Книга Москва: место встречи (сборник) - читать онлайн бесплатно, автор Иван Цыбин. Cтраница 3
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Москва: место встречи (сборник)
Москва: место встречи (сборник)
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Москва: место встречи (сборник)

Безвинно пострадавшие автобусы сослали на край города, а в отмытом и отреставрированном гигантском конструктивистском параллелограмме открыли сперва гламурно-продвинутый центр современного искусства «Гараж», а теперь – Еврейский музей, полный медиа-чудес, включая сотворение мира в 4D с натуральным землетрясением и всемирным потопом.

Прямо напротив дома находилась еще одна помойка. Точнее, напротив в сером сталинском ампире с приземистыми колоннами располагается МИИТ – институт инженеров транспорта, а на заднем дворе жива инженерная помойка моего детства – совершенно необыкновенная. Из миитовской помойки всегда можно выудить пестрые мотки проволоки, обрезки железа, обломки загадочных механизмов немыслимой красоты и пользы.

Большинство моих соотечественников по сей день не понимают и не принимают всяческие безобидные мобили и прочие скульптурные абстракции, воспринимают их как посягательство на святое. А для меня это свое, родное, из детства.

Деревянная моя улица упиралась в Сущевский Вал кривоватым сараем, гордо именовавшимся «Кинотеатр „Мир“». Потом, ко Всемирному фестивалю молодежи, в самом центре Москвы на Цветном бульваре (на берегу всё той же невидимой миру Неглинки) воздвигли новый роскошный панорамный (ныне обветшавший) кинотеатр «Мир», а наш переименовали в «Труд».

Следом за «миром» и «трудом» в тогдашней советской мантре-скороговорке шли еще свобода-равенство-братство-счастье, так что перед нашим киносараем открывались широкие перспективы. Однако до счастья так и не дошло – теперь на этом месте торчит покрытый веселеньким пластиком бизнес-центр.

Неподалеку от сиротливого «Труда» стоял еще один деревянный сарай, выкрашенный в голубой цвет, – синагога. Единственная, между прочим, синагога, появившаяся в славном отечестве за все советские годы. Сюда мы с бабой Эсей раз в год шли за мацой. Властью такое никак не одобрялось, в предутренней молчаливой очереди ощущался налет запретности – что-то потаенное, обреченное, спрятанное глубоко-глубоко. Как Неглинка.

От того деревянного мира и труда здесь не осталось ничего, кроме вышеупомянутых тополей.

Новая семиэтажная синагога с интернет-кафе и тренажерным залом, недавно открытая на месте той, старой, уже не лыком шита, не досками обшита, а выложена иерусалимским камнем – как Стена Плача. Так-то.

Екатерининский парк

Пруды в парке – единственное свидетельство о Неглинной реке на поверхности земли.

В этом парке в маленькой частной группе я гулял в дошкольные времена. Тогда он назывался садом ЦДСА (Центрального дома советской армии). Сам дом не дом, а огромный дворец, «загородный двор» графа Салтыкова с палатами и регулярным парком, позднее выкупленный в казну для Екатерининского института благородных девиц. Девиц в ходе революционно-рейдерского захвата выкинули мужчины в форме, устроившие здесь Дом армии – сначала красной, потом советской, теперь российской.

В группе, гулявшей по саду вокруг пруда, нас было пятеро дошколят: Сашка, сын поэта Давида Самойлова, Коля Шастин, будущий детский хирург Филатовской больницы, и две девочки, след которых утерян во времени и пространстве (пятый – я).

В типичном городском саду ЦДСА мороженое накладывали в вафельные стаканчики, парочки, юные и не очень, плавали на лодках (залог – часы). Культуре и отдыху верно служили также качели, голубятня, читальня (летом), каток (зимой) и даже мини-планетарий.

Паркам не свойственно меняться так, как городским улицам. И сегодня умиротворяет гуляющих всё тот же пруд, полный уток и лодок, свежевыкрашенные к лету беседки, заброшенный планетарий, уже почти невидимый за разросшимися деревьями, и всё та же скульптура «К звездам» – главное место свиданий и встреч (если кто потерялся). Скульптуру установили полвека назад – на волне энтузиазма и чистого восторга перед запуском первого спутника Земли.

«Подобно Прометею, несущему огонь человечеству, в скульптуре запечатлен молодой, полуобнаженный и могучий титан в набедренной повязке. Словно факел запускает он в небо ракету, которая устремляется в бесконечную синеву навстречу новым открытиям и приключениям».

Бодибилдинг тогда еще не практиковали, поэтому могучий титан в набедренной повязке вышел у скульптора несколько худосочным. Упражняясь с нашей бонной Адой Ивановной в устном счете, мы ему ребра пересчитывали.

Школы и больницы

Французская моя школа (спецшколы тогда только входили в моду) стояла ниже по течению Неглинки по трубе – на улице Достоевского, бывшей Божедомке.

Атмосферу школы задавали местные «француженки» – учительницы французского языка. Их было много, и на каждой лежала своя печать нездешности, тень иного мира, отгороженного от нас, советских пионеров, глухим железным занавесом.

Если вдуматься, само по себе тщательное изучение французского языка и французской истории, географии, литературы было в те времена занятием весьма странным. С неменьшим успехом можно было подробно изучать язык древних шумеров или одного из исчезнувших племен американских индейцев.

Француженки наши сами никогда во Франции не были. При этом они тщательно отрабатывали нюансы произношения и грамматических форм французского языка, досконально изучали с нами план Парижа, по которому никогда не бродили.

Это был настоящий театр абсурда, рядом с которым дистиллированный абсурд Беккета-Ионеско кажется вершиной соцреализма, – но тем незамутненней, тем прекрасней был творимый ими миф Франции, избавленный от каких бы то ни было бытовых подробностей…

А школа и сейчас стоит, и сейчас французская – прямо напротив больницы, прославившейся тем, что в ее флигеле провел первые шестнадцать лет своей жизни сын здешнего штаб-лекаря Федя Достоевский.

Гранитный Достоевский работы скульптора Меркурова, спрятанный за больничной оградой в глубине двора, много старше и много пострадавши. У подножия гения всегда, в любую погоду беспокойно, нервозно, зябко, особенно если встретишься с ним глазами – что неудивительно, ведь, как свидетельствует впечатлительный поэт Сергей Городецкий, каменный писатель «вглядывается в последние бездны человеческого духа». Впрочем, тут с поэтом можно и поспорить. Как известно, позировал для памятника Александр Вертинский. Кто же из двоих теперь в бездны вглядывается?

Первые свои годы печальный памятник провел не здесь. В больницу его без лишнего шума отправили в 1936 году, когда Достоевский в очередной раз оказался не ко двору. Стоит ли добавлять, что до того писатель стоял на Цветном, то бишь тоже на Неглинке – и значит, перемещали его строго вдоль русла подземной реки.

Не в этих местах открывали и стоящий ныне совсем рядом с «достоевской» больницей, в скверике на площади Борьбы, памятник Веничке Ерофееву и его рыжеволосой подруге, которая с косой до попы. Памятник мы сначала открыли, естественно, на Курском вокзале. Точнее, бронзовый Веничка встал на перроне Курского, а возлюбленная – на станции Петушки. Получился самый длинный памятник в мире. Но руководство ж/д идею не оценило и велело парочку нелегалов убрать.

Так что Веничка смог наконец добраться до своей подруги. Но все равно герои оказались разделенными – невидимая граница столичных округов проходит между ними, Веничка оказался в Центральном округе столицы, а красавица из Петушков – в Северо-Восточном. Впрочем, остается надежда, что чиновник, сообщивший нам об этом прискорбном факте на официальном бланке мэрии, ошибся. «Нельзя доверять мнению человека, который еще не успел похмелиться» – гласит надпись на постаменте памятника.

За полвека эти места мало изменились. Даже трамвай, воспетый Давидом Самойловым в поэме «Снегопад», всё так же громыхает… В ностальгическом угаре мы отметили этот факт с Сашей и Колей Шастиным, когда открывали мемориальную доску поэту, который жил рядом, в угловом доме на площади Борьбы («Борьбы с самим собой» – как шутил Самойлов).

А «достоевская» больница тут не единственная. Здесь много больниц. Одна как раз по дороге от моего дома в школу. Туда и привезли бабу Эсю. Она попала в больницу первый раз в жизни. Я даже не помню, чтобы баба Эся до того дня болела.

Мама ходила в больницу каждый день, говорила, что мне тоже надо бы зайти. Думал, успею – куда торопиться? В детстве есть более важные и интересные дела. Не успел.

Трубная

Вроде нет Неглинной реки, и вроде – есть. Иначе откуда названия улиц – Самотека, Трубная, Неглинка, Кузнецкий Мост…

Да еще и Трубная площадь – с ее никудышной репутацией (смертельная давка на сталинских похоронах, регулярные наводнения) и неслучайным (о чем ниже) желанием заменить звонкое «б» на глухое «п».

И все-таки это одно из самых любимых моих московских мест, Труба – единственная в городе площадь, откуда во все четыре стороны уходят бульвары, обрамленные кривоватыми, приземистыми, такими нестоличными, такими московскими домами.

Особенно хорош неожиданный в пологой Москве резкий подъем Рождественского бульвара. Высокий берег без реки. Даже местному недострою – беззаконному павильону посреди бульвара в стиле курортного рококо – кажется, не удалось доконать эту красоту.

Справа – Рождественский монастырь, у стен которого наполеоновские солдаты расстреливали поджигателей Москвы, слева, на углу Цветного, – еще одно недавнее чудище, но уже размера XXL. «Бизнес-центр класса „А“ и элитные апартаменты „Легенда Цветного“» настойчиво рекламировала на всех каналах супермодель Наоми Кэмпбелл. Знала бы чернокожая звезда, какую легенду пиарила….

Ведь именно здесь (свидетельствует Гиляровский) было самое страшное место в городе – трактир «Адъ». «По гнусности, разврату и грязи он превосходит все притоны…» – вторит скитавшийся по здешним ночлежкам писатель Михаил Воронов. Трупы из «Ада» ночами спускали непосредственно в трубу Неглинки.

Позднее это гиблое место было безошибочно выбрано Московским горкомом КПСС для строительства Дома политпросвещения, а в постсоветское время его преобразовали в Центр обучения избирательным технологиям (тоже неплохо). Потом захотели было возвести на обломках «Ада» политпросвещения и избирательных технологий что-то уж совсем грандиозно-парламентское – но и здесь всё закончилось бизнес-центром.

У этих мест издавна дурная слава. Еще в середине XIX века тогдашний московский генерал-губернатор, вспыльчивый самодур граф Закревский, отдал приказ: «…Найдя, что Трубный бульвар служит притоном мошенникам и проституткам, а по способу посадки деревьев полиции затруднительно иметь за ним наблюдение, приговариваю его к уничтожению». Стилистика городских властей схожа во все времена: уничтожить было велено не притоны с мошенниками и проститутками, а деревья на бульваре. Все деревья спилили, а бульвар на всякий случай переименовали в Цветной.

В прошлом году Цветной весь перекорежили в ходе очередной масштабной переделки. Один из водителей комбайнов-землероек хватанул, видимо, лишнего – и внезапно обнажилась аккуратная дыра, путь в подземелье, в Неглинку, в «Адъ». Вскоре всё снова замуровали, но пару дней можно было, заглянув в преисподнюю, увидеть старое кирпичное русло реки.

Направо от Цветного – Петровский бульвар с погорелым театром на углу, некогда знаменитым рестораном, родиной неизбежного теперь салата «Оливье».

Петровский бульвар – это еще и шальная моя молодость. Гуляли поэты обычно на кухне у Марка Шатуновского, которого выгодно отличала от всех нас огромная квартира с персональным выходом на Бульварное кольцо. Вообще-то за семейством Марка числились две комнаты в коммунальной на десять семей квартире с общей уборной, располагавшейся под чугунной лестницей каслинского литья, однако всех соседей переселили, а шатуновское семейство дальновидно застряло, и вся безразмерная коммуналка была в нашем распоряжении.

Марково семейство в итоге всё же выселили, но дух андеграундного искусства выселить не удалось – именно здесь возникла тогда первая перестроечная арт-коммуна, сквот Александра Петлюры «Заповедник искусств на Петровском бульваре» с его легендарной пани Броней.

Кузнецкий Мост

Моста, как всем известно, нет. Следы его не так давно обнаружили при реконструкции улицы, долго думали, что с ними делать, – и снова закопали. Реки тоже нет. Зато всё так же плачет, склонившись над отсутствующей рекой, неожиданная посреди городского асфальта старая ветла. О чем плачет она перед главным зданием Банка России? О канувшей в подземелье реке? О канувших в нее сбережениях моих сограждан?

Лучше б не копили на черный день, лучше б пошили на свои кровные сарафаны и легкие платья из ситца – тут же, за углом, на Кузнецком Мосту, где «вечные французы», Дом моделей и ателье «Люкс», семейная наша легенда.

…С войны, с передовой вернулся папа в мае 45-го с трофеем, выданным на складе под расписку, – роскошным отрезом крепдешина (белые лилии на сиреневом фоне). Вернулся в аспирантуру мехмата МГУ, где вскоре и познакомился с мамой – студенткой того же мехмата, вернувшейся с университетом из ташкентской эвакуации.

После свадьбы отрез долго томился в диване – мама мечтала сшить шикарное платье в том самом лучшем в городе и во всем СССР ателье «Люкс», что на Кузнецком Мосту. Но пробиться туда было совершенно невозможно.

Наконец ее подруга нашла ходы в это модное ателье. Сговорились ехать вместе.

Мама мыла на кухне посуду, размышляя о фасоне будущего платья, когда по радио объявили, что умер Сталин. Тут она, во-первых, безутешно разрыдалась, а во-вторых, не зная, как бы еще выразить скорбь и значимость момента, бросилась в комнату и велела моему мирно болевшему корью старшему брату встать в его детской кроватке по стойке смирно.

Не знаю, сколько бы он так простоял, но вскоре пришел с работы папа.

Увидев, что мама рыдает, а больной ребенок в своей кроватке почему-то не сидит и не лежит, а стоит руки по швам, он спросил озабоченно:

– Что случилось?

– Сталин умер, – еле смогла выговорить мама, утирая обильные слезы.

– Идиотка, – сказал папа и уложил ребенка на место.

Однако мама моя не была бы моей мамой, если бы уже на следующий день (а это и был великий день записи в ателье) они с подругой не поехали через всю Москву на Кузнецкий, в заветный «Люкс».

Молодые, счастливые, в предвкушении долгожданного платья, с отрезом крепдешина, пропахшим нафталином после многолетнего заточения в диване, они не обращали внимания на пугающую пустоту московских улиц…

Только войдя в ателье, где в абсолютной тишине и полном отсутствии клиентов сидели приемщицы с опухшими красными глазами, две модницы слегка отрезвели и наконец испугались.

– Вам чего? – мрачно спросила самая главная приемщица.

Поскольку блат был у подружки, та начала:

– Ну вот, знаете, мы…

Тут-то мама, еще вчера рыдавшая навзрыд и чуть не рвавшая в отчаянии свои прекрасные волосы, сообразила, что в стране-то горе великое, траур и только враги народа (то есть как раз они с подругой) могут спокойно, а может, и с тайной радостью идти в ателье заказывать новое праздничное платье из легкого крепдешина, с белыми лилиями на сиреневом фоне…

Схватив все еще ничего не понимающую подругу за руку, мама пулей вылетела из злосчастного «Люкса».

В этом вся моя мама. Такой она была. Могла залиться слезами по поводу смерти тирана, который и ее семью гнобил как мог, но это никак не отменяло заказ нового платья.

Обошлось. А если б нет? Едва ли тогда год спустя мне удалось бы явиться на свет божий…

* * *

Неглинку полюбили диггеры, которые спускаются в подземный коллектор в поисках острых ощущений. Но зачем лезть под землю, если Кремль как и прежде стоит на слиянии двух рек?

Кому-то, конечно, может показаться, что река тут только одна. Но нет. Неглинка всё так же впадает в Москву-реку. Просто приезжие, идущие на экскурсию в Кремль по Троицкому мосту, не всё вокруг умеют разглядеть…

* * *я родился и рос как положено на берегу рекив деревянном доме почти в избеи я бы тоже однажды наверно вернувшись из странствийустами к этой реке приникно с 1819 года она в трубеи об этом факте я недавно узнал из книгибо родился я не в 1819 году а позднее хотяи дожил до сединэто можно проверить в книге судебесть запись на букву Би об этой реке я вспомнил сейчаспотому что я сам в трубеможет это не так заметно потому что не я одиноднако бублик это не только дырка особенно если он торведь что такое вообще топология если не поискижанра с заходом на тот светкак выясняется даже шандор петефи не столькопогиб в бою сколько женилсяна дочке баргузинского почтмейстераи вообще оказался хитери об этом факте я недавно узнал из газетфирменный магазин фабрики большевичка открылсяна том месте где я родился и росгде ввиду отсутствия плетня не на что наводить теньгде предельный страх и предельная храбростьодинаково портят желудоки вызывают поноси об этом факте поведал еще монтенья ни разу не был на том берегу реки хотя и дожилкак уже было сказано до сединибо вброд эту реку не перейти и кроме кузнецкоговроде бы нет мостовчеловек отличается от коллектива тем что всегда одинколлектив отличается от человека тем что всегда готовне люблю играть в партизаныв кто предал и в кто донесибо каждый из тех кто сегодня правуже в следующей серии виноватчеловек пластинка неслишкомдолгоиграющаяи несовсемвсерьезможет об этом еще никто не поведал но это факт

Юрий Гаврилов

Банный день. Сандуны

Колокольников переулок был горбат и мощен булыжником; весной между разноцветных, если присмотреться, камней зеленела молодая трава.

Булыжная мостовая (когда-то каждый крестьянин, въезжавший в Москву, должен был привезти дюжину камней величиной в пядь) вовсе не говорит о том, что мое детство и отрочество безмятежно текли в захолустье или же на окраине Москвы.

Мы жили в центре, между Рождественским бульваром и Садовой-Сухаревской улицей, там, где по крутому склону словно частым гребнем были проведены переулки от вершины Сретенского холма, Сретенки, к его подножию – Трубной: Печатников, Колокольников, Сергиевский, Пушкарев, Головин, Последний и Сухарев – самая малая моя родина.

Хотя родился я на Урале, в Верхней Салде, от родителей, встретившихся в эвакуации. Моя мама – коренная петроградка, а папа уроженец Колокольникова переулка.

Переулки наши не оставили в прошлом следа великого и кровавого, как соседняя Лубянка, но свою лепту в историю Отечества внесли. Если бы я был мистиком, я бы задумался о некоторых тайных знаках, каковые были сокрыты в истоках моей судьбы.

Улица Сретенка, не нашедшая себе певца, подобно Арбату, есть наилучшим образом сохранившаяся московская слобода, жители которой кормились многочисленными ремеслами.

Ряд наших переулков со стороны Рождественского бульвара начинается слободой печатников, т. е. типографщиков, которые построили себе каменную церковь Успения Богородицы в 1695 году на месте деревянной 1631 года; цела, слава Богу, по сей день.

Одно время в ней размещался музей Арктики, а затем – Морского флота СССР, который я неоднократно посещал по ненастным дням, сочетая полезное с приятным, – распивал спиртные напитки и знакомился с экспозицией – судите сами, читатель, что из этого было приятным, а что полезным.

Заметьте, что в это время я сам уже был матерым типографщиком, и не было ли здесь знака судьбы?

Сретенка заканчивается у Сухаревской площади церковью Троицы, что в Листах; здесь торговали продукцией печатников – листами: церковной литературой, печатными иконами и лубками.

И моя жизнь заканчивается вот этими листами – еще один знак.

Дом № 1 по Трубной улице, где жил мой школьный приятель, до революции носил название «Адъ» – по помещавшемуся в нем заведению последнего разбора даже для тогдашних гнусных московских трущоб.

И первый реактор Красноярского горно-химического комбината назывался «АД».

Ну почему я не мистик?

Жизнь была бы хоть и так же тяжела, но хотя бы понятна.


Колокольников переулок получил название по литейному колокольному заводу Ивана Моторина, отлившего, помимо всего прочего, Царь-колокол.

Жившие по соседству пушкари на склоне холма между нашим и соседним переулком поставили церковь преподобного Сергия; первая, деревянная, сгорела в пожар 1547 года, вторую строили долго, пока цари Иван V и Петр I не помогли камнем, и церковь освятили в 1689 году.

Крестный ход от нее совершался к Неглинским прудам, что славились рыбными ловлями, на месте нынешнего Цветного бульвара.

Пушкари по случаю праздника палили из орудий, пугая Сретенку, Сухаревку, Лубянку и Мясницкую – а ну как сожгут.

Строили церковь долго, а снесли в 1935 году быстро, под огромный, по проекту, клуб глухонемых.

Однако вместо клуба построили школу, № 239 мужскую (с 1944 года) школу Дзержинского района, куда первого сентября 1951-го я пошел учиться.

А клуб глухонемых открыли в полуподвальном помещении в Пушкарском переулке, с 1945 по 1993 год он назывался улицей Хмелева – в честь знаменитого исполнителя роли Алексея Турбина в любимом спектакле отца народов.

У Хмелева в Пушкарском была студия. Вообще этот переулок любим театральными деятелями: ныне на месте клуба глухонемых – филиал театра Маяковского, а неподалеку – еще какое-то театральное заведение.

В Большом Головином переулке была дровяная биржа, откуда мы на ломовом извозчике привозили в начале осени дрова.

Лошадь была такая откормленная, что с годами я начал подозревать, не от извозчика ли Дрыкина, возившего Ивана Васильевича во МХАТ, достался Мосгоркомхозу сей Буцефал.

В Последнем переулке располагалась старшая группа нашего детского сада, а наискосок от него – 18-е отделение милиции – неисчерпаемый кладезь детских впечатлений не совсем детского содержания.

Первое воспоминание детства – путешествие по почти неизменному маршруту, в Сандуновские бани.

Лет до трех меня и сестру мыли на кухне-коридоре дома, и я это помню. Видимо, это связано с тем, что сестру время от времени мыли таким образом и в более поздние времена. Воду грели на двух керосинках и примусе на двух столах – нашем и тети Мани. Вы когда-нибудь пытались вскипятить ведро воды на керосинке? Несколько часов терпеливого ожидания – и вы поймете, что это невозможно. Но Россия такая страна…

У меня было детское приданое, дожившее до шестидесятых годов: таз для купания, кувшин, большое ведро и ковшик. Все это было склепано на 45-м авиационном заводе из неправильно раскроенного хвостового оперения штурмовика «Ил-10» с разрешения очень высокого начальства. После войны 45-й завод частично вернулся в родную Сетунь, и мы с родителями ездили в гости к тем, кто мастерил мои купальные принадлежности. И мужчины обязательно пили за таз для купания, ковшик и другие предметы, за каждый отдельно, после чего им требовался отдых. В тех компаниях, что собирались у приятелей моего отца, у его сослуживцев-наборщиков, на складчинах, что собирались у нас, никогда не пили за Сталина, партию, родину – видимо, это не было принято в этой среде.


Во время очередной коммунальной свары, особенно зимой, мытье дома было невозможно, так как наш сосед Александр Иванович начинал ходить туда-сюда, поминутно открывая входную дверь, что грозило нам, малым детям, простудой, и нас вели в баню.

Ближайшей были знаменитые на всю Россию Сандуны. В них были три мужских разряда, два женских и еще какие-то загадочные семейные, куда, как я слышал краем уха, пускали по паспортам.

Сначала меня брали в женское отделение (что бы сказал об этом больной на всю голову дедушка Фрейд?), но я никаких комплексов по этому поводу не испытывал, так как мальчиков дошкольного возраста в женском отделении было много – у них просто не было отцов.

Именно в предбаннике женского отделения 1-го разряда я сказал первое своё слово, и это слово, заметьте, было «юбка». Мне было уже хорошо за два года, а кроме «мама», «папа», «баба» и «Лида» я ничего не говорил. Обеспокоенные родители повели меня к врачу, и тот успокоил их, пообещав, что я скоро начну говорить, и заткнуть меня будет очень трудно.

Редчайший случай в практике – врач оказался прав. Мама рассказывала, что, сказав «юбка», я на этом не остановился, а дал развернутую нелицеприятную характеристику бабушке Лидии Семеновне, самой коричневой юбке, всему банному отделению и, оказавшись редкостным занудой, ничего во всей вселенной благословить не захотел. Дома папа и бабушка Мария Федоровна несказанно обрадовались тому, что я наконец-то заговорил. Но уже на следующий день их радость омрачилась тем обстоятельством, что, проснувшись против обыкновения ни свет ни заря, я начал излагать свои взгляды на жизнь. При этом я обильно цитировал всё мне прочитанное: сказки народов мира, стихи Маршака, Михалкова, Агнии Барто и Чуковского; мама, видимо, пожалела, что читала мне на ночь каждый вечер, если не работала во вторую смену.

Умолк я не раньше, чем меня объял ночной сон.

Швейк, как известно, по любому поводу, даже про ужас нерожденного, мог рассказать историю из собственной жизни; мне же в конце 46-го года недостаток жизненного опыта восполняло радио. Черная тарелка висела у нас как раз над входной дверью, выключать ее было опасно: соседи могли донести, что имяреку не нравится наше радио, наш гимн, борьба с пресмыкательством перед Западом (нужное подчеркнуть).