты покатый, похожий на склон оврага. Глаза Никита унаследовал серые, отцовские, но глядел так, будто каждую секунду целился – злой, чёткий прищур. Носом же Никита, наверное, пошёл в мать – классическая “картошка”, но облик в целом, рот, мягко очерченный, красивый подбородок – всё это было кротышевское.
Бабушка обняла его:
– Спасибо, Никитушка, ты всё очень хорошо организовал. Мы бы и не справились сами. Только памятник всё-таки попроще сделай, без изысков. Вот такой, как ты показывал на первой фотографии, – самая обычная плита и цветник…
– Бабуленька, – Никита с нежностью погладил бабушку по спине, – сделаем как надо, из гранита. Привезём, поставим, но когда могила усядет. Ты вообще ни о чём не беспокойся… Бать, – он показал рукой в гостиную, – глянь, там Гришка твой чудит, опять наливает. Чтобы ему плохо посреди комнаты не стало…
Отец прошагал мимо меня в комнату. А Никита быстро достал из барсетки пачку денег, прихваченную резинкой, и вложил в руку бабушке.
– Никита, – вздохнула бабушка. – Не надо…
– Родная, я тебя прошу… – Он посмотрел на меня и поднёс палец к губам: – Бате ни-ни!.. Понял?
Я поспешно кивнул.
– Вот что, братик, – сказал Никита. – Презента у меня для тебя нет. Я и не знал, что свидимся… Погоди, – он вытащил двумя пальцами полдюжины новых тысячных купюр и застегнул барсетку. – Купи себе, что сам захочешь – пейджер какой-нибудь или часы, – подмигнул, – нормальные. И бабулю не забывай, звони почаще.
Никита накинул на голову капюшон толстовки и стал похож на весёлого монаха:
– Давай пять! – крепким пожатием расплющил мне кисть, приобнял. И ушёл.
Через несколько месяцев Никита коротко появился в Рыбнинске, чтобы передать отцу биологические часы на хранение. У него начинались проблемы с законом. Позже я узнал, что брату влепили четыре года за вымогательство – он излишне жёстко, с побоями, “отжимал” у кого-то в Подмосковье гранитную мастерскую.
*****Дедушкина смерть в конечном счёте вернула меня в Рыбнинск. Хотя, конечно, тому сопутствовали и другие обстоятельства. Классная руководительница в “приватной” беседе заявила матери, что школу я не тяну: меня с большой вероятностью оставят на второй год, а это станет дополнительной травмой.
Олег Фёдорович настоял, чтобы мать наведалась ещё к детскому психологу. Тот, посмаковав на все лады мою ситуацию, посоветовал: мол, будет лучше, если я просто вернусь в привычную обстановку, то есть в Рыбнинск.
А там обстоятельства складывались по-своему. Отцу неожиданно позвонили из Алабьевска-Суслова и предложили должность в НИИ. Забрать с собой бабушку он, конечно же, не мог, но отказываться от работы тоже не хотелось. Выход напрашивался сам собой. Было решено, что я останусь с бабушкой, буду помогать, а учёбу продолжу в прежней рыбнинской школе.
Так что в июне мы с бабушкой перебрались в отцовскую квартиру, а бабушкину однушку сдали – это была хоть и скромная, но всё ж прибавка к её пенсии.
В конце лета на повидавшей виды “газели” приехали двое жилистых молдаван: один в летах, второй помоложе и с нарывом на щеке. Они привезли обещанный Никитой памятник для дедушкиной могилы. У старшего молдаванина было необычное имя – Ра́ду (бессарабская экзотика), а того, что помладше, звали Руслан.
Гости сразу предупредили, что стела памятника с небольшим “декоративным дефектом”, но каким – не уточняли. Бабушка успокоила их, сказав, что всё это не важно, пригласила за стол перекусить. Спросила, должна ли что-то за памятник и его установку. Раду ответил, что ничего не должна и работу они сделают бесплатно. При этом всё время потирал шею, словно Никита заранее, перед тем как сесть в тюрьму, авансом накостылял ему.
Младший, Руслан, стесняясь, добавил, что деньги понадобятся на утешительную мзду сотрудникам кладбища – никто не любит, когда работу делают чужаки, – и на необходимые подсобные материалы: щебень, песок, цемент, клей, трубы, тротуарную плитку, канистры для воды и прочую дребедень.
