Наш дом тоже не был обойден жильцами необычными. И то же время от времени в дом приезжал академик Опарин.
Но он приезжал, наоборот, к жене: жил с молодой, а старушку (так нам тогда казалось) жену не оставлял, потому что был благодарен ей за то, что когда-то она выучила голодного бездомного студента Сашу.
Старушка Опарина единственная жила не в коммуналке, а в трехкомнатной квартире с домработницей Маней.
Маня была фигурой значительной и проходила как Обанина – так искаженно произносила она фамилию академика, автора марксистской теории происхождения жизни на Земле.
Наверняка к происхождению каким-то боком был причастен Сталин и уж точно Фридрих Энгельс со своей теорией белка.
К Мане почему-то подлизывались другие немногочисленные домработницы.
Например, наша Дуся.
Дуся помогала работавшей в две смены маме за еду и из благодарности к исчезнувшему отцу.
Когда-то до войны он, обладая какими-то возможностями, устроил ей комнатенку в Марьиной Роще.
Дуся была глупой, но характер имела легкий и доброжелательный. По совместительству она нянчила сына наших подселенных после ареста отца соседей, маленького и умненького Сашку.
Его она тайком угощала тюрей, и он часто просил: «Дуся, дай тюри!»
Мечтой Дуси была чернобурка как у докторши, но ей не светило, потому что работала Дуся коренщицей в столовой трамвайного депо имени Петра Щепетильникова. Оттуда она приносила жирный «стюдень», и под конец месяца этот «стюдень» был нашей основной едой.
Кто такой Петр Щепетильников, никто не знал, да и не интересовался особо, но все знали дешевый магазин при депо на Лесной.
Магазин имел прозвище «Трамвайка».
А вот что на электрической подстанции на 2-й Миусской, снабжающей депо током, работал Калинин, знали все.
Об этом сообщала гранитная доска на стене.
Михаил Иванович был председателем Верховного Совета, имел прозвище Дедушка и считался очень добрым.
Подстанция вызывала если не восторг, то уважение. Дом был красивым, он и сейчас выглядит импозантно. Промышленная архитектура конца XIX – начала XX веков была изящной и выразительной.
За большими окнами в светлых, идеально чистых залах бесшумно вращались маховики электрических машин.
Вообще 2-я Миусская улица была зеленой и тихой. Она и до сих пор такая. По ней я ходила в школу мимо деревянных заборов, за которыми стояли деревянные бараки и весной цвела сирень. В бараках жили татары, и татарские ребята не общались с нами. Девочки носили шаровары (зимой байковые), а поверх – форменные школьные платья.
Многие татары работали дворниками, и был один звук, присущий московским снежным зимам, – звук скребущей асфальт лопаты ранним утром. Очень уютный звук.
Там же, на 2-й Миусской, есть еще одно здание красного кирпича красивой «фабричной» архитектуры рубежа XIX–XX веков, бывшее училище имени Александра Второго.
В нем преподавал брат Антона Павловича Чехова Иван Павлович, и Чехов нередко бывал здесь, даже приехал переодеться после свадьбы.
А в самом конце, там, где 2-я Миусская упирается в 1-ю Миусскую, находилось ремесленное училище – страшный сон мальчишек-двоечников.
Училище было организовано еще до революции благородным дворянином Шелапутиным для осмысленного радостного труда. Там даже художественные кружки были.
В мое же время лозунга «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» будущие пролетарии были худыми, прыщавыми от недоедания, одетыми в серые убогие формы. И от отчаяния своей жизни, конечно, хулиганствовали.
Первая Миусская – улица моей школы № 174 – пропахла дешевой едой, потому что на углу Весковского переулка располагалась фабрика пищевых концентратов. Концентраты издавали аромат пшенной каши и свиных консервов.
Весь квартал между 1-й Миусской и сквером занимает Химико-технологический институт имени Менделеева, напротив него и располагалась моя школа.
Слева от нее до самой Лесной – дома тормозного завода и опять же НКВД.
В домах тормозного завода жили несколько тихих и бедных испанских семей, тех, кого детьми привезли из Испании во время Гражданской войны.
А в домах НКВД жили личности таинственные. Главы семейств почти всегда отсутствовали. Отца моей одноклассницы Наташи я, кажется, так никогда и не увидела, видно, занят был очень на Северах.
