– Вот там есть торговые автоматы, где продают и «колу» со льдом. – Она указывает на Нельсон-Холл, которого Лизи не видит. Потому что перед ее глазами только лес голых ног, волосатых и гладких, загорелых и обожженных солнцем. Она осознает, что эти ноги буквально сдавливают ее, что она ухаживает за мужем на клочке асфальта размером с витаминную капсулу, и ее охватывает панический страх перед толпой. Это называется агорафобия? Скотт должен знать.
– Если вы сможете принести немного льда, пожалуйста, сходите за ним, – просит Лизи. – И поторопитесь. – Она поворачивается к копу, охраняющему кампус, который, похоже, считает пульс Скотта, занятие, по мнению Лизи, совершенно бесполезное. Сейчас вопрос стоит ребром: или он выживет, или умрет. – Вы не могли бы заставить их подвинуться? – спрашивает она. Просто молит. – Здесь так жарко, и…
Прежде чем она заканчивает, он вскакивает, совсем как черт выпрыгивает из табакерки, и кричит:
– Отойдите назад! Пропустите девушку! Отодвиньтесь и пропустите девушку! Вы же не оставили ему воздуха, а ему нужно дышать, вы понимаете?
Толпа подается назад… по разумению Лизи, крайне неохотно. Ей кажется, что они хотят увидеть, как вытечет вся его кровь.
Жар идет от асфальта. Она-то надеялась, что к высокой температуре можно привыкнуть, как привыкают к горячему душу, но этого не происходит. Она пытается услышать приближающуюся сирену «скорой», но не слышит ничего. А потом слышит. Она слышит голос Скотта, произносящий ее имя. Только это скорее не голос, а хрип. И одновременно он мнет пальцами край промокшего от пота топика (шелк теперь плотно облегает бюстгальтер, который напоминает вздувшуюся татуировку). Она смотрит вниз и видит то, что ей совершенно не нравится. Скотт улыбается. Кровь полностью покрывает его губы густо-красным сиропом, и сверху, и снизу, от края до края, и улыбка его больше похожа на ухмылку клоуна. Никто не любит полуночного клоуна, думает она и задается вопросом: откуда это взялось? Полночь-то у нее еще впереди, малая часть долгой и бессонной ночи, с лаем, должно быть, всех собак Нашвилла, под горячей августовской луной, и тут она вспоминает, что это эпиграф третьего романа Скотта, единственного, который не понравился ни ей, ни критикам, того самого, благодаря которому они разбогатели. Назывался он «Голодные дьяволы».
Скотт продолжает теребить шелковую ткань ее топика, его глаза такие яркие, такие лихорадочные в чернеющих глазницах. Он хочет что-то сказать, и с неохотой она наклоняется, чтобы расслышать его слова. Воздух он набирает в легкие понемногу, полувдохами. Процесс этот шумный, пугающий. Вблизи запах крови усиливается. Неприятный запах. Минеральный.
Это смерть. Это запах смерти.
И словно подтверждая ее мысль, Скотт говорит:
– Она совсем близко, родная моя. Совсем близко. Я не могу ее видеть, но я… – длинный, свистящий вдох, – я слышу, как она закусывает. И улыбается. – Произнося эти слова, он тоже улыбается – кровавой клоунской улыбкой.
– Скотт, я не знаю, о чем ты говоришь…
В руке, которая мнет топик, еще остались какие-то силы. Он щипает ее, и больно: когда позже, в номере мотеля, она снимет топик, под ним обнаружится синяк, метка настоящего возлюбленного.
– Ты… – свистящий вдох, – …знаешь. – Еще свистящий вдох, более глубокий. И все та же улыбка, словно они поделились каким-то ужасным секретом. Пурпурным секретом, цвета занавеса, а еще – конкретных цветов, которые растут на конкретных,
(замолчи, Лизи, замолчи)
да, склонах холмов. – Ты… знаешь… поэтому… не оскорбляй… мой интеллект. – Еще один свистящий, кричащий вдох. – Или свой.
И она полагает, что действительно что-то знает. Длинный мальчик, так Скотт называет это чудище. Или тварь с бесконечным пегим боком. Как-то она хотела посмотреть в толковом словаре, что означает слово «пегий», но забыла… в забывчивости она поднаторела за те годы, что провела со Скоттом… Но она знает, о чем он говорит, да, знает.
Он отпускает ее топик, может, у него просто больше нет сил, чтобы сжимать материю пальцами. Лизи подается назад – чуть-чуть. Его глаза смотрят на нее из глубоких и почерневших глазниц. Они яркие, как всегда, но она видит, что теперь они также полны ужаса и (вот это пугает больше всего) неприятного, необъяснимого веселья. По-прежнему очень тихо (может, чтобы слышала только она, может, потому что громче не получается) Скотт говорит:
– Послушай, маленькая Лизи. Я покажу тебе, какие он издает звуки, когда оглядывается.
– Скотт, нет… перестань.
Он не обращает внимания. Вновь со свистом-криком набирает в грудь воздух, складывает влажные красные губы в плотное «О» и издает низкий, невероятно противный звук. В результате в воздух фонтанируют брызги крови. Какая-то девушка видит это и кричит. На этот раз копу не нужно просить толпу податься назад. Она делает это сама, и около Лизи, Скотта и капитана Хеффернэна образуется пустое пространство. Лизи отмечает, что до ближайших голых ног порядка четырех футов.
Звук (дорогой Боже, это же какое-то хрюканье), на счастье, очень короток. Скотт закашливается, грудь тяжело поднимается, рана ритмично выбрасывает новые порции крови, потом Скотт пальцем манит Лизи к себе. Она наклоняется ниже, опираясь на руки. Его провалившиеся глаза подчиняют ее себе. Так же, как и предсмертная улыбка.
Он поворачивает голову набок, сплевывает наполовину свернувшуюся кровь на горячий асфальт, вновь смотрит на жену.
– Я могу… так ее позвать, – шепчет он. – Она придет. Ты… избавишься от моей… надоедливой… болтовни.
Она понимает, что он говорит серьезно, и на мгновение (конечно же, сказывается сила его взгляда) верит, что это правда. Он повторит этот звук, только подольше, и в каком-то другом мире эта тварь, длинный мальчик, этот владыка бессонных ночей, повернет свою молчаливую голодную голову. А мгновением позже, уже в этом мире, Скотт Лэндон содрогнется всем телом на горячем асфальте и умрет. В свидетельстве о смерти будет указана ясная и убедительная причина, по которой оборвалась жизнь ее мужа, но она будет знать: эта жуткая тварь наконец-то увидела его, пришла за ним и сожрала живьем.
Вот так и возникла тема, которой они больше никогда не коснутся – ни с другими людьми, ни между собой. Слишком ужасная. У любого супружества два сердца, одно светлое и одно темное. Эта тема – по части темного сердца, безумный, настоящий секрет. Лизи наклоняется к мужу, лежащему на раскаленном асфальте, совсем близко, в полной уверенности, что он умирает, но тем не менее стремясь удержать его в этом мире как можно дольше. И если ради этого придется сразиться с его длинным мальчиком (пусть из оружия у нее только ногти, ничего больше), она вступит в бой.
– Ну… Лизи? – На губах эта отвратительная, всезнающая, жуткая улыбка. – Что… ты… скажешь?
Лизи наклоняется еще ниже. В окутывающую Скотта вонь пота и крови. Наклоняется так низко, что распознает сквозь эту вонь запахи «Прелла», шампуня, которым он утром мыл голову, и «Фоуми», крема для бритья. Наклоняется, пока ее губы не касаются его уха. Она шепчет:
– Успокойся, Скотт. Хотя бы раз в жизни угомонись.
