– Тело увезли, – произносит Прийя.
Не знаю, как долго я стоял рядом с палаткой, погруженный в собственные мысли. Даже если никто не выяснит насчет прошлой ночи, я не перестану беспокоиться, что Анна так или иначе что-то знает. Она всегда могла раскусить мою ложь.
Мы оба убежали от того, что случилось. Она спряталась в своей работе, а я вернулся сюда – зная, что она не поедет за мной в это место, – не потому, что хотел, а потому, что больше не мог выносить того, как она смотрела на меня. Она никогда напрямую не обвиняла меня в случившемся, по крайней мере, вслух. Но ее глаза произносили все, о чем она молчала. Ее взгляды были переполнены болью и ненавистью.
– Сэр? – подает голос Прийя.
– Хорошо, молодцы.
Я специально попросил команду унести тело с места преступления, пока давал пресс-конференцию. Есть вещи, которые никогда нельзя снимать на камеру.
Прийя по-прежнему стоит рядом со мной и чего-то ждет. Поскольку я ничего не говорю, начинает она, и я ловлю себя на том, что скорее смотрю на нее, чем слушаю. По мне она всегда выглядит одинаково: конский хвост, старомодные шпильки, которыми она закалывает любую попавшую на лицо прядь волос, очки, вычищенные до блеска ботинки на шнуровке и отглаженные блузки, или как там называются рубашки, которые носят женщины. Она похожа на ходячий каталог «Маркс энд Спенсер»; овечка, одетая как овца. Не то что моя бывшая жена, которая всегда очень стильно одевается. Сейчас Анна выглядит даже лучше, чем когда мы были вместе, в отличие от меня.
Наверное, одиночество идет ей. Я заметил, что она немного похудела, хотя ее вес меня всегда устраивал. Она никогда не была большой, даже когда считала себя таковой. Она обычно говорила, что у нее одиннадцатый размер – всегда что-то между десятым и двенадцатым. Бог его знает, какой у нее теперь… восьмой, возможно. От одиночества человек может уменьшить-ся не только в объеме. Хотя, может быть, она не одинока.
У меня всегда возникал вопрос по поводу оператора, с которым Анна ездила на задания. Иногда она находилась в отъезде несколько дней подряд, ночуя в гостиницах и делая репортаж о какой-нибудь истории, которую ее посылали освещать. Работа всегда была у нее на первом месте. Затем случилось то, что случилось. Анна сломалась, мы оба сломались. Но потом, когда ей улыбнулась удача, и она стала ведущей, отношения между нами на какое-то время улучшились. Теперь у нее был нормированный рабочий день, и мы проводили друг с другом больше времени, чем раньше. Но чего-то не хватало. Кого-то. По-видимому, мы так и не сумели найти путь обратно друг к другу.
Развод попросила Анна. Я не считал себя вправе спорить. Я знал, что она по-прежнему обвиняет меня в смерти нашей дочери и всегда будет обвинять.
– Не понимаю, как она узнала.
– Простите, сэр? – спрашивает Прийя, и я понимаю, что произнес эти слова вслух, сам того не желая.
– Предмет во рту жертвы. Не понимаю, как Анна могла об этом узнать.
Глаза сержанта сыскной полиции Пэтел кажутся больше, чем обычно, за стеклами ее черепаховых очков, и я вспоминаю, что видел, как они с Анной разговаривали перед пресс-конференцией.
– Пожалуйста, скажите мне: вы не сообщили журналистке то, что я особенно просил вас не говорить?
– Мне очень жаль, сэр, – произносит Прийя детским голосом. – Я не хотела. У меня просто вырвалось. Она словно уже знала.
Я не сильно обвиняю Прийю. Анна всегда знала, как задать правильный вопрос, чтобы получить правильный ответ. Но это по-прежнему не объясняет, почему сейчас она здесь.
Я иду обратно на стоянку. Прийя буквально бежит рядом со мной, пытаясь не отставать. Она все еще извиняется, но я снова отключаюсь. Я слишком занят тем, что наблюдаю, как Анна разговаривает со своим оператором, и мне не нравится, как он на нее смотрит. Я знаю таких мужчин, как он, сам был одним из них. Она садится в красный «Мини» с откидным верхом, который купила после развода, – возможно, потому, что знала, что мне автомобиль очень не понравится, – и, к моему удивлению, похоже, собралась уехать. Раньше она никогда так легко не отступала ни от истории, ни от чего-либо другого. И поэтому мне непонятно, куда она едет.
Немного ускорив шаги, иду к своей машине.
– Вы в порядке? – спрашивает сержант сыскной полиции Пэтел, которая все еще бежит за мной.
– Мне было бы гораздо лучше, если бы другие люди добросовестно выполняли свою работу.
– Извините, босс.
– Ради бога, я не ваш чертов босс.
Я ищу в карманах ключи, а тем временем «Мини» движется к выезду со стоянки. Прийя наблюдает за мной, на этот раз молча, с каким-то вызовом в глазах, которого я раньше у нее не замечал. Я даже начинаю беспокоиться: а вдруг она тоже знает больше, чем должна?
– Да, сэр, – говорит она таким тоном, что я чувствую себя одновременно старым и безобразным.
– Извините, не хотел вас обидеть. Просто немного устал. Ребенок полночи не давал мне спать, – вру я.
Теперь я живу с другой женщиной и с другим ребенком, но, в отличие от меня, у ребенка никогда не бывает проблем со сном. Прийя кивает, но, похоже, мои слова ее не убедили. Я сажусь в машину, не дав ей спросить, куда я направляюсь. Хоть бы эта проклятая штука сразу завелась. Я не знаю, ни что я делаю, ни почему. Наверное, инстинкт. Вот так я позже объясню свой поступок. У меня нет привычки следить за бывшей женой, но что-то подсказывает мне, что сейчас самое время. Более того, у меня такое чувство, как будто я должен.
Когда имеешь дело с Анной, всегда есть вопросы без ответов.
Почему она на самом деле здесь? Она уже знает, кто жертва? Каким образом она точно узнала о месте совершения убийства до того, как мы сообщили прессе? Она скучает по мне? Она вообще любила меня когда-нибудь по-настоящему?
И вопрос о нашей маленькой девочке, который всегда звучит громче всех:
Почему она должна была умереть?
От большого количества вопросов без ответов я не могу спать по ночам. Бессонница превратилась во вредную привычку, от которой невозможно избавиться. Каждый день начинается словно с конца – я просыпаюсь усталой и, когда ложусь спать, сна нет ни в одном глазу. Дело не в вине по поводу убийства Рейчел – это началось задолго до этого, и что бы я ни делала, ничего не помогает. Снотворное, которое прописал мне врач, – пустышка, и у меня страшно болит голова, если принимать его с алкоголем, от чего, конечно, трудно воздержаться. Вино – всегда самая надежная опора, когда я чувствую, что могу упасть.
По возможности я изо всех сил стараюсь вообще не обращаться к врачам. Больница – отвратительное место, после посещения которого никакие дезинфицирующие средства или мытье рук не в состоянии вывести зловонный запах болезни и смерти с моей кожи. Медицинские учреждения полны микробов и косых взглядов, и, по-моему, те, кто там работает, всегда задают одни и те же вопросы, на которые я всегда даю одни и те же ответы: нет, я никогда не курила, и да, пью, но умеренно.
Насколько я знаю, нет закона, обязывающего говорить врачам правду.
Кроме того, если лгать достаточно часто, ложь начинает казаться правдой.
Мой ум больше всего настроен на размышления, когда я нахожусь в машине, но тут нет ничего нового, я всегда отличалась склонностью грезить наяву. Но в этом смысле я не представляю опасности ни для самой себя, ни для окружающих. Я вожу очень аккуратно, просто иногда делаю это на автопилоте, только и всего. В любом случае на дорогах в этих краях в основном пусто. Интересно, а сейчас все изменится? В начале, конечно, да – полиция, медиацирк, – но мне интересно, что будет потом. Когда шоу окончится, и всю… грязь уберут. Для большинства местных жителей жизнь наверняка войдет в свою колею. Конечно, не для тех, кого это коснулось непосредственно, но боль потери всегда острее всего в момент удара. Будут ли летом по-прежнему приезжать автобусы, полные туристов? Если хотите знать мое мнение – хорошо бы нет. Популярность может испортить место точно так же, как она может испортить человека.
Меня не беспокоит отсутствие угрызений совести, но я задаю себе вопрос – что это означает. Изменилась ли я радикальным образом после того, как убила ее? Похоже, люди по-прежнему относятся ко мне так же, как вчера, и когда я смотрю в зеркало, не вижу никаких разительных перемен.
Но, может быть, потому, что на самом деле это не в первый раз.
Я убивала раньше.
Я прячу воспоминания о моем поступке тем вечером, потому что до сих пор мне слишком больно, даже сейчас. Одно неверное решение привело к двум загубленным жизням, но никто не знает правду о том, что произошло. Я не сказала ни одной живой душе. Уверена, что многие люди могли бы понять мои мотивы убийства Рейчел Хопкинс, если бы знали о ней правду, – возможно, некоторые бы меня поблагодарили, – но никто бы никогда не понял, почему я убила человека, которого так сильно любила.
И они никогда не поймут, потому что я им никогда не расскажу.
Она
Вторник 10.00
Я никогда не рассказываю о себе некоторые вещи.
И таких вещей слишком много.
На то есть свои причины.
Снова идет дождь, настолько сильный, что дорога впереди почти не просматривается. Сердитые крупные капли воды шлепают по лобовому стеклу, а потом омывают его, словно слезы. Я продолжаю ехать, пока мне не начинает казаться, что я уже на приличном расстоянии как от места преступления, так и от бывшего мужа. Затем заезжаю на придорожную стоянку и сижу там минуту, зачарованная видом и звуком работающих дворников:
Бжик-бжик. Бжик-бжик. Бжик-бжик.
Уезжай отсюда. Уезжай отсюда. Уезжай отсюда.
В зеркале заднего вида я проверяю, что впереди и что сзади. Убедившись, что на дороге никого нет, выпиваю еще одну миниатюрную бутылочку виски. Виски обжигает горло и вызывает радость. Наслаждаюсь вкусом и болью, насколько у меня хватает смелости, а потом швыряю пустую бутылку в сумку. Звон, с которым эта бутылка ударяется о другие, напоминает музыкальную подвеску, которая висела у входа в детскую комнату моей дочери. От алкоголя не становится лучше, но я хотя бы не чувствую себя еще хуже. Кладу в рот мятный леденец, дышу в алкотестер, и, совершив ритуальное самобичевание и самосохранение, еду дальше.
Возвращаясь обратно в город, проезжаю школу, в которую ходила. Несколько девочек стоят на улице в знакомой форме Святого Илария, которую я всегда так ненавидела: ярко-синего цвета с желтой полосой. Им наверняка не больше пятнадцати, и сейчас они кажутся мне совсем юными, хотя я четко помню, какой старой считала себя в их годы. Смешно, как часто в жизни все бывает наоборот. В детстве мы прикидывались взрослыми, а теперь мы, взрослые, ведем себя как дети.
Мне немного нехорошо, когда я подъезжаю к дому, но не из-за выпивки. Я ставлю «Мини» на улице чуть поодаль, чтобы меня не видели. Не знаю толком, почему. Она рано или поздно узна́ет, что я здесь. Чувство вины из-за долгого отсутствия словно удерживает меня в машине. Я пытаюсь точно вспомнить, когда мы последний раз встречались… думаю, что на этот раз прошло больше шести месяцев.
Я даже не приезжала на прошлое Рождество. Не потому, что у меня были другие планы – к тому времени мы с Джеком развелись, и он уже жил с кем-то другим, – а потому, что была не в состоянии. Мне нужно было побыть одной. И после работы волонтером на полевой кухне вечером в сочельник я провела три дня, запершись в своей квартире в компании одних только бутылок и снотворных таблеток.
Проснувшись 28 декабря, я не почувствовала себя лучше, но поняла, что в состоянии жить дальше. Что было одновременно хорошим и наилучшим вариантом развития событий. У меня был план Б на случай, если я не смогу изменить своего отношения к будущему, но я отбросила этот вариант, чему рада. Обычно Рождество было моим любимым временем года, но сейчас это нечто, что надо пережить, а не праздновать. И единственный известный мне способ сделать это – одиночество.
Иногда мне кажется, будто я живу ниже уровня земли, а все остальные – выше. Когда я слишком долго пытаюсь быть, звучать и вести себя как они, я словно не могу дышать. Будто даже мои легкие устроены по-другому и я не способна или не совсем подхожу для того, чтобы вдыхать тот же воздух, что и люди, с которыми я встречаюсь.
Заперев машину, осматриваю знакомую улицу. Ничего особо не изменилось. Одно бунгало превратилось в дом, а один сад – в проезд немного дальше по дороге, но в остальном все так, как обычно. Как было всегда. Словно, возможно, последние двадцать лет были ложью, плодом моего усталого воображения. Честно говоря, у меня такое чувство, будто сейчас я какое-то время балансирую на грани безумия, но еще не до конца перешла черту.
Мои ноги останавливаются у последнего дома в переулке, и я не сразу поднимаю глаза, будто боюсь вступить в зрительный контакт. Когда я все-таки смотрю на старый викторианский коттедж, он выглядит точно так же, как выглядел всегда. За исключением облупившейся краски на оконных рамах и ветшающей входной двери. Участок кажется старым, что мне внове. Больше всего шокирует сад: заросшие джунгли неподстриженной травы и вереска. Двумя рядами кустов лаванды по обеим сторонам дорожки тоже никто не занимался: кривые древесные стебли торчат, как скрюченные от артрита пальцы, которые никому не дают войти.
Или выйти.
Я смотрю на садовую калитку и вижу, что она сломана и свисает с петель. Отодвигаю ее в сторону и прокладываю дорогу к входной двери, колеблясь перед тем, как нажать на звонок. Мне не надо было беспокоиться – он не работает, и я стучу. Три раза, как она учила меня много лет назад, чтобы знать, что это я. Долгое время она никого другого не пускала в дом.
Когда никто не отзывается, обращаю внимание на полинявший коврик с приветственной надписью – он перевернут. Он скорее не приветствует посетителей, а приглашает ее в реальный мир, если она когда-нибудь захочет выйти из своей входной двери и присоединиться к нему. Я молча ругаю себя, пытаясь выбросить из головы нехорошие мысли и задвинуть их как можно дальше. И тут вижу то, что ищу: треснувший терракотовый цветочный горшок на ступеньке крыльца. Подняв его, немного удивляюсь, что она до сих пор прячет под ним ключ, и вхожу внутрь.
Он
Вторник 10.05
Я потерял ее на второй развязке – она всегда ездила быстрее, чем следовало бы, – но это не имело значения. Я уже догадался, куда она направляется, и, честно говоря, удивился – ведь прошло столько времени. Как только я вижу на улице ее машину, что подтверждает мои подозрения, проезжаю немного дальше, выключаю двигатель и жду.
Я хорошо умею ждать.
Анна выглядит не так, как сегодня утром. Она по-прежнему красива – блестящие каштановые волосы, большие зеленые глаза и маленькое красное пальто, но как-то уменьшилась. Словно это место в силах повлиять на нее физически. Она выглядит более хрупкой, такую легко сломать.
Моя бывшая никогда не любила приезжать сюда, еще до смерти нашей дочери, но она никогда об этом не говорила и не объясняла почему. После случившегося она вообще перестала куда-либо ходить, кроме отдела новостей. Анна даже покупки делала по Интернету и редко выходила из квартиры, кроме как на работу.
Она даже была не в состоянии произнести имя нашей маленькой девочки и приходила в ярость, когда я упоминал его. Она закрывала уши, как будто его звучание оскорбляло ее. В моей жизни случались вещи – совершенные ошибки, обиженные мною люди, – которые, как мне кажется, я почти полностью выкинул из головы. Словно воспоминания было слишком больно хранить, и их нужно было уничтожить. Но, несмотря на мою вину, моя дочь не из их числа. Мысленно я иногда шепчу ее имя. В отличие от Анны, я не хочу забыть. Я этого не заслуживаю.
Шарлотта. Шарлотта. Шарлотта.
Она была такой маленькой и совершенной. А потом ушла.
Когда ты понимаешь, что у тебя на что-то аллергия, вполне логично этого избегать. Так поступила Анна со своим горем. Она была занята на работе, а вне работы пряталась все время дома, пытаясь защитить себя от приступов страха, которые вызывали у нее встречи с другими людьми. Она научилась прятать свое беспокойство от других, но я знаю, что ее миром правит волнение.
Желудок начинает урчать, и я понимаю, что сегодня еще ничего не ел. Обычно у меня в машине есть что-нибудь сладкое. Если бы это знала моя покойная мама, она бы без сомнения погналась за мной с зубной щеткой-призраком. Я открываю бардачок, но вместо плитки шоколада или забытых печений, которые надеялся там найти, вижу черные кружевные трусики. Наверное, они принадлежат Рейчел – женщины не так часто раздеваются в моей машине, – хотя я понятия не имею, как они сюда попали.
Снова лезу в бардачок и нащупываю драже тик-так. Драже напоминают мне об Анне – она всегда носит с собой коробочки с мятными леденцами, – и хотя они не заглушат голод, это лучше, чем ничего. Встряхиваю маленькую пластмассовую коробочку, открываю крышку и вынимаю несколько белых штучек. Но это не мятные леденцы. Я смотрю на толстые срезанные ногти на моей ладони, и мне становится плохо.
На улице хлопает дверь машины. Я бросаю трусики и коробочку из-под тик-така обратно в бардачок и через несколько секунд нервно захлопываю крышку. Словно, если не видеть эти вещи, можно представить, что их на самом деле здесь и не было.
Кто-то знает, что я был с Рейчел прошлым вечером, и теперь издевается надо мной.
Других объяснений у меня нет, но кто?
Через стекло машины наблюдаю за каждым движением Анны. Она не спеша выходит из машины, несмотря на то что мчалась сюда на всех парах. Наверное, она боится того, что может обнаружить за закрытой дверью. Я понимаю – у нее есть на это право.
Я знаю, что ждет ее в этом доме, потому что все время хожу туда.
У меня даже был собственный комплект ключей.
Но никто из них об этом не знал.
Она
Вторник 10.10
Я должна была знать, что так и будет.
За дверью – груда нераспечатанных писем, и поэтому ее трудно открыть. Я закрываю дверь за собой, как только удается протиснуться в щель, и чувствую, что в доме так же холодно, как и на улице. Глаза пытаются приспособиться к темноте – почти ничего не видно, – но первое и основное, что я отмечаю, – запах. Как будто в доме кто-то умер.
– Эй, есть кто-нибудь? – кричу я, но ответа нет.
Слышу знакомое бормотание телевизора в задней части дома, но не знаю, радоваться мне по этому поводу или огорчаться. Все шторы опущены, и только лучик зимнего солнца пытается подсветить их старые хлопковые края. Я помню, что они все были сделаны своими руками, больше двадцати лет назад. Трогаю выключатель, но ничего не происходит; всматриваюсь в темноту и вижу, что лампочки нет.
– Эй? – снова кричу я.
Когда во второй раз мне никто не отвечает, тяну за шнур на шторах, чтобы слегка приподнять их, и меня окатывает облако пыли – миллион крошечных частиц танцует в луче света, залившего комнату. Вижу, что в некогда уютной гостиной теперь ничего нет, кроме картонных коробок. Их полно. Некоторые поставлены друг на друга так, что образуют высокую ненадежную конструкцию, которая наклонена в одну сторону и в любой момент может рухнуть. Каждая подписана чем-то вроде черного фломастера, и мои глаза прикованы к коробке в самом дальнем углу с надписью ВЕЩИ АННЫ.
Приходить сюда мне всегда кажется неправильным, но то, что здесь происходит, тоже не выглядит нормальным.
Это какой-то абсурд – моя мать скорее умрет в этом доме, чем уедет из него, – мы очень часто спорили об этом до того, как вообще перестали разговаривать друг с другом. Руки начинают дрожать так, как дрожали, когда я жила здесь. Ее вины тут не было, она даже не знала. Тогда я была другой, сомневаюсь, что в своем тогдашнем обличье я бы понравилась многим людям или меня бы узнали. Дом – не всегда то место, где находится твое сердце. Для людей типа меня дом – это место, где живет боль, сделавшая нас такими, какие мы есть.
Моя мама всегда была без ума от коробок, причем не все они были реальными. Когда я была маленькой девочкой, она учила меня, как складывать их в голове и прятать туда самые неприятные воспоминания. Я научилась заполнять коробки тем, что больше всего хотела забыть, и это было заперто и спрятано в самых темных уголках моей головы, куда никто, включая меня, никогда бы не заглянул. Я говорю себе то же самое, что говорю всегда, приходя сюда:
Ты больше, чем самый плохой поступок, который ты когда-либо совершила.
Я чувствую знакомую боль в затылке, которая начинает пульсировать в такт с сердцебиением. Это своего рода быстро ускоряющаяся агония, ее можно вылечить только алкоголем, потребность в котором для меня сейчас превыше всего. Я лезу в сумку и нахожу полупустую блистерную упаковку с обезболивающими таблетками. Кладу две таблетки в рот, а затем ищу миниатюрную бутылочку, чтобы запить.
Теперь миниатюрные бутылочки не так трудно достать, как раньше, и мне больше не приходится красть их из самолетов или гостиниц. Больше всего я люблю водку «Смирнофф», джин «Бомбей Сапфир», бакарди и в качестве вишенки на торте ликер «Бейлиз Айриш Крим». Но моим фаворитом остается качественный шотландский виски, сейчас можно выбрать практически любую разновидность этого напитка в крошечных бутылочках – даже с доставкой на следующий день при заказе в Интернете. Все бутылочки настолько малы, что их можно осторожно спрятать в любом кармане или кошельке. Я откручиваю пробку первой попавшейся, которую нахожу в сумке, и выпиваю ее до дна, как лекарство. Сейчас это водка. После чего не заморачиваюсь и не кладу в рот леденец. Родители привыкли к своим детям, даже к плохим.
– Мама! – мой голос звучит точно так же, как в детстве, когда я звала ее.
Но ответа по-прежнему нет.
– Этого более чем достаточно для нас двоих, – так она обычно описывала наш крошечный коттедж, когда я еще жила здесь, словно забыв, что когда-то нас в доме было трое. Я по-прежнему мысленно слышу эти слова, равно как и всю остальную ложь, к которой она прибегала, пытаясь меня удержать.
Наш дом – кирпичный викторианский коттедж с двумя гостиными на цокольном этаже и двумя спальнями на первом, в торце – более поздняя пристройка двадцатого века. Дом всегда выглядел уютно, даже когда перестал ощущаться таковым. Только не теперь. Я протискиваюсь мимо груды коробок и пробираюсь к двери, которая ведет в заднюю часть дома. Дверь скрипит в знак протеста, когда я открываю ее, и запах становится гораздо хуже. Он проникает глубоко в горло, и меня тошнит при мысли о том, чем он может быть вызван.
Я иду мимо лестницы и прохожу через то, что еще напоминает столовую – несмотря на коробки на столе, – изо всех сил стараясь ничего не опрокинуть в темноте. В углу на комоде различаю старый мамин проигрыватель, покрытый толстым слоем пыли. Вопреки моим попыткам познакомить ее с кассетами и компакт-дисками, она упорно цеплялась за винил. Несколько раз я заставала ее за тем, что она танцевала с вытянутыми руками, словно вальсировала с невидимым мужчиной.
Добираюсь до кухни, включаю свет, и моя ладонь автоматически тянется ко рту и прикрывает его. Вся имеющаяся поверхность заставлена грязными тарелками с остатками еды и чашками с недопитым чаем. Парочка мух лениво кружит над тем, что некогда было лазаньей, которую разогревают в микроволновке. Есть готовую еду – на маму это не похоже. Она редко ела то, что мы не выращивали в нашем собственном саду, и скорее ходила бы голодная, чем ела фастфуд.
Теперь этот запах почти везде. Когда мне удается оторвать взгляд от грязи и мусора на кухне, я замечаю мерцание телевизора в теплице в задней части дома. Больше всего она любила сидеть именно там, откуда был лучше всего виден ее любимый сад.
Вижу, как она сидит в своем любимом кресле перед телевизором, рядом с ней на полу – корзина с вязанием. Моя мать всегда предпочитала делать все своими руками: еду, одежду, меня. Много лет назад она помогла мне связать для Джека шарф Гарри Поттера. Сегодня было странно видеть его в этом шарфе – прямо чистый сюр.
Подхожу ближе и замечаю, что она меньше, чем мне запомнилось, словно жизнь заставила ее сжаться. Седые волосы поредели, а некогда розовые щеки впали. На ней какая-то грязная одежда, которая ей велика; пуговицы на кардигане неправильно застегнуты, так что одна сторона белой, свалявшейся ткани длиннее другой. Кардиган вышит выцветшими пчелками, и я вспоминаю, что приобрела его много лет назад – подарок ко дню рождения, купленный в последнюю минуту. Удивительно, что она до сих пор его носит. Бросаю взгляд на экран телевизора – она смотрела новостной канал «Би-би-си», словно надеялась мельком увидеть меня на заднем плане. Я знаю, что она так делает, но от этого зрелища мне становится еще хуже, чем раньше.