А отцом другой одноклассницы Эллы был, видно, большой начальник. Приезжал он редко, дома ходил в полосатой пижаме и щедро давал нам, девчонкам, деньги на театры и буфет.
В квартирах этих людей была красивая немецкая мебель, немецкая живопись и фарфоровые тарелки с рисунком-фруктами на стенах.
Я, конечно, только потом поняла, кем были папаши, но какое-то шестое чувство подсказывало, что интересоваться их профессиями не следует.
Отцы в классе мало у кого были. Кто погиб на фронте, кто сгинул в лагерях.
Или…
Однажды мама зачем-то взяла меня с собой в дом своей ученицы на Лесную рядом с Бутырской тюрьмой.
Мама преподавала в моей школе в начальных классах, и, видно, с какой-то из учениц были проблемы, вот мама и пошла к ней на дом после уроков, прихватив меня. И пожалела об этом. Я тоже.
Речь шла о чем-то темном и страшном. Отец ученицы, муж женщины, служил надзирателем в Бутырках и по ночам издевался над женой, делал что-то ужасное.
И все-таки школу свою № 174 напротив Менделавочки (так в просторечии называли Химико-технологический институт) вспоминаю с печальной нежностью.
Это была женская школа в полном смысле. Нет, два мужчины всё же наличествовали – учитель географии и, конечно, учитель физкультуры.
Почти все учительницы были одиноки; их одиночество скрашивали шефы – слушатели Высшей партийной школы при ЦК КПСС.
Таким образом, решалась и проблема одиночества партийных кадров.
Но они были одиноки временно, а наши училки – навсегда. Может, этим объяснялась их хотя и скудная, но бескорыстная женская щедрость.
А что они могли предложить со своими коммуналками. Лишь у одной – исторички Лии Львовны – была крошечная однокомнатная квартирка в деревянном домике на 5-й Тверской-Ямской. Там и встречались.
Иногда собирались у нас, так сказать, платонически, и мама с красавцем, ставшим потом хозяином Украины, замечательно «спивалы».
Многие из них стали потом начальниками своих республик, членами ЦК, и многие надолго сохранили чувство благодарности к нищим училкам, надевавшим по кругу на свидания одну и ту же черную трофейную комбинацию и фильдеперсовые чулки.
Я, большая любительница подслушивать, знала об их личной жизни почти всё.
Ах, какие они были чýдные, как изо всех сил противостояли ужасу тогдашней жизни!
У химички сидел отец, у англичанки и исторички – мужья.
Директриса Вера Петровна вообще-то должна была их уволить, как и мою маму, но она этого не делала, а маме сказала, когда та, после ночи ареста и обыска, пришла заплаканная: «Теперь тебе надо работать за двоих».
У директрисы при школе была квартира, как в стародавние времена, ее тихий деликатный муж в чеховском пенсне на шнурке преподавал нам географию, и одно время в нашем классе учился их сын Юра.
Он был робким очкариком и умницей, и, видимо, в мужской школе его тиранили.
Учительница музыки – карлица Маргарита Ивановна – тоже приводила на уроки своего хорошенького, кудрявого, неведомо от кого прижитого сыночка.
У Маргариты был волшебный голос и бесконечная доброта, обращенная ко всему миру.
Но особенно она выделяла мою подругу Инну Макарову. Инну выделяли все, даже приблудный скрипач Сергей Филиппович Иванский, мучивший богатеньких учениц концертом Рединга, чтобы сводить концы с концами, – даже он занимался с Инной бесплатно.
Сергей Филиппович жил на углу Садовой и Дмитровки в огромной коммуналке в старинном доме, занимал с женой комнату, а его отец спал в стенном шкафу в коридоре.
Сергей Филиппович знавал лучшие времена, носил крахмальную манишку и пришитые к рукавам ситцевой рубашки крахмальные же манжеты, а над роялем висел большой портрет Элеоноры Дузе в красивой раме.
А Инну поцеловал Бог, она была талантлива во всем: в пении, в рисовании, в игре на скрипке.
Я очень любила ее и признавала без зависти ее очевидные достоинства, но дружба кончилась неожиданно и непонятно.
Однажды на перемене Инна отвела меня в конец коридора, где сквозь зашторенные стеклянные двери кабинета физики проникали солнечные лучи (помню как сейчас, будто не прошла вечность), и сказала как-то слишком отчетливо.