Когда вновь смотрит на мужа, его глаза совсем другие. Из них ушла неистовость. Они поблекли, но, может, это и хорошо, потому в них вернулось здравомыслие.
– Лизи?..
Она шепчет. Глядя ему прямо в глаза:
– Оставь эту долбаную тварь в покое, и она уйдет. – Едва не добавляет: «Ты сможешь разобраться с этим потом», – но идея бессмысленна, сейчас Скотт может сделать для себя только одно – не умереть. Поэтому говорит Лизи другое: – И никогда больше не издавай этого звука.
Он облизывает губы. Она видит кровь на его языке, и желудок поднимается к горлу, но она не отстраняется от мужа. Понимает, что должна находиться максимально близко к нему, пока не подъедет «скорая» или пока он не перестанет дышать прямо здесь, на горячем асфальте, в какой-то сотне ярдов от места его последнего триумфа. Если она сможет выдержать это испытание, то выдержит все что угодно.
– Мне так жарко, – говорит он. – Если бы мне только дали пососать кусочек льда…
– Скоро, – отвечает Лизи, не зная, сможет ли она выполнить это обещание. – Лед тебе уже несут. – По крайней мере она слышит приближающуюся сирену «скорой». Это уже что-то.
А потом происходит чудо. Девушка с бантами на плечах и новыми царапинами на ладонях продирается сквозь толпу. Она тяжело дышит, как спортсмен после быстрого забега, и пот струится по щекам и шее. В руках она держит два больших стакана из вощеной бумаги.
– Я пролила половину гребаной «колы», пока добралась сюда, – она бросает короткий, злобный взгляд на толпу за спиной, – но лед донесла. Лед остал… – Тут глаза ее закатываются, и она начинает валиться на спину, не отрывая кроссовок от асфальта.
Коп, охраняющий кампус (благослови его, Господи, вместе с огромной бляхой и всем остальным), подхватывает ее, удерживает на ногах, берет один из стаканов. Протягивает Лизи, потом убеждает другую Лизи отпить холодной «колы» из стакана, который у нее остался. Лизи Лэндон на его слова внимания не обращает. Потом, проигрывая все это в голове, она даже удивляется собственной целеустремленности. Теперь в голове только одна мысль: Главное, не дайте ей упасть на меня, если она потеряет сознание, мистер Дружелюбие, – и Лизи поворачивается к Скотту.
Его трясет все сильнее, и глаза туманятся, уже не могут сфокусироваться на ней. И однако он пытается:
– Лизи… так жарко… лед…
– Он у меня, Скотт. Теперь ты хоть закроешь свой назойливый рот?
– Один удрал на север, другой на юг умчал, – хрипит Скотт, а потом – это же надо! – выполняет ее просьбу. Может, он уже выговорился, и тогда это будет первый такой случай в жизни Скотта Лэндона.
Лизи запускает руку в стакан, отчего «кола» выплескивается из него, такая божественно холодная. Она захватывает пригоршню кусочков льда, думая, а вот ведь ирония судьбы: когда они со Скоттом останавливаются на площадке отдыха на автостраде и она пользуется услугами автомата с газировкой, вместо того чтобы взять банку или бутылку, она всегда нажимает кнопку «СТАКАН БЕЗ ЛЬДА» (пусть лучше другие позволяют этим прижимистым компаниям, торгующим газировкой, лишь наполовину наполнять стакан своим товаром, вторую наполняя льдом, а вот с Лизи, младшей дочерью Дейва Дебушера, этот номер не пройдет. Как там говорил папаня? «Стреляного воробья на мякине не проведешь»?). А теперь она мечтает о том, чтобы в стакане было побольше льда и поменьше «колы»… нет, она не думает, что избыток льда что-то изменит. Хорошо хоть, что лед есть вообще.
– Скотт, вот он. Лед.
