– Ну вот…
– В чем дело? – Верстакович нахмурил детские брови.
– В комнате, которую нам обещали, занятия!
– Какие еще занятия?
– Кружок кройки и шитья…
– Ах вот, значит, как! – Председатель Народного фронта от волнения стал грызть ногти. – Этого следовало ожидать. Идет борьба! Номенклатура без боя не уйдет. Завтра же утром буду звонить в горком партии! А сегодня… сегодня проведем совет прямо здесь!
Верстакович указал костылем на лавочки, расставленные вокруг ухоженной клумбы, по которой алыми цветами была высажена надпись: «Слава КПСС!» Посредине клумбы высилась давно не мытая ленинская голова на мускулистой борцовской шее. Вождь строго и проницательно смотрел вдаль, не замечая возмутительной надписи, сделанной синей аэрозольной краской на гранитном пьедестале: «Коммуняки – бяки!»
Башмаков вспомнил почему-то, как однажды сурового Чеботарева во время торжественного митинга внезапно ознаменовал голубь, наклевавшийся, вероятно, чего-то несвежего. Но краснопролетарский лидер, не заметив, продолжал вдохновенно ораторствовать, а слушатели едва удерживались от смеха. Вдруг Чеботарев ввернул в свою речь какую-то чугунную трибунную шутку – и народ зашелся в таком надрывном нескончаемом хохоте, что первый секретарь даже победительно обернулся к свите – мол, знай наших. Потом свита долго трусила указать не остывшему еще от митинговой вдохновенности Федору Федоровичу на досадный голубиный аксельбант. Выручила райкомовская старушка-уборщица. Завидев первого секретаря, она всплеснула руками:
– Чтой-то ты, Федор Федорович, сегодня какой-то у нас закаканный!
Взбешенный Чеботарев исписал потом половину своей знаменитой зеленой книжки.
– Значит, здесь и засядем, – повторил Верстакович и добавил, указуя на лысого юношу: – Будешь сегодня протокол вести!
– Кажется, дождь собирается, – заметил Джедай, дурашливостью скрывая некоторую свою неловкость перед Башмаковым.
– Может, ко мне в котельную? – гостеприимно предложил лысый юноша. – У меня там тепло. Картошечки пожарим…
– Лучше ко мне, – вмешался другой активист Народного фронта, седобородый дядька в стройотрядовской штормовке и кедах. – Жена будет рада! Но у меня можно только на кухне и тихонько, а то ребенка надо укладывать…
– Что ж, попробуем разбудить Россию, не разбудив твоего ребенка! – отечески улыбнулся Верстакович.
На кухню к бородачу Башмаков, конечно, не поехал, сославшись на неотложные дела и заверив, что со следующего раза он решительно вольется в ряды Народного фронта и отдаст все свои силы общему делу. На другой день Олег Трудович спросил Джедая:
– Где ты взял этих козлов?
– А в революции всегда бывают только козлы и бараны. Выбирай!
– Отстань!
Но Каракозин не отстал. Он пребывал в состоянии организационного неистовства – разбил сотрудников «Альдебарана» на пятерки, и в случае очередного наступления агрессивно-послушного большинства на демократию можно было в течение часа собрать целую колонну демонстрантов с транспарантами, трехцветными флагами и плакатами. Отказаться от участия в митинге или шествии было неприлично и даже невозможно.
– Олег Тихосапович, отсидеться в окопах не удастся! Идет борьба! – весело предупреждал Джедай.
Отсидеться в окопах не смогли даже Докукин и Волобуев-Герке. Они-то обычно и шли впереди колонны альдебаранов, взявшись под ручку и приветливо раскланиваясь с другими колонновожатыми, которых прежде встречали на бюро райкома, ученых советах и в министерстве.
За Башмаковым закрепили фанерный транспарант с надписью, сочиненной все тем же неугомонным Каракозиным:
– Куда ты мчишься, птица-тройка,Звеня старинным бубенцом?– Лечу в социализм, но толькоЧтоб с человеческим лицом!Собирались обычно у метро «Киевская». Ожидая сигнала к началу движения и разбившись на группки, люди спорили о том, продался Горбачев партократам или не продался, ездит Ельцин на городском автобусе или не ездит. Однажды толпу потрясла чудовищная весть, что где-то на улице Горького райкомовскую «Волгу» ударили в задний бампер – багажник раскрылся, а там…
– Что? – похолодел Башмаков, предчувствуя труп кого-то из прорабов перестройки – Егора Яковлева или Гавриила Попова.
– Колбаса! Килограмм сто! А в магазинах шаром покати! Вот гниды райкомовские!
– Гниды, – соглашался Башмаков, обмирая.
Если бы кто-нибудь в этот миг угадал в нем райкомовца, пусть даже бывшего, его тут же разнесли бы на кусочки.
Во время такой демонстрации Башмаков оказался рядом с Ниной Андреевной, носившей по той же разнарядке нарисованный ею портрет свинцоволицего Ельцина. С той, кабинетной, пощечины она нервно сторонилась Олега Трудовича, а однажды, когда Башмаков посмел пошутить по поводу пьяных американских бедокурств Ельцина, Чернецкая громко заявила, что иные персоны любят приписывать собственные низости и пороки великим людям. Надо сказать, все лабораторные дамы были надрывно влюблены в Ельцина, и только одна-единственная продолжала хранить верность Горбачеву.
Митинг, завершавший шествие, был несанкционированный, и когда милиция начала теснить толпу, Нина Андреевна вдруг оказалась до интимности плотно прижата к Башмакову. Защищая ее от напиравшей со всех сторон публики, он обнял бывшую любовницу одной рукой и привлек к себе еще крепче, а она закрыла глаза и уронила к ногам портрет первого российского президента. В ее теле ощутилась прежняя зовущая мягкость, а Башмаков, напротив, почувствовал в себе твердость, совершенно неуместную в данных площадных обстоятельствах. Но потом Нина Андреевна очнулась, открыла глаза, окатила Олега Трудовича ледяным взглядом и, подняв портрет, отгородилась им, точно иконой от нечистой силы.
Когда они выбрались из толпы на Манежной и побрели по улице Герцена, Башмаков спросил:
– Ты очень на меня сердишься?
– Очень.
Мимо бежали люