banner banner banner
Ада, или Отрада
Ада, или Отрада
Оценить:
 Рейтинг: 0

Ада, или Отрада


«Я помню карты, – сказала она, – и свет лампы, и шум дождя, и твой сизый кашемировый джампер, но больше ничего не помню, ничего странного или недостойного, это началось позже. К тому же только во французских любовных романах les messieurs hument запах молодых особ».

«Что ж, я вдыхал, пока ты занималась своим осмотрительным делом. Тактильная магия. Бесконечное терпение. Кончики пальцев подстерегают гравитацию. Нещадно обкусанные ногти, моя милая. Прости мне эти записки, я не могу как следует выразить тягость грузного, липкого желания. Знаешь, я мечтал, что, когда твой замок рухнет, ты махнешь рукой русским жестом смирения с судьбой и сядешь на мою ладонь».

«То был не замок. То была помпейская вилла с мозаиками и росписями внутри – недаром я брала лишь фигурные карты из старых дедовских колод. Что ж, уселась ли я на твою горячую твердую ладонь?»

«На мою раскрытую ладонь, душка. Райские складочки. На миг ты оставалась неподвижной, заполняя мою чашу. Затем ты переменила положение и снова встала на колени».

«Скорее, скорее, скорее, снова собирать плоские яркие карты, чтобы снова строить, снова, едва дыша? Мы все-таки были отвратительно порочными детьми, не правда ли?»

«Все смышленые дети порочны. Вижу, ты все-таки вспоминаешь —»

«Не этот именно случай, а яблоню, и как ты поцеловал меня в шею, et tout le reste. А потом – здравствуйте: апофеоз, Ночь Горящего Амбара!»

19

Что-то вроде старинной загадки («Les Sophismes de Sophie» м-ль Стопчиной в серии «Biblioth?que Vieux Rose»): был ли Горящий Амбар раньше Чердака или Чердак был первым? Конечно, раньше! Мы уже целовались вовсю, кузен и кузина, когда случился пожар. Я даже получил из Ладоры кольдкрем «Ch?teau Baignet» для своих потрескавшихся губ. И мы оба проснулись, каждый в своей комнате, когда она крикнула: «Au feu!» 28 июля? 4 августа?

Кто кричал? Стопчина? Ларивьер? Скажи! Кто кричал, что амбар flambait?

Нет, крик застиг ее, так сказать, в разгар спанья. Я знаю, сказал Ван, кричала та кустарно накрашенная горничная, подводившая глаза твоей акварелью, – во всяком случае, так говорила Ларивьерша, которая обвиняла ее и Бланш в невиданных грехах.

Ах, ну конечно! Но только не эта несчастная Франш, горничная Марины, а наша дурочка Бланш. Да, это она побежала по коридору и потеряла на главной лестнице отороченную горностаем туфельку, как Ашетт в английской версии.

«А ты помнишь, Ван, какой жаркой была та ночь?»

«Еще бы! В ту ночь из-за вспышек —»

В ту ночь из-за докучливых вспышек далеких зарниц, проникавших сквозь черные червы листвы его спального приюта, Ван оставил свои два лириодендрона и отправился досыпать к себе в комнату. Суматоха в доме и вопль горничной прервали редкостный, диамантовый, драматичный сон, предмет которого он позже не смог вспомнить, хотя все еще хранил его в сбереженной шкатулке для драгоценностей. Как обычно, он спал нагишом и теперь колебался, натянуть ли ему шорты или завернуться в клетчатый плед. Он выбрал второе, погремел спичечным коробком, зажег свечку на ночном столике и мигом вышел из комнаты, готовый спасти Аду со всеми ее личинками. В коридоре было темно, где-то восторженно лаяла такса. Из удалявшихся разрозненных криков Ван заключил, что горит так называемый «баронский амбар», огромная, всеми любимая постройка верстах в четырех отсюда. Случись это ближе к осени, полсотни коров могли бы остаться без сена, а Ларивьерша без своего полуденного кофе со сливками. Ван почувствовал себя ущемленным. Они все уехали, а меня оставили одного на весь дом, как бормочет старик Фирс в конце «Вишневого сада» (Марина была сносной г-жой Раневской).

Завернутый в клетчатую тогу, Ван последовал за своим черным двойником вниз по винтовой лестнице, ведущей в библиотеку. Став голым коленом на ворсистый диван под окном, он отвел тяжелые красные шторы.

Дядя Дан с сигарой во рту и Марина в платке, сжимавшая в объятиях Дака, который заносчиво облаивал сторожевых псов, отъезжали со двора в прогулочном автомобиле – красном, как пожарная машина! – среди поднятых рук и качающихся фонарей, и тут же на хрустком повороте подъездной аллеи их обошли верхом на лошадях трое слуг-англичан с тремя французскими служанками en croupe. Казалось, вся прислуга отправилась любоваться пожаром (редкое зрелище в наших сырых и безветренных краях), используя всевозможные – технически и поэтически – средства передвижения: элегические телеги, телеходы, трактовозы, трициклы и даже заводные багажные тележки, которыми станционный смотритель снабдил семейство в память об их изобретателе, Эразме Вине. Одна лишь гувернантка (что уже успела установить Ада, не Ван) как ни в чем не бывало храпела с присвистом в комнате, примыкающей к старой детской, где малышка Люсетта, проснувшись, полежала с минуту неподвижно, после чего пустилась догонять свой сон и как раз успела вскочить в последнюю мебельную фуру.

Ван, стоя на коленях у венецианского окна, следил за удалявшимся воспаленным глазком сигары, наконец пропавшим. Этот всеобщий отъезд… Теперь ты.

Этот всеобщий отъезд представлял собой поистине великолепное зрелище на фоне белесого от сонма звезд небосвода (над почти субтропическим Ардисом), расцвеченного внизу, между черных деревьев, далеким фламинговым заревом, – там, где Горел Амбар. Дорога к нему огибала большое искусственное озеро, которое вижу изрезанным ослепительной чешуйчатой рябью здесь и там каждый раз, когда какой-нибудь лихой грум или кухонный мальчишка пересекал его на водных лыжах, или в роброе, или на плоту: обычный плот оставлял за собой рябь, напоминавшую огненных японских драконов. А теперь можем проследить глазом художника за огнями автомобиля, передними и задними, продвигающимися в восточном направлении вдоль берега АБ этого прямоугольного водоема, затем резко сворачивающими на углу Б, одолевающими его короткую сторону и ползущими обратно на запад, уменьшившись и померкнув, к середине линии дальнего берега, где они уходят на север и исчезают.

Когда последние слуги, повар и ночной сторож, пробежали через лужайку к безлошадной двуколке или коляске, призывно стоявшей поодаль с задранными в небо оглоблями (или то была повозка рикши? Дяде Дану когда-то прислуживал камердинер-японец), Ван с радостью и трепетом увидел прямо там, среди чернильных кустов, Аду в длинной ночной рубашке, идущую со свечкой в одной руке и туфелькой в другой, как если бы она кралась по пятам за отставшими огнепоклонниками. Нет, это было всего лишь ее отражение в окне. Она бросила найденную туфельку в корзину для бумаг и взобралась к Вану на диван.

«Видно что-нибудь отсюда, ах, видно или нет?» – повторяла темноволосая девочка, и сотни амбаров полыхали в ее янтарно-черных глазах, пока она вся лучилась и вглядывалась в блаженном любопытстве. Он взял у нее подсвечник и поставил на подоконник, рядом со своим, более длинным. «Ты голый, ты ужасно гадкий», заметила она без всякого выражения или осуждения, не глядя на него, после чего он, Рамзес Шотландец, затянул свой клетчатый плед потуже, когда она стала рядом с ним на колени. Некоторое время оба любовались романтичным ночным пейзажем в оконной раме. Он начал гладить ее, трепеща, глядя прямо перед собой, проводя рукой слепца вдоль ложбинки ее спины, покрытой лишь тонким батистом.

«Гляди-ка, цыгане», шепнула она, указывая на три темные фигуры – двух мужчин, один из которых нес лестницу, и ребенка или карлика, которые, озираясь, пересекали серую лужайку. Заметив освещенное свечами окно, они тут же ретировались, причем самый маленький из троицы пятился ? reculons, как будто делая на ходу снимки.

«Я нарочно осталась, надеялась, что и ты тоже, – это предумышленное совпадение», сказала она, или потом сказала, что она так сказала тогда, а он все продолжал ласкать поток ее волос и сминать ее тонкую ночную рубашку, еще не решаясь запустить руку под нее, но уже осмеливаясь, однако, оглаживать ее ягодицы, пока она, мягко шикнув, не села на его ладонь и свои пятки, когда пылающий карточный домик рухнул. Она повернулась к нему, и вот он уже припал губами к ее обнаженному плечу, прижимаясь к ней, как тот солдат в очереди.

