Удивительно, но Купреинов, этот двадцатилетний паренёк из Воронежа, действительно обладал и юмором, и меткой житейской мудростью. Я справлял малую нужду в гулком, как пещера, общажном сортире, а Купреинов из-за двери что-то спросил. Я крикнул ему в ответ:
– Не слышу, Лёш!.. – вышел.
И Купреинов сказал:
– Вот так и в жизни. Когда ссышь – не слышишь голоса истины!..
А в остальном он ничем не отличался от обычного армейского деда. Любил рифмованные солдатские присказки, слепленные по цветаевским канонам, – о юности и смерти: “Лежит на дороге солдат из стройбата. Не пулей убит, заебала лопата” или “Смерть и дембель чем-то схожи, смерть придёт, и дембель тоже”.
Командир он был толковый, бригаду свою берёг. Когда в феврале лютовали морозы, он, невзирая на неудовольствие прораба, объявил так называемые актированные дни, и тогда мы просто отсыпались, не забывая, кому обязаны этой передышкой.
Когда после рабочей смены мы возвращались на родной завод, каждому из нас, даже бесхитростному Давидко, хватало ума на посторонний праздный вопрос:
– А каково в землекопах? – отвечать с хмурой, полной отчаяния и многоточий обречённостью: – Ад…
*****У меня до сих пор в ушах то ли тихий крик, то ли шумный вздох надсмотрщика-прапора:
– Ты чё натворил? Это ж яма! Бля-а-а!.. Ты ж яму сделал!
Я вспоминаю иногда ту первую могилу. Зимнюю. Сколько же я копал её? Часов шестнадцать. А ведь мне казалось, что я освоил лопату. Кровавые волдыри на ладонях от каждодневного труда давно уже ороговели до янтарных мозолей. Спину почти не ломило от ежедневной скрюченной работы, окрепли суставы и сухожилия.
Умерла тётка директора завода полковника Жаркова. Ветхая эта родственница приказала долго жить в Белгороде, но перед смертью просила, чтоб похоронили её рядом с родителями – в посёлке под Курском.
Прапор, ответственный за похороны, пока вёз меня к кладбищу, всё шутил в своём “уазике”:
– У незнакомого посёлка, на безымянной высоте. Н-да… Просуществовала бы старушка до весны… Но умерла в холода – что тут поделаешь?
В том посёлке обычно всегда хоронили односельчане – сами себя, по мере умирания. Но местные мужики к тому моменту одряхлели, и никто не брался долбить могилу в мёрзлом грунте.
Командир роты капитан Бэла вызвал Купреинова, тот предложил мои копательные услуги. Сказал с гордостью:
– Рядовой Кротышев выроет! Он отлично работает…
И я не сомневался, что справлюсь, не подведу. Могила ведь не сложнее кабельной траншеи. И не важно, что наши траншеи преимущественно рыл экскаватор, а мы только стенки ровняли. Всего-то четыре куба земли, до вечера по-любому управлюсь – так я думал…
Я начал работу в полдень. Кроме штыковой у меня с собой были совковая лопата, лом, кирка и топор – на случай, если вдруг попадутся корни. Были две легковые покрышки, которые я предусмотрительно захватил у нас в ремонтном цехе. А ещё две покрышки подарил местный мужик из посёлка – к нему я бегал греться, когда силы покидали меня. Дом благодетеля как раз стоял на окраине, в десяти минутах ходьбы от кладбища.
Для начала лопатой я выстучал периметр будущей могилы. Проверенной, надёжной лопатой, которую сам же накануне отбивал и доводил бруском. Глянул – а кромка на острие завернулась, будто подвяла. После крещенских морозов земля промёрзла до костей и превратилась в гранитный монолит.
Трещал февраль, но я ощущал лишь бред и жар распаренного туловища да коптящую отраву расплавленной покрышки. И ещё я думал: что будет, если завтра поутру люди привезут гроб, а могила окажется не готова?
Вычерпав куб оттаявшей грязи вперемешку с липкой резиновой слякотью, я устроил передышку. Плеснул бензину на вторую покрышку, поджёг. А после заспешил, шаркая, в посёлок. Со стороны я, наверное, напоминал согнутый гвоздь, с рукой на натруженной пояснице.
Густели лиловые сумерки. Ветер гнал по заиндевелой горбатой дороге крупяную позёмку, чёрные деревья в сугробах были похожи на собственные вставшие на дыбы тени. Где-то далеко лаяли гулкие цепные псы и стучала невидимая колотушка. Я ориентировался на её деревянный шум, но оказалось, что это колотится о стену ставня брошенного дома, хлопает на ветру, производя этот монотонный стукающий звук. А вот следующий дом был жилой – издали он походил на старинный фонарь. Образ портила только спутниковая тарелка под крышей.
Мужик, хозяин дома, уже знал, что я копаю могилу. На вид ему было за пятьдесят, хотя, может, он был и моложе. Худой, седой, с простецкими татуировками на руках. Его дряхлая мамаша угощала меня магазинной едой, напрочь лишённой деревенского колорита. Чай был из пакетика, котлета – обжаренный полуфабрикат. Я грелся, краем уха слушая телевизионные новости и народную кладбищенскую науку:
– Господи, оборони, спаси и сохрани от могильной земли, аминь! Вот так нужно говорить! Понял?
Старуха смешно произносила это “понял” – с каким-то мяукающим акцентом: “Поня-у?”
– Ты ж своей работой мёртвых будишь! Прощения надо попросить, мол, так и так, извините за беспокойство!
Я благодарно кивал:
– Приду и прочту. И прощения попрошу.
– Заранее надо было! Поэтому и не идёт могилка! А ты чё смеёшься? – с досадой спрашивала сына – тот лишь стеснительно улыбался. – Я дело говорю!.. Лопату нельзя переда-у-вать из рук в руки, слышь?! Только в землю у-увтыкать!.. Поняу?!
– Да я один работаю! Мне её и передавать некому…
Мужик совестился:
– Я б тебе помог, но жилы нет… – так он образно называл силу – “жилой” и вытягивал вперёд дрожащие, словно от внутреннего озноба, руки: – Видишь? Нет жилы…
Как же неуютно, как тяжко было возвращаться вечером на кладбище – особенно после предупреждений о потревоженных покойниках. И сельские псы стонали на луну, как фольклорная нечисть.
К полуночи покрышки прогорели. Я прилежно собирал кладбищенский хворост и жёг его. Поутру своей обугленной чернотой яма в земле напоминала не могилу, а воронку. От усталости и ужаса ответственности я позабыл с какого-то момента, что надо рыть прямоугольник.
Как превратить обгорелую, пахнущую бензином и жжённой резиной геенну в могилу, подсказал водила “уазика”. За час до приезда процессии там же, на кладбище, я по его совету нарубил елового лапника и ветками задрапировал стенки могилы.
Глубины я, конечно, недобрал. Но схитрил, выложив по краям высокий бруствер, так что никто халтуры не заметил, а сам бруствер укрепил досками, которые, к счастью, не обнаружил ночью, а то б и они пошли на костёр. Эти доски придали могиле чёткие геометрические линии.
В итоге получилось даже красиво. Прапор, до того проклинавший меня, аж перекрестился на результат:
– По-кремлёвски, блять!..
Ещё час оттирал соседний памятничек от налетевшей сажи. Вспомнив старческий совет, просил прощения за беспокойство у потревоженной могильной жилицы. Людмила Афанасьевна Мущина. Фамилию я поначалу прочёл как “мужчина”. Удивился ещё: надо же – Людмила Мужчина. А она была Мущина. И посёлок тот назывался Мущино…
Приехал автобус. Я помог вынести неожиданно большой гроб, затем отошёл в сторонку. Пока шла церемония прощания, старался не смотреть на покойницу. Не потому, что чего-то боялся. Просто избегал, что ли, знакомства. Это, в общем-то, оказалось нетрудным, нужно было всего лишь настроить сознание, так что даже направленный в гроб взгляд не достигал цели, а распылялся по дороге в дымчатый расфокус.
Подумалось, что с моей стороны это неуважение к человеку, для которого я так долго готовил последнее пристанище. И я заставил себя разглядеть полковничью тётку.
Внешности уже не было, просто маска бесполого старика, которая не выражала ни покоя, ни вечного сна, а только тотальное отсутствие. Мне предстало не мёртвое безгубое лицо, а гримаса с тайным смыслом: “Ушла и не вернусь”.
И на это сливочного цвета холодное Ничто медленно опускались и не таяли снежинки.
*****В начале мая Купреинов ушёл на дембель. Мне было грустно с ним расставаться. Я по-своему привязался к ушлому бригадиру. Купреинов почему-то всегда выделял меня среди прочих. Именно благодаря ему жизнь моя в армии оказалась самой что ни на есть тихой гаванью, где нет штормов и полно работы. Даже ледяная могила, за которую я почём зря сволочил Купреинова, сыграла свою положительную роль. Полковник Жарков оценил мой каторжный труд. Помню, как охали сельские бабки, как цокали языками валкие седые мужики – они-то понимали, чего стоит вырубить могилу в такие холода. Жарков, расчувствовавшийся от самого факта похорон и дюжины стопок, хотел мне даже чего-то там заплатить, но я ответил, что денег с командира не возьму.
Через пару недель меня произвели в ефрейторы. Купреинов, конечно, поднял мне настроение поговорками: “Лучше дочь проститутка, чем сын ефрейтор” и “Ефрейтор – это переёбанный солдат”. Но когда прежний бригадир Лукьянченко перевёлся дослуживать свои последние месяцы в тарный цех, главным у землекопов стал я, и меня благополучно произвели в сержанты. Это произошло уже в октябре, когда мы стали годовалыми черпаками…
Провожал Купреинова в дорогу только я. Он сам больше никого не пожелал видеть. Для прощания мы разжились бутылкой кизлярского коньяку, который выдули на пару в нашей каптёрке.
Купреинов на прощание спросил:
– А хочешь знать, почему я не назвал тебя Кротом? В память о школе. Я когда малым был, в первом ещё классе… – он замолчал, словно раздумывал, стою ли я его откровения. Потом решился: – Ладно, похуй, всё равно уезжаю… Я однажды прочёл свою фамилию наоборот!
Я уже захмелел и не справился с задачей в уме:
– Надо на бумаге записать.
– Получилось – Вониерпук… – тихо сказал Купреинов. – И такой меня хоррор прошиб, что дразнить будут Вониерпуком! Хоть фамилию меняй!.. – Он осклабился, как бы приглашая разделить иронию: – Поверишь? За десять лет ни разу тетрадь не положил лицевой стороной – чтоб фамилия на виду не была. Вот… А никто так и не догадался прочесть наоборот… А тебя увидел и подумал: “Все его дразнили Кротом. А я не буду”. Понимаешь?..
Осенью в бригаду пришло пополнение – полдюжины духов. Я наскоро заучил “монолог бригадира” и, уже подготовленный, встретил ребят у каптёрки старшины Закожура. Эти новенькие очень напоминали нас прежних – перепуганные рожи. Они только что, как мы год назад, облажались в тараканьих бегах наперегонки к казарме.
Я пытался сохранять серьёзность и торжественность, что бы-ло непросто – Цыбин, Дронов и Давидко корчили зловещие гримасы, и выглядело это смешно. Но традицию следовало уважить.