Его глаза наполовину закрыты, но он открывает рот, и когда она сначала протирает ему губы кусочками льда, а потом кладет один на его окровавленный язык, бьющая Скотта дрожь внезапно прекращается. Господи, это какая-то магия. Осмелев, она проводит замерзающей, сочащейся водой рукой по его правой щеке, по левой, лбу, где капли воды цвета «колы» падают на брови, а потом стекают по крыльям носа.
– Лизи, это божественно, – говорит он, и хотя каждый вдох по-прежнему сопровождается свистом-криком, голос Скотта уже больше напоминает привычный. «Скорая» подъехала к толпе, что стоит слева, и смолкающий вой сирены сменяется громкими мужскими криками: «Санитары! Расступитесь! Санитары, освободите дорогу! Дайте нам выполнить свою работу!»
Дэшмайл, трусливый говнюк, выбирает этот момент, чтобы наклониться к Лизи и шепнуть на ухо свой вопрос. Спокойствие голоса, учитывая скорость, с которой он сиганул в сторону, заставляет Лизи скрипнуть зубами.
– Как он, дорогая?
Не оглядываясь, она отвечает:
– Пытается выжить.
7– Пытается выжить, – пробормотала она, проводя рукой по глянцевой странице ежегодника «У-Тенн Нашвилл. Обзор событий 1988». По фотографии Скотта с ногой, стоящей на серебряном штыке церемониальной лопатки. Она резко, с хлопком, закрыла ежегодник и швырнула его на пыльную спину книгозмеи. Ее аппетит к фотографиям (и воспоминаниям) на этот день утолен с лихвой. За правым глазом начала пульсировать боль. С ней хотелось как-то справиться, принять что-нибудь, но не слабенький тайленол, а что-то, как сказал бы ее умерший муж, взбадривающее. Очень бы подошел экседрин, пара таблеток – и все дела, если только срок действия давно не истек. А потом она могла бы немного полежать на кровати в их спальне, пока не пройдет боль. Может, даже поспала бы.
Я все еще называю ее «нашей спальней», отметила она, спускаясь по лестнице в амбар, который давно уже не был амбаром, разделенный на множество кладовок… хотя в нем по-прежнему стояли запахи сена, веревок, тракторного масла, упрямые фермерские запахи. Она наша, даже через два года. И что с того? Что с того?
Она пожала плечами.
– Полагаю, ничего.
Ее немного шокировал заплетающийся, полупьяный голос. Она предположила, что все эти очень уж живые воспоминания измотали ее. Заново пережитый стресс. Одно, впрочем, радовало: никакая другая фотография Скотта в животе книгозмеи не могла вызвать таких неистовых воспоминаний, и ни один из колледжей не мог послать Скотту фотографию его от…
(об этом заткнись)
– Совершенно верно, – согласилась Лизи, спустившись с лестницы, не особо представляя себе, о чем, собственно,
(Скут, старина Скут)
она думала. Голова кружилась, и тело покрылось испариной, словно она едва избежала несчастного случая.
– Заткнись, на сегодня достаточно.
И будто ее голос послужил спусковым крючком, зазвонил телефонный аппарат за закрытой деревянной дверью справа от Лизи. Раньше за этой дверью располагалась конюшня, достаточно большая, чтобы разместить в ней трех лошадей. Теперь на двери висела табличка с надписью «ВЫСОКОЕ НАПРЯЖЕНИЕ!». Эту шутку придумала Лизи. Она намеревалась устроить там кабинет, где могла бы держать домашний архив и работать с месячными счетами (у них был финансовый консультант, и она до сих пор не отказалась от его услуг, но он находился в Нью-Йорке, и Лизи не собиралась грузить его такой ерундой, как счета из местной бакалейной лавки). Она даже поставила туда стол, телефонный аппарат, факс и несколько бюро… а потом Скотт умер. Заходила она в кабинет с тех пор? Однажды, она помнила. Этой весной. В конце марта, когда на земле кое-где еще оставались островки грязного снега. Заходила, чтобы стереть старые записи на автоответчике. В окошечке устройства светилось число «21». Сообщения с первого по семнадцатое и с девятнадцатого по двадцать первое были от разных торговцев, которых Скотт называл «телефонными вшами». Восемнадцатое (Лизи это совершенно не удивило) оставила Аманда. «Просто хотела узнать, подключила ты эту штуковину или нет. Ты дала этот номер мне, Дарле и Канти до того, как Скотт умер. – Пауза. – Похоже, что подключила. – Пауза. – И до сих пор не отключила. – Пауза, а потом торопливо: – Но была слишком длинная пауза между твоими словами и звуковым сигналом, то есть у тебя, маленькая Лизи, на автоответчике накопилось много сообщений, ты должна их прослушать – вдруг кто-то хочет подарить тебе набор кастрюль или что-то еще. – Пауза. – Ну… до свидания».