– Моя мать проститутка, – сказала она. – Она любовница своего начальника.
Отца у Инны тоже не было, а мать служила секретаршей у какого-то министра.
Мне ужасно не понравилось сообщение, и не только потому, что проституток я представляла курящих, с подбитым глазом, а мать Инны была тоненькой, с ямочками на щеках, веселой и ласковой, – мне не понравилось, как Инна это сказала.
Мне не нужна была такая искренность, такое доверие, и Инна это почувствовала.
Наверное, я была неправа, но, к удивлению всего класса, мы разошлись спокойно и бесповоротно.
Теперь по долгу службы я бываю в доме, где она жила когда-то. Дом переделали под офисы, но высокие, на два этажа, окна на лестнице остались, и всякий раз, когда я поднимаюсь тяжело в свой департамент, я вспоминаю, как мы стояли у этого окна с Инной, а ее мать в какой-то очень милой шапочке-колпачке из голубого пуха сбегала вниз, на ходу роясь в сумочке, чтобы дать нам на мороженое.
– Только не ешьте на улице, ешьте дома!
Как и в любом районе, у нас на Миуссах был свой хронотоп. Но только вместо больницы – родильный дом, вместо тюрьмы – десятое отделение милиции (да и Бутырка располагалась рядом), торжище – Тишинский рынок неподалеку, а роль тетра исполнял Клуб имени Зуева.
Кем был Зуев, мы тогда не знали (не было «Википедии»), но справедливо подозревали, что, как и Щепетильников, Зуев имел отношение к революционному движению.
Сейчас можно узнать, что работал он в трамвайном парке напротив и принимал участие в событиях 1905 года.
Также мы не знали, что чудесное здание построил архитектор Голосов.
А клуб… клуб дарил счастье и чувство благодарности на всю жизнь.
Там впервые увидела фильм, это была лента «Леди Гамильтон» с Вивьен Ли, и там я навсегда полюбила кино.
Там крутили трофейные фильмы с Марикой Рёкк и с Франческой Гааль («Хорошо, когда работа есть», – пела Франческа)…
И там за десять копеек мы бессчетно смотрели знаменитого «Тарзана». Это было какое-то всеобщее помешательство с этим фильмом о человеке, выросшем в джунглях.
Продавались маленькие фотографии-кадры героя и его возлюбленной Джейн; имя Читы – умной обезьяны-прислужницы – стало нарицательным.
А незатейливые стишки знал каждый пионер:
Не нужен мне панбархат,Жоржет и креп-сатэн.Пусть буду я одета,Как маленькая Джейн!Напротив клуба (но это уже вне границ Миусс) располагался особнячок – детская поликлиника. Там была маленькая мебель с хохломской росписью, и туда мы добровольно ходили лечиться. Родители нас не проверяли, но инстинкт подсказывал, что выживают здоровые, на больных у родителей не хватит ни сил, ни времени, и мы не пренебрегали даже отвратительной процедурой выбивания гнойных пробок из гланд после ангины.
Зимы в Москве тогда были холодными и снежными, в сумерках высокие, чистые сугробы отсвечивали розовым от окон и голубым в тени.
Переулок, который вел мимо клуба к поликлинике, другим концом упирался в Миусский сквер.
Тогда сквер казался мне огромным, и на него падала тень от грандиозных, в духе Пиранези, руин храма во имя Святого Александра Невского.
О Пиранези мы, конечно, понятия не имели, но руины притягивали, и мы, несмотря на запрет родителей, частенько наведывались туда.
Храм построили в честь отмены крепостного права; при советской власти взорвали и хотели на его месте построить крематорий; не успели – началась война.
В пятидесятые храм разобрали и построили, скучной архитектуры, Дом пионеров.
А Миусский сквер остался, но теперь по его аллеям гуляют не слушатели Высшей партийной школы в габардиновых пальто и нахлобученных шляпах, а студенты Гуманитарного университета, ну и, конечно, мамаши с колясками.
Я изредка проезжаю мимо и всегда ощущаю что-то застарелое: то ли боль, то ли негодование.
Первый обман. Незабываемый во всех подробностях.
Я владела драгоценным сокровищем – волшебным мячиком из «американского подарка». Мячик подскакивал непредсказуемо, то есть высота подскока не зависела от силы удара. Ударишь как следует оземь, а он еле поднимется, слабо ударишь – подлетает высоко-высоко.
Это было не просто чудо – это была моя единственная игрушка.
И вот одна девочка попросила этот мячик дать ей домой поиграть до завтра. С ней была мать, и я поверила.
Дело было на Миусском сквере возле подземного туалета.
До сих пор помню, как на следующий день я до сумерек простояла возле входа в этот самый бетонный туалет, как неожиданно поняла, что девочка не придет! Что она об-ма-ну-ла!
Я была потрясена.
Эту историю любил Юрий Валентинович.
Кстати, одно время он частенько пересекал сквер: ходил в «Политиздат», где издавали его роман «Нетерпение» и где у него был еще один роман.
Но пора рассказать и о доме, где я родилась и где прожила почти четверть века.
Сейчас он входит в комплекс какого-то министерства. В одной из комнат нашей бывшей квартиры прорубили добавочное окно, а на окнах полукруглых эркеров лестницы, где я за батареями прятала навязанные мамой галоши, а иногда и теплые байковые штаны, висят богатые кремовые занавески-маркизы.
Много еще чего происходило в этих эркерах: первый поцелуй, первые слезы разлуки…
Дом был странным. Принадлежал он Центральному институту сахара, имел пять этажей.
Четвертый был с коридором на два подъезда; там располагалось общежитие.
Там жила моя любимая собака Радж, большая красивая немецкая овчарка.
А странность дома заключалась еще и в том, что он был словно бы не достроен, словно бы брошен второпях, будто то ли денег не хватило, то ли война началась.
Полы были цементными, а ванная и кухня занимали единое пространство, хотя для ванной было предусмотрено узкое окно.
У нас ванна была закрыта досками, и на них спали многочисленные родственники мамы, когда приезжали с Украины.
А в квартире профессора Петербургского его жена Юзефа Карловна разводила в ванне кроликов.
Окна в обеих комнатах выходили на улицу Александра Невского. Только одно смотрело как бы вдаль, на храм, а другое – на трущобы Пини Рыжего. На их месте потом построили престижный дом для партийцев, и в нем одно время жили Ельцин и поэт Анатолий Софронов.
А после войны между трущобами и Красной коммуной (гнездом хулиганов и бандитов) – теперь там общежитие Щепкинского училища – умещался «поленовский дворик» с садиком и одноэтажным домиком.
В нем жили наш участковый и другие милиционеры десятого отделения.
Участковый был хорошим человеком. Когда отец вернулся из лагеря и не имел права жить в Москве, участковый, которому положено было проверять, не нарушает ли отец закона, медленно-медленно шел по улице и долго стоял у подъезда, чтобы отец мог спрятаться у соседки Доры Ильиничны или в стенном шкафу.
Фамилии участкового не помню, а жаль, потому что, как писал Юрий Валентинович, «бывают времена величия малых поступков».
Наш дом населяли в основном люди, имеющие отношение к сахарной и спиртовой промышленности.
Ну и дворники, конечно.
Вот с них и начну.
В полуподвале жила тихая и трудолюбивая семья дворника Крысина. Его умненький сын редко играл с нами в «штандер» и «ручеек», а всё больше читал, поэтому дружил он с Сашей Петербургским, с третьего этажа, тоже большим книгочеем.
В другом полуподвале жили какие-то невнятные люди.
Их сын – даун по прозвищу Бяка – всегда торчал в окне.
А потом, конечно же, Пиня Рыжий научил его онанировать, и Бяку убрали от окна.
На первом этаже жила знаменитая московская красотка Нина Глушко.
Она считалась «плохого поведения», потому что была очень хороша собой, имела множество ухажеров, одевалась на американский манер и косила под Дину Дурбин.
Она и сама была ничуть не хуже Дины.
К ней приходили подруги, похожие на Зару Леандр или Вивьен Ли.
Среди ухажеров Нины был и какой-то знаменитый московский француз, он приезжал на голубом «шевроле», и этот автомобиль затмевал «ЗИЛ» академика Опарина.
Нина вышла замуж за венгра и уехала в Венгрию; я встретила ее через много лет в Будапеште, она была по-прежнему хороша, имела двоих детей, блестяще переводила книги и конгрессы.
Муж занимал большой пост в венгерском МИДе.
Другая красавица появлялась редко, и приезд ее становился большим событием в жизни двора.
Красавец, морской офицер Котик Пилецкий, был женат на актрисе Татьяне и привозил ее к маме.
У Татьяны были русалочьи глаза и пышные вьющиеся рыжеватые волосы.
Мы забрасывали мячик к ним в окно, чтобы посмотреть на нее, и она всегда бросала нам мячик назад не раздражаясь, с улыбкой.
Какие же еще радости были у нас на Миуссах?
А сама жизнь и была радостью.
Вечерние игры на тихой улице со старыми липами (липы исчезли), пирожное «корзиночка», которое приносила сестра «со стипендии», походы за книгами на улицу Горького в отличную библиотеку районного Дома учителя.
Это было удивительное заведение, расположившееся в бельэтаже старинного дома. С чудесной залой, отделанной мрамором и огромными зеркалами, с замечательным огромным стеклом-витриной с матовым узором. Через эту витрину в вестибюль проникал дымный свет с улицы.
Всё это пережило революцию, Гражданскую войну, Отечественную и было беспощадно испоганено пресловутым банком «Столичный».
Чудесная витрина выбита, вместо нее – уродливый вход в какое-то учреждение, в окнах волшебной квартиры горит мертвенный дневной свет и висят гнусные офисные жалюзи.
Что еще…
Да, в конце войны стали давать вещи из американских подарков, и дворовая мелкота приоделась.
Да и взрослые тоже.
Мне достались маркизетовое платье с крылышками и лаковые туфельки. Сестре – голубое шерстяное платье. Она его носила лет пять, до конца учебы в университете.
А Бяка появился в роскошном свитере с оленями.
Помню, как хоронили убитого бандитами участкового, помню празднование восьмисотлетия Москвы, отец повел меня на Красную площадь. Последний наш совместный праздник – вскоре его арестовали.
Теперь Миуссами владеют троллейбусы, они стоят повсюду, спокойные, с плоскими, как у восточных божков, лицами.
Они немного похожи на аэростат, который тоже спал среди дня на Миусском сквере, а к вечеру приходили девушки в военном и уносили его на дежурство.
Мне очень хотелось увидеть, как он поднимется в небо, и один раз я увязалась за процессией. Было мне лет пять-шесть, меня где-то перехватили и вернули домой. Как и где это было – не помню, а вот наказание помню хорошо: меня заперли в уборной.
Глупо… ведь я шла за мечтой.
Евгений Бунимович
Неглинка: фрагменты одной жизни и одной реки
Сюда меня привезли прямо из роддома – в деревянный дом, который в недолгий период нэповской вольницы построили вскладчину несколько приятелей, среди которых был и мой дед.
Как и большинство мест, начинающихся с «ново-», Новосущевская – весьма старая московская улица, проложенная по руслу Неглинной реки от Марьиной рощи к Селезневке.
Так что можно сказать, что родился я на берегу реки, хотя бумажных корабликов по течению не пускал, да и самой реки никогда не видел – ее загнали в трубу и убрали под землю еще два века назад, при Екатерине II.
Нынешняя натужная имитация Неглинки с ошалелыми церетелевскими зверушками у кремлевских стен – не в счет. Это водопровод.
Подземная, потаенная, настоящая Неглинка проявляет себя на поверхности иначе – в не характерной для московских широт активной растительности.
Новосущевская вся в вековых тополях.
Зимой улица моего детства утопала в снегу, да и летом она была вся белая, вся в тополином пуху, который мы, конечно, поджигали. Огонь шел далеко вдоль улицы. Ужас (как я теперь понимаю) – дома-то были деревянные. Зато как красиво, опасно, неизбежно – ползущая вдоль тротуара извивающаяся кромка огня…
Я уже школу заканчивал, когда пришла бумага, что дом наш будут сносить, а на его месте возведут трансформаторную будку. Нас выселили. Дом снесли. Стоит ли добавлять, что будку за прошедшие с тех пор полвека так и не построили?