По купреиновскому примеру я, улёгшись на кровать, пересказал наш строительный катехизис про самоотверженный труд. Для наглядности взял две стальных ложки и заплёл их в косичку – что-то вроде демонстрации силы. Мы порядочно окрепли от нашей каждодневной работы и не упускали случая щегольнуть силовыми возможностями – согнуть гвоздь, разломить руками банку консервов.
В отличие от прежнего бригадира сам я работал до последнего дня. Товарищи мои частенько бывали недовольны таким “ударничеством”, но мне попросту было скучно сидеть в бытовке, тупо пялиться в телевизор или же играть в какую-нибудь игру в мобильном телефоне – на втором году службы нам негласно их вернули в пользование, хоть формально это не разрешалось.
Цыбин и Дронов справедливо полагали, что вкалывать должны только духи, а нарушение устоев чревато анархией, бунтом и развалом. Вспоминаю случай. Бригада наша работала на нулевом цикле, прокладывали траншею к фундаменту будущего цеха. И была там ещё дополнительная морока – выдержать правильный уклон для водопроводных труб. Стоял дождливый ноябрь, ребята быстро скисли. Из молодых особенно жалко мне было рядового Мокина – он выглядел самым тщедушным.
Цыбин и Дронов увлеклись просмотром ужастика про какую-то американскую нежить, а я пошёл к траншее, рассчитывая хотя бы подбодрить Мокина словами “взял и смог”. Чёртов доходяга ни на пядь не продвинулся за последний час, просто сидел скрючившись. Когда увидел меня, показал стёртые до крови, воспалённые ладони. Он выглядел таким жалким – мокрый, перепачканный, точно вылез из затопленной норы. Длинный хрящеватый нос зелено плесневел от постоянной простуды.
Лёша Купреинов цинично сказал бы ему: “Моё сердце разрывается от жалости к тебе…” Я же спрыгнул в траншею и взялся за лопату. Но только я поймал неспешную медитативную монотонность труда, как над нашими головами зазвучали голоса Цыбина и Дронова.
– Володя, не делай этого, пожалуйста… – с какими-то причитающими нотками произнёс Дронов.
Я сконфуженно посмотрел наверх, а Цыбин добавил с патетическим надрывом:
– Мока, ты хоть понял, чё происходит?! Бригадир тебе могилу роет!
– Володь, ну не надо… – опять скульнул Дронов. – Он исправится… Мока! – зашипел. – Хватай, мудила, лопату! Он не шутит! Прям тут и закопает! И никто не найдёт!.. Володь, не надо, ты прости его!..
До того сизый от холода Мокин просто растерянно хлюпал насморком, но после услышанного резво вздёрнулся, натянул рукавицы, выхватил у меня из рук лопату и, подвывая: “Я сам! Сам!..” – вклинился в глину. Про стёртые ладони и думать забыл. Как говорится, “взял и смог”.
Обратной дорогой к бытовке изверги довольные улыбались. Они специально не прихватили с собой простодушного Давидко, опасаясь, что тот не подыграет как надо. Признались, что для профилактики давно уже запугивали мной молодых, называя Кротычем. Вспоминали, разумеется, мой похоронный опыт, помножив его для солидности на десять.
– Да ты посмотри на себя! – ехидно сказал Цыбин. – Ты ж реально на маньяка похож! Крот-убийца!..
* * *Конечно же, всегда задумывался, каким меня видят окружающие. В школе переживал из-за узкого, как мне казалось, лба. Или сдержанно радовался, что от матери унаследовал небольшие аккуратные уши. Но больше меня огорчало даже не само лицо, оно-то было нормальным, а его выражение – доброе и беспомощное. Я с седьмого класса, только меня перевезли в Москву, репетировал свирепые маски, гримасы для придания лицу суровости. Позже в Рыбнинске инерция этих ухищрений вызывала у одноклассников лишь улыбку, они говорили мне: “Вован, что случилось? Сделай портрет помягче…” А потом я и сам отошёл от московского стресса, успокоился.
В армии я снова стал следить за мимикой. Рож больше не корчил, старался придать лицу нейтральное, в моём представлении, выражение – каменное. Я украдкой изучал себя в щербатом овале зеркала, что висело над умывальником в нашем отхожем закутке, и не понимал, что такого пугающего разглядели Цыбин и остальные в моей внешности. Понятно, наголо стриженная голова мало кому добавит привлекательности. На темени ещё красовались два грозных шрама, при том что получены они были самым мирным путём, ещё в детстве, от качелей, но выглядели не хуже рубцов от лопаты…
Сам я на втором году службы отметил одну существенную перемену: в моём взгляде появилась тяжесть. Что-то давящее, словно бы эхо перекопанных кубометров. Очки совершенно не добавляли облику интеллигентности, а, наоборот, множили этот земляной вес.
Но, видимо, перед зеркалом я всё же как-то расслаблялся, отпускал лицо. А вот на групповой фотографии для очередного дембельского альбома я наконец-то разглядел себя в “нейтральном режиме”.
Образно говоря, я преображался, точно кот Леопольд после упаковки “Осмертина”. Удивительно, как весь мой добродушный набор из лба, бровей, глаз, щёк, скул, рта и подбородка мог складываться в такую неприятную комбинацию. Не суровое, не злое, а именно что мёртвое выражение лица.
Становилось понятно, почему так затравленно глядели на меня из траншеи новопришедшие ленивцы, когда я назидательно произносил над ними одну из любимых присказок Купреинова: “Зло правит, добро учит”.
*****Не могу сказать, что первый год моей службы взял и пролетел. Он был медленным и вязким, как сланцевая глина, но поскольку состоял из будней, разнящихся только погодой, то уже ко второй половине оформился во что-то напоминающее занозистый деревянный брус, который нужно доволочь куда надо, бросить и пойти прочь, не оглядываясь. Случались, конечно, светлые и даже забавные эпизоды, но в общем преобладали однообразный труд, утомление и скука.
Если спросить меня, какой была первая солдатская зима, на ум придут вырытая мной могила в посёлке Мущино да саблезубые сосульки под крышей бытовки, которые Дронов, встав на табурет, сбивал шваброй, и они со звоном осыпались – хрустальные клыки белгородской зимы…
Вот дорогое сердцу летнее воспоминание. Июнь, вечер. Песчаное дно котлована похоже на морской берег. Мы закончили смену и организовали пирушку. Цыбин сбегал в магазинчик неподалёку, накупил сосисок, булок, каких-то сырных намазок, растворимых быстросупов в стаканчиках. С Давидко при помощи силикатных кирпичей и наших лопат мы оборудовали походно-стройбатовские лавки-жёрдочки. Дронов развел костёр из деревянных обломков, которые, когда прогорели, сделались похожими на сизые совиные крылья. Я был в тот вечер почти счастлив, хлебая из стаканчика густой, с сухариками, суп, макая сосиску прямо в банку с горчицей.
Пятым лишним был дед по фамилии Слюсаренко – из нашей же бригады землекопов. Я его недолюбливал. Он был рыбнинский. Я когда-то, заранее обрадовавшись, выпалил ему, что тоже из Рыбнинска, – наверное, надеялся на покровительство и дружбу. А Слюсаренко высокомерно заметил, что “земляку пиздянок дать, как дома побывать”. У меня вспотела от волнения спина, пока мы несколько секунд мерились взглядами. Затем Слюсаренко лениво отвёл глаза. После этого мы почти не разговаривали, будто не замечали друг друга.
Слюсаренко, как старослужащий, понятно, не вкалывал вместе с нами, а просто дослуживал. Прорабы на объектах водились понимающие – лишь бы работа была сделана нормально и в срок, поэтому без вопросов ставили ему положенные восемь часов в расчётный листок, а причитающуюся норму мы выполняли сами.