Теперь, стоя перед закрытой дверью, чувствуя, как за правым глазом с частотой ударов сердца пульсирует боль, она слушала, как телефон прозвонил в третий раз, в четвертый. Пятый звонок оборвал щелчок, а потом раздался ее голос, объясняющий тому, кто держал трубку на другом конце провода, что он или она позвонили по телефону 727-5932. Потом не последовало ни лживого обещания «мы вам перезвоним», ни предложения оставить сообщение после звукового сигнала, ни самого сигнала, о котором упоминала Аманда. Да и зачем все это? Кто мог позвонить сюда, чтобы поговорить с ней? Со смертью Скотта это место лишилось своего мотора. Здесь осталась только маленькая Лизи Дебушер из Лисбон-Фоллс, теперь вдова Лэндон. Маленькая Лизи жила одна в доме, который был слишком большим для нее, и писала списки продуктов, которые нужно купить, не романы.
Пауза между ее словами и звуковым сигналом была очень длинной, и она подумала, что пленка для записи сообщений вновь заполнена до конца. А если и не заполнена, если звонящий устанет ждать и положит трубку, то через дверь кабинета она услышит самый раздражающий, тоже записанный на пленку женский голос, который скажет ей (отчитает ее): «Если вы хотите позвонить по номеру… пожалуйста, повесьте трубку и свяжитесь с абонентом через оператора!» Женщина не добавила бы «тупоголовый ты наш» или «раз у тебя дерьмо вместо мозгов», но Лизи всегда чувствовала этот, как сказал бы Скотт, «подтекст».
Вместо записанного женского она услышала мужской голос, который произнес два слова. Не было причины, чтобы от этих слов ее прошиб холодный пот, но прошиб. «Я перезвоню», – сказал мужчина.
Послышался щелчок.
И воцарилась тишина.
8Это – намного более приятный подарок, думает она, но знает, что это ни прошлое, ни настоящее; это всего лишь сон. Она лежала на большой двуспальной кровати в
(нашей нашей нашей нашей нашей)
спальне, под медленно вращающимся вентилятором; несмотря на 130 миллиграммов кофеина в двух таблетках экседрина (годен до окт. 2007), взятых из тающего запаса лекарств Скотта в аптечном шкафчике в ванной, она уснула. Если у нее и есть на сей счет какие-то сомнения, чтобы развеять их, достаточно посмотреть, где она сейчас находится (в отделении реанимации на третьем этаже Мемориальной больницы Нашвилла) и какое у нее уникальное средство передвижения: она вновь путешествует на огромном полотнище, на котором многократно напечатана фраза «ПИЛЬСБЕРИ – ЛУЧШАЯ МУКА». Вновь ее радует, что углы этого полотнища-самолета, на котором она сидит, сложив руки под грудью, завязаны в узлы, как на носовом платке, если его надевают на голову. Она плавает так близко к потолку, что ей приходится распластаться на полотнище, чтобы не попасть под лопасти, когда «ПИЛЬСБЕРИ – ЛУЧШАЯ МУКА» проплывает под одним из медленно вращающихся вентиляторов (во сне они ничем не отличаются от вентилятора в ее спальне). Эти потрепанные деревянные весла говорят: «Хлюп, хлюп, хлюп», – продолжая свое медленное и где-то величественное вращение. Под ней медсестры приходят и уходят, их обувь чуть поскрипывает. Некоторые из них в цветных халатах (они как раз входят в моду), но большинство – в традиционных белых, чулки тоже белые, а белые шапочки почему-то вызывают у Лизи ассоциацию с чучелами голубей. Два врача (Лизи думает, что они врачи, хотя по возрасту, похоже, еще и не начали бриться) о чем-то разговаривают у фонтанчика с питьевой водой. Стены выложены кафелем холодного зеленого цвета. Жар дня сюда вроде бы не проникает. Лизи полагает, что помимо вентиляторов в отделении реанимации есть и система кондиционирования, но не слышит, как она работает.