С утра пораньше мы заехали на строительный рынок, где молдаване загрузились всем необходимым, после чего отправились на кладбище. “Газель” давно приспособили под перевозку грузов. Кресел внутри не было, я просто уселся на подставку для памятника, похожую на огромную деталь конструктора “Лего”. Рядом на кусках ветоши лежали чёрные полированные бруски и тумбы для цоколя.
Стела покоилась на солдатском одеяле. Выглядела она очень солидно и напоминала крышку рояля. К ней был прикреплен эмалированный фотоовал с дедушкиным портретом и подписью “Кротышев Леонид Николаевич 1916–1999”.
Я хорошо знал эту фотографию. Копия висела когда-то на Доске почёта возле проходной дедушкиного завода. Удивлял разве что размер овала, он был в два раза крупнее тех, что я видел раньше. Лицо на нём мало того что было в натуральную величину, так ещё и отличалось какой-то повышенной контрастностью и резкостью, словно бы портрет доступными ему выразительными средствами старался докричаться, заявить о своём присутствии в мире живых. И от этой визуальной пронзительности почему-то делалось тревожно и тоскливо.
Раду сторговался с местными, и те помогли донести к дедушкиной могиле неподъёмную гранитную стелу. А прочие каменные элементы и мешки со строительными материалами Раду и Руслан, кряхтя, притащили сами.
Мне было неловко сидеть рядом – молдаване чего доброго могли подумать, что я присматриваю за ними, чтобы потом отчитаться Никите. Я то и дело уходил в прогулочные рейды по кладбищу и работу видел отрывками: вот роют неглубокий котлованчик, уплотняют дно песком и щебнем, забивают по углам арматурины, укладывают трубы, дорожную сетку, заливают раствор, облицовывают фундамент плиткой, стучат киянками, промеряют бордюры ватерпасом, затирают цементом швы…
А кладбище жило своей земляной жизнью. Издали я наблюдал похоронные церемонии – их было за день четыре или пять. Я старательно выдерживал дистанцию, понимая интимность события. Люди украдкой зарывали свой клад на острове мёртвых сокровищ. Сколько их бывало? Пятнадцать, двадцать человек на сундук с мертвецом…
Слова пускали корни в моей голове: “кладовка”, “склад” – места, где прячут; “вкладыш”, “закладка” – то, что прячется, “кладовщик” – тот, кто хранит. Далёкий плач бывал похож на истерично-заливистый хохот. Однажды так смеялась наша училка по химии, когда трудовик рассказал ей загадку: “Что общего между прокурором и презервативом? Оба гондоны!”
Лица у молдаван были хмурые, они сварливо переговаривались на своём смуглом виноградном языке, из понятного оставляя лишь названия инструментов и матерные ругательства: “Лаур-балаур-хуйня, лаур-балаур-шпатель”.
К вечеру они посадили на бетон цветник и подставку, замесили клей и бережно опустили стелу в продольный паз подставки, подложив предварительно дощечки, чтобы не повредить полировку на кантах плиты. Ловко вытаскивая по одной дощечке с каждой стороны, опустили стелу. Выступившие излишки клея Раду аккуратно вытер ветошкой, смоченной в ацетоне. После чего сказал:
– Через сутки намертво схватится…
– Но землю в цветник лучше через неделю насыпать, – добавил Руслан. – Раньше не надо, пусть всё подсохнет…
Я обошёл вокруг готового памятника. Случайный взгляд под углом позволил мне заметить тот самый косметический “дефект”, о котором предупреждали бабушку молдаване, – раньше он был не виден.
На обратной стороне, которая раньше считалась фронтальной, находилось четверостишие. Курсив, которым его нанесли, после старательной шлифовки был призрачно бледен, как давно зарубцевавшийся шрам:
За смертной гранью бытия,В полях небытия,Кто буду – я или не я,Иль только смерть ничья?Я начинал догадываться, в чём дело. И стелу, и эпитафию заказали какие-то другие люди, а потом по непонятной причине работу забраковали. Нам достался хоть и гранитный, но секонд-хенд.
Я раз за разом перечитывал строфу, силясь понять, о чём она. Моё молчание молдаване приняли за оторопь.