Стянув сапоги, портянки и носки, Слюсаренко, скрючившись, увлечённо цокал крошечными щипчиками над окаменевшими, как речные ракушки, ногтями своих больших раскоряченных ступней, но этот солдатский педикюр почему-то не вызывал никакого отвращения и даже не отбивал аппетита.
Мы пели с наших жёрдочек про прекрасное далёко, только переиначенное:
– Теперь ебёт глубо́-о-ко! Широ́ко и глубо́ко, туда-а и сюда-а!.. – и небо над песчаным котлованом было таким оглушительно-синим, таким ласковым…
– Уф-фу! – неподалёку отдувался Слюсаренко, шевелил пальцами ног. – В натуре, хлопцы, будто вторые сапоги снял!.. Ништячок! – улыбался песне. – Ебёт глубо́ко! Цыба, слова потом запишешь?
Слюсаренко вовсю готовился к дембельскому альбому и жаловал любую зарифмованную матерщину: о носках солдата из стройбата, которые пахнут заебато, законах Ома: “Здесь нас ебут, а девок дома”, собирал афоризмы о бессмысленности и однообразии службы: “Работа для нас праздник, а в праздники мы не работаем”, не забывал, конечно, и желчные присказки о бабьем непостоянстве: “Солдат, помни, ты охраняешь сон того парня, который спит с твоей девушкой…”
Армейский фольклор женоцентричен: “Девушка – не электричка: не догоняй, будет другая”. “Девушка как костёр: палку не кинешь – погаснет”. Сатанинский гаолян “дембельской сказки” с незапамятных времён навевал сны про “дом родной и девку с пышною пиздой” – пусть снятся!
Одноклассницы относились ко мне, в общем-то, неплохо. Была одна, Марина Алёхина, довольно миленькая. С ней перешучивались на уроках, прогулялись пару раз после занятий, но ни в какие отношения это не оформилось. Последний год перед армией я удовлетворялся тем, что нарыскал в интернете коротенькие, на пятнадцать секунд, порноролики, запечатлевающие, как правило, финал соития, с брызгами и воплями. Таких видеоналожниц у меня имелся целый гарем весом не меньше гигабайта.
Школа закончилась, затея с институтом бесславно провалилась, я загремел в стройбат. И по факту не то что любить и ждать, а даже обманывать меня в Рыбнинске было некому. Я, конечно, сочинял напропалую, мол, была “пышная” подруга, но поступила как все бабы, нашла себе другого – солдатская доля…
Осенью я получил десятидневный отпуск и отправился домой с твёрдой решимостью оттянуться по-солдатски, ни в чём себе не отказывая. Но уже с самого начала всё пошло не так, как я огненно навоображал себе в поезде.
На сутки задержался в Москве. Мне действительно обрадовались мать, маленький Прохор и несостоявшийся отчим Тупицын. Он обстоятельно расспрашивал о службе, повторяя, что я “возмужал”.
Мать трогала мои огрубевшие ладони, качала головой:
– Вовка! Как у шофёра! – а я и сам видел, что там уже не кожа, а какой-то дублёный пергамент, об который при желании можно безболезненно тушить окурки.
Погостив у Тупицыных, поехал в Рыбнинск. Теплилась надежда, что наша однушка до сих пор пустует – со слов отца последний жилец съехал оттуда пару месяцев назад. Но когда я приехал, выяснилось, что отец сам туда заселился, потому что у него нарисовался какой-то романтический интерес по имени Диана – так с улыбкой сказала бабушка.
Мы очень соскучились друг по другу и проговорили, должно быть, несколько часов кряду. К вечеру приехал отец, и я по второму разу, но уже с купюрами, пересказал ему все нехитрые армейские события. Перед уходом он вытащил из кармана часы “Ракета” и сказал, что на время отпуска моим временем снова буду заниматься я.