Впервые слышу о нем. Я полагал, что пожилой господин Нимфопопотам был моим единственным предшественником.

Прошлой весной. Поездка в город. Утренник во французском театре. Мадемуазель потеряла билеты. Бедняга, надо думать, решил, что «Тартюф» – это гулящая или стриптизерша.

Ce qui n’est pas si b?te, au fond. Что, в сущности, не так уж и глупо. Хорошо. В той сцене с Горящим Амбаром —

Да?

Ничего. Продолжай.

Ах, Ван, той ночью, в ту минуту, когда мы стояли на коленях, бок о бок, перед зажженными свечами, как Молящиеся Дети на очень скверной картине, обратив – нет, не к Дражайшей Бабуле, получающей рождественскую открытку, а к удивленному и довольному Змию – две пары мягкоскладчатых подошв, унаследованных от древесных прародителей, я, помню, просто сгорала от нетерпения, так хотела получить от тебя кое-какие объяснения чисто научного рода, потому что краем глаза заметила —

Не сию минуту, сейчас это неприятное зрелище, а через мгновение станет и того хуже (или что-то в этом духе).

Ван не мог решить, то ли она вправду феноменально невежественна и чиста, как ночное небо (с которого уже сошло огневое зарево), то ли, напротив, известный опыт побуждает ее вести расчетливую игру. На самом деле это не имело значения.

Погоди, не сию минуту, глухо проговорил он.

Она настаивала: носкажимне… яхочузнать —

Своими мясистыми складками, parties tr?s charnues этих страстных близнецов, Ван зарывался в черные шелка ее прямых и свободных волос, почти достающих до люмбуса (когда она запрокидывала голову, как сейчас), пытаясь добраться до нагретых постельным теплом ременных мышц шеи. (Нет нужды здесь и в других местах – был еще один подобный отрывок – испещрять довольно гладкий слог темноватыми анатомическими терминами, засевшими в памяти психиатра со студенческих лет. Поздняя приписка Ады.)

«Носкажимне…», повторила она, когда он алчно достиг своей горячей бледной цели.

«Слушай, я хочу знать», сказала она совершенно отчетливо, но уже плохо владея собой, поскольку его жадная ладонь добралась до ее подмышки, а его большой палец нажимал на ее сосок, отчего у нее свербело нёбо и звенело в ушах: звонок, вызывающий горничную в георгианском романе – необъяснимо без участия elettricit? —

(Протестую. Нельзя. Запрещено даже на литовском и латыни. Замечание Ады.)

«– хочу знать…»

«Спрашивай, – крикнул Ван, – но только ничего не испорть» (например, это впитывание тебя, обволакивание тебя).

«Скажи, почему, – спросила она (настойчиво, с вызовом, и пламя одной свечи перемигнуло, одна диванная подушка упала на пол), – почему ты там становишься таким толстым и твердым, когда ты —»

«Становлюсь где? Когда я что?»

Вместо объяснения она тактично, тактильно подвигала перед ним животиком, все еще более или менее коленопреклоненная, ее длинные волосы мешали, один глаз смотрел ему в ухо (к тому времени их положение по отношению друг к другу стало довольно прихотливым).

«Повтори!» – крикнул он, словно она была где-то далеко, как отражение в темном окне.

«Покажи немедленно», приказала она.

Он сбросил свой импровизированный килт, и ее тон сразу изменился.

«О дружок, – сказала она, как один ребенок другому. – С него совсем сползла кожица, и он весь горит. Больно? Ужасно больно, да?»

«Прикоснись к нему скорее!» – взмолился он.

«Ван, бедный Ван, – продолжала она уютным голоском славной девочки, которым говорила со своими кошками, гусеницами, окукливающимися питомцами, – да, не сомневаюсь, саднит нестерпимо. Ты уверен, что поможет, если я дотронусь?»

«Еще как, – сказал Ван, – on n’est pas b?te ? ce point» («есть пределы и для глупости» – разг., груб.).

«Рельефная карта, – сказала прелестная педантка, – африканские реки. – Она провела указательным пальцем по голубому Нилу до самых джунглей и поднялась обратно к верховьям. – А это что такое? У подосиновика красного намного менее бархатистая шляпка. Признаться (не переставала она лепетать), он напоминает мне цветок герани или, скорее, пеларгонии».