В моем сне я ее не слышу, разумеется, не слышу, говорит себе Лизи, и это кажется логичным. Впереди палата 319, куда привезли Скотта из операционной. После того как вытащили из него пулю. Лизи без труда добирается до двери, но понимает, что находится слишком высоко, чтобы попасть в саму палату. Ей обязательно нужно туда попасть. Она ведь так и не успела сказать ему: «Ты сможешь разобраться с этим потом», – но была ли в том необходимость? Скотт Лэндон, в конце концов, не со стога сена вчера свалился. И главная задача, как ей кажется, – найти волшебное слово, которое заставит спуститься полотнище-самолет «ПИЛЬСБЕРИ – ЛУЧШАЯ МУКА».
Она находит это слово. Ей совершенно не хочется слышать, как оно слетает с ее губ (это слово Блонди), но, когда правит дьявол, деваться некуда (так тоже говорил ее папаня), поэтому…
– Фрезии, – говорит она, и выцветшее полотнище с узлами по углам послушно опускается на три фута, покидая прежнее место под потолком. Она смотрит через открытую дверь и видит Скотта, который через пять часов после операции лежит на узкой и на удивление красивой кровати с деревянными резными изголовьем и изножьем. Мониторы пикают, совсем как автоответчики. Два пакета с чем-то прозрачным висят на стойке между кроватью и стеной. Скотт вроде бы спит. Лизи-1988 сидит на стуле с высокой спинкой, рука Скотта сжимает ее руку. В другой руке Лизи-1988 книга в обложке, которую она захватила с собой в Теннесси (не ожидая, впрочем, что у нее будет много времени на чтение). Скотт читает произведения таких писателей, как Борхес, Пинчон, Тайлер и Этвуд; Лизи – Меви Бинчи, Колин Маккаллоу, Джин Оэл (хотя ее все больше нервируют сварливые пещерные люди мисс Оэл), Джойс Кэрол Оутс и в последнее время Ширли Конран. Вот и в палате 319 при ней «Дикари», последний роман Ширли, и Лизи он очень нравится. Она дочитала до того места, где женщины, оказавшиеся в джунглях, учатся использовать бюстгальтеры как пращу. Спасибо «Лайкре». Лизи не знает, готовы ли поклонницы романтических историй к такой вот находке мисс Конран, но сама она видит в ней и храбрость, и красоту. Но разве храбрость – не одна из сторон красоты?
Последние лучи дневного света вливаются в палату потоками красного и золотого. Зрелище это зловещее и чарующее. Лизи-1988 очень уставшая: эмоционально, физически, от Юга ее просто тошнит. Она думает, если в палату заглянет еще кто-нибудь из посетителей, она закричит. А хорошая сторона? Она не думает, что пробудет здесь так долго, как они предполагают, потому что… ну… скажем так, у нее есть основания верить, что Скотт всегда быстро поправляется.