В тот же день я позвонил Толику Якушеву. С простецкой радостью потормошил его: мол, когда ж по бабам, когда по студенткам? Уж познакомь со своими одногруппницами школьного друга, ныне сержанта Кротышева!
Толик похохатывал, но говорил исключительно о грядущей сессии, зачётах, экзаменах. То есть совершенно не собирался отвлекаться на мой досуг. Под конец, правда, пообещал, что на выходные что-нибудь придумает.
На выходные! Через пять дней! Он будто не понимал, что у меня всего неделя времени, а потом обратно в часть, к студёным котлованам и промозглым траншеям!
Дела, конечно, нашлись. Я помог бабушке прибраться в доме, починил обвалившиеся антресоли. Мы съездили на кладбище – как раз была пятая годовщина смерти дедушки. Я привел могилу в порядок, убрал пожухлую траву и листья.
Пару дней я просто отсыпался, смотрел телевизор, ну, и, конечно, не забывал посещать свой порногарем. И, наконец, наступила долгожданная суббота. Я почему-то думал, что вечеринка будет у Толика дома – мы раньше всегда у него собирались. Рассчитывал, что заглянет в гости брат Толика – Семён, и я подмигну ему:
– Помнишь, Сём, ты говорил: “Кто служил в стройбате, тот смеётся в драке!”, – и он, конечно же, вспомнит. И я тогда скажу с улыбкой: – Это правда! – и приглашённые девушки посмотрят на меня, как на ветерана.
В итоге всё свелось к походу в ночной клуб “Флай” – запланированная вечеринка в честь дня рождения какого-то Гошана, куда Толик как бы из вежливости позвал и меня.
Новые приятели Толика пришли со своими подругами. Когда я тихо высказал ему:
– Толь, ты ж обещал, – он ответил: – Да оглянись! Полный зал тёлок, знакомься с любой!..
Под раскатистое техно в клубе отплясывало, может, с полсотни девиц, но в таком шуме даже поговорить было сложно, всё мелькало, искрило – как тут познакомиться?
Я, к своему стыду, понял, что неподходяще одет. А ещё этот Гошан с улыбочкой оглядел меня:
– Прикольно выглядишь, скинхедненько!
Действительно, я, остриженный под ноль, пришёл, как очень бедный родственник, в новеньких, дико неудобных берцах – специально перед отъездом купил в нашем военторге, польстившись на их бравый вид. А Гошан носил модную белую курточку, которая прям фосфорецировала в темноте зала, джинсы и избыточно красивые туфли. Он не был особо симпатичным, просто трескучим и бойким, как тамада.
Я вдруг подумал, что Толик не то чтобы стесняется меня, но совсем не показывает, что я его самый близкий друг. За год, что мы не виделись, он здорово изменился. Я бы сказал, что в своём институте он крепко пообтесался, да вот только не в тех местах, где нужно. Пристрастился к ужимкам, причёску странную сделал – стекающую волосами вниз, будто ему на голову вылили стакан липкой воды.
Он, как и все остальные за нашим столом, чуть ли не в рот смотрел этому развесёлому Гошану. И, нужно признать, тот умел быть интересным.
– Короче! – покрикивал он, чтоб преодолеть громыхающее техно. – Встречался с одной девой! А у неё попугайчик жил! Пенкиным звали! Педик волнистый! Летал мало, ходил везде, сука, пешком!..
Толик и остальные изготовились расхохотаться.
– И вот как-то мы с девой этой основательно разругались! Я психанул, вышел из комнаты и дверью ещё от души ебанул! По звуку слышу – удар мягкий, будто носок застрял! Оглянулся! Бля! Это не носок, а Пенкин, дурак, увязался за мной! Я его дверью и зашиб! Казнил! Тут мы с девой моей и разъехались!..
Они ржали – парни, девушки и та, рыженькая, которой я покупал мохито…