– Что? Снимать? Обратно везти, да? – горько воскликнул Раду. – Я же предупреждал, что есть дефект! Сами сказали – не страшно…
– Можно декоративную плитку, – убито произнёс Руслан, трогая пальцем свою болячку на щеке. – Поверх!..
– Не надо снимать, – сказал я. – Пусть остаётся как есть.
*****До последнего я был уверен, что с армией как-то да обойдётся. Интернет подвёл меня. На каком-то форуме я вычитал, что если на попечении находится престарелый родственник, такого призывника-няньку автоматически освобождают от службы. А тут ещё и моя близорукость – кому я вообще такой нужен в армии?
Активные боевые действия в Чечне уже пару лет как закончились, и особого повода для тревог не было. Я расслабился и вместо того, чтобы консультироваться у адвокатов, оформлять необходимые бумаги, сидел дома перед монитором, самозабвенно гоняя по городским лабиринтам спецназовца с дробовиком и базукой.
Что я себе воображал? Когда настанет час икс, я скажу в военкомате: “Ой, вы знаете, а мне в армию нельзя, у меня бабушка нуждается в постоянном уходе”, а они мне так сочувственно: “Да, это очень уважительная причина, Кротышев. Возвращайся домой”. Смешно и грустно…
Понятно, бабушка в силу возраста не могла заниматься моими проблемами, отец находился за тысячу километров, мать четвёртый год нянчилась в Москве с малолетним братцем по имени Прохор. Она активно зазывала меня поступать в институт к своему Тупицыну, но я не поехал, решив держать экзамены в Рыбнинске.
Выбор был небольшой. Уже несколько десятилетий молодёжь Рыбнинска поступала в два вуза: педагогический институт или судостроительный (филиал московской академии водного транспорта). В педагогический я решил не соваться, туда косяком валили выпускники рыбнинского педколледжа. А в судостроительном только открылся факультет менеджмента и права.
Не знаю, что за оптический казус приключился со мной. В принципе, можно сказать, что мою службу в армии, пусть и опосредованно, подстроили биологические часы. Я поутру листал институтскую брошюру из судостроительного, которую мне одолжил Толик Якушев. Там вроде было написано, что на менеджмент нужно сдавать русский, историю и обществознание. Я заложил нужную страничку часами, а до того прилежно завёл их. Потом собрался зачитать бабушке найденную информацию, схватил брошюру со стола и выронил часы на пол. Дико всполошился, не разбил ли – до того случая я ни разу не ронял их. С часами, к счастью, ничего рокового не случилось. Я на радостях забыл про брошюру, а через день подал документы на менеджмент.
Но оказалось, что этот целиком гуманитарный список был на юриспруденцию! А менеджмент относился к экономике и управлению, и там оказалась чёртова математика. Она, кстати, шла первым экзаменом, который я благополучно провалил, – так что меня не приняли бы и на платной основе.
А потом пошло-поехало. Выяснилось, что бабушка, конечно же, не находится на моём попечении и, кроме этого, имеется отец, то есть бабушкин сын, который может осуществлять над ней опеку в моё отсутствие. Дело в том, что он посреди лета нежданно нагрянул из Суслова в Рыбнинск – как обычно, не поладил с кем-то в своём НИИ. Удивительно, что он вообще протянул без конфликтов так долго – с годами отец стал куда мягче…
В общем, для государства никого я не опекал, а близорукость всего лишь перевела меня в категорию “Б”. Я был годен к военной службе с незначительными ограничениями.
Поначалу я даже не понял, в какие войска попал. ВСО звучало солидно, почти как ПВО – противовоздушная оборона. Глаза мне открыл Семён Якушев, год как вернувшийся из армии.
Толик на дому организовал для меня что-то вроде проводов. Сам-то он благополучно поступил в судостроительный на наземные транспортные средства.
Мы заседали небольшой компанией уже бывших одноклассников. Потом на рюмку заглянул старший Якушев – Семён, с товарищеским напутствием.
Наша компания всё пыталась угадать, в войска какой обороны я попал:
– Военно… э-э-э… стрелковая оборона?
– Стратегическая? – предположил я.
А Семён сказал:
– ВСО означает “военно-строительные отряды”. В простонародье – стройбат.
Это произвело такое же впечатление, как если бы из врачебного кабинета вышел доктор c чернильным рентгеновским снимком и во всеуслышание заявил, что у меня рак.