По свойственной жителям моего великого города знаменитой московской лени ни один ансамбль тут никогда не достраивали, ни один проект не завершали. Надо признаться, что и забивающий пухом глаза и ноздри, а также решетки радиаторов и вентиляционных труб тополь выбрали москвичи (и засадили им весь город) всё по той же лености своей – потому как дерево это неприхотливое и ухода не требует. Само растет.
Теперь в целях борьбы с пухом тополя обрезают дважды в год по самое «не могу», оставляя только сиротливые обрубки стволов. Однако тополя бывают мужские, а бывают женские. Пух выпускают, как нетрудно догадаться, только женские особи. А вот если по ошибке обрезать особи мужские, они могут превратиться в женские и так же завалить всю округу пухом. При этом биологи утверждают, что тополя меняют пол не потому, что после обрезания лишаются гендерных признаков, а потому что «испытывают стрессовое воздействие». Тут, пожалуй, есть над чем задуматься.
Не могу понять: где же он помещался меж этими разросшимися тополями, казавшийся мне таким огромным дом? А ведь здесь был еще двор – большой, обжитой: дощатый стол со скамейками, белье на веревках, тропинки, клумбы, палисадники, темные углы, таинственное заброшенное бомбоубежище, точильщики, оравшие про «ножи-ножницы», старьевщики, ходившие по квартирам (я их боялся). Целый мир.
Однажды наш дом обновили – темные бревна обшили новыми досками. Дом помолодел и поскучнел. Заодно и тропинку от нашего подъезда до улицы городские власти решили цивилизовать – покрыли асфальтом. А там грибница была, шампиньоны росли.
Летом в асфальте обнаружилась маленькая трещина, потом шляпка вылезла. Меня это поразило – шампиньон (мягкий) пробил асфальт (твердый).
Гриб срезали, в асфальте образовалась дыра, ее замазали. Потом еще один шампиньон вылез, еще один. Осенью уже весь асфальт был в дырах, и по жалобе жильцов всё опять утрамбовали, заасфальтировали.
На следующий год шампиньоны снова пробили асфальт. Так продолжалось несколько лет, пока городские службы наконец не сдались.
И когда я теперь слышу привычные жалобы, что всех и вся закатали под асфальт…
Магазины и помойки
Я – упитанный домашний ребенок, дошкольник, и мне разрешили самостоятельно покидать пределы двора и идти за хлебом!
С мелочью, зажатой в ладони, я отправлялся в булочную, именовавшуюся в народе «Три ступеньки». Вообще все окрестные магазины имели типовые вывески и совсем не типовые народом данные имена: «Курников», «Швейников», «Угловой», «Три ступеньки»…
– Где брали?
– В «Угловом».
«Угловой» и «Три ступеньки» понятно, почему так именовались, а вот так естественно рифмующиеся «Курников» и «Швейников» имели совершенно разную этимологию.
Как выяснилось много лет спустя, Швейников – это не фамилия, а родительный падеж множественного числа. Всё, что осталось от некоего профсоюза швейников времен позднего нэпа.
А вот Курников – это фамилия владельца. На торце курниковского дома на Новослободской до недавних пор сохранялась роскошная, дореволюционная, выложенная керамическим кирпичом надпись: «Мясная и рыбная торговля», которую очень любили киношники.
Эта вывеска постоянно мелькает в советских фильмах про старое время – ближе к финалу от «Мясной и рыбной торговли» идет непременная панорама вниз, чуть наискосок, к сквозному проходу во двор, выложенному той же тревожно поблескивающей в ночи керамикой. Там, в проходном дворе, и настигают всех шпионов, бандитов, вредителей.
Но для меня важней была, естественно, не сама булочная, а дорога к ней. Это был мой переход Суворова через Альпы, перелет Чкалова через океан. По дороге поджидало так много всего интересного и опасного: кусты, задворки, помойки, местная шпана…
О помойках стоит рассказать отдельно.
Украшением помойки на заднем дворе автобусного парка был вросший в землю скелет брошенного автобуса – наша ржавая беседка без окон и дверей, наш клуб по интересам. С дырявой крыши того автобуса можно было дотянуться до открытой фрамуги и с целью поиграть в прятки залезть в закопченный, зачуханный, насквозь провонявший бензином и соляркой Бахметьевский гараж, позднее оказавшийся шедевром мировой архитектуры XX века, который проектировали сразу два гения – гений русского авангарда Константин Мельников и гений русской инженерной мысли Владимир Шухов.