Скоро она вернется в мотель и постарается оставить за собой тот самый номер, что они оплатили раньше (Скотт всегда снимает для них номер, даже если знает, что выступление не займет много времени и они смогут уехать в тот же день). Она подозревает, что ей это не удастся (к женщине относятся ой как по-другому, если она с мужчиной, знаменитым или нет), но мотель расположен очень удобно, близко и от колледжа, и от больницы, поэтому ее устроит любой номер, лишь бы в этом мотеле. Доктор Саттеруэйт, лечащий Скотта, пообещал, что она сможет улизнуть от репортеров, выходя через заднюю дверь, как сегодня, так и в последующие дни. Он говорит, что миссис Маккинни вызовет такси к разгрузочной площадке кафетерия, «как только вы дадите отмашку». Она бы уже уехала, но Скотт последний час спит очень тревожно. Саттеруэйт говорит, что он не очнется после наркоза как минимум до полуночи, но Саттеруэйт не знает Скотта так хорошо, как она, и Лизи не удивлена тем, что на короткие промежутки времени он начал приходить в себя уже на закате солнца. Дважды он узнавал ее, дважды спрашивал, что произошло, и дважды она говорила, что в него стрелял психически больной человек. Второй раз он сказал: «Хай-йо-долбаный-Силвер»[26], – прежде чем закрыл глаза, и она не могла не рассмеяться. Теперь она хочет, чтобы он пришел в себя в третий раз, и она сможет сказать ему, что возвращается не в Мэн, а только в мотель, и утром снова его увидит.
Все это Лизи-2006 знает. Помнит. Чувствует. Как ни назови. Сидя на полотнище-самолете, она думает: Он открывает глаза. Смотрит на меня. Говорит: «Я заплутал в темноте, и ты меня нашла. Мне было жарко… так жарко… и ты дала мне лед».
Но действительно ли он это сказал? Действительно ли все так и было? И если она что-то прячет (прячет даже от себя), почему она это делает?
На кровати, залитой красным светом, Скотт открывает глаза. Смотрит на жену, которая читает свою книгу. Его дыхание уже не крик, свист в нем едва заметно слышится, когда он набирает полную грудь воздуха и полушепотом-полухрипом выдыхает ее имя. Лизи-1988 откладывает книгу, поворачивается к мужу.
– Эй, ты снова проснулся, – говорит она. – Тогда контрольный вопрос. Так ты помнишь, что с тобой произошло?
– Выстрел, – шепчет он. – Мальчишка. Тоннель. Назад. Болит.
– Боль тебе придется какое-то время потерпеть, – говорит она. – А теперь не хотел бы ты…
Он сжимает ее руку, как бы говоря: замолчи. Сейчас он скажет мне, что заплутал в темноте, и я дала ему льда, думает Лизи-2006.
Но он говорит жене (которая этим днем спасла ему жизнь, «вырубив» сумасшедшего серебряной лопатой) другое, задает короткий вопрос: «Жарко?» Тон небрежный. Никакого особого взгляда. Сказано для того, чтобы поддержать разговор, провести время, тогда как красный свет продолжает угасать, а медицинское оборудование пикает и пикает. И со своего полотнища у двери Лизи-2006 видит, как дрожь (не сильная, но заметная) пробегает по телу Лизи-1988; видит, как указательный палец молодой Лизи выскальзывает из книги «Дикари», более не служит закладкой.
Я думаю: «То ли он не помнит, то ли притворяется, что не помнит своих слов, сказанных на асфальте (насчет того, что он мог бы позвать эту тварь, если бы захотел, мог бы позвать этого длинного мальчика, если бы мне хотелось покончить с ним), и моего ответа о том, что ему надобно замолчать и не поминать это чудище, оставить долбаную тварь в покое…» Я задаюсь вопросом, действительно ли это классический случай забывчивости (как он забыл, что его подстрелили) или какая-то особая забывчивость, когда все плохое сметается в специальный ящик, а потом запирается на ключ. Я задаюсь вопросом, а так ли это важно, если он помнит, как нужно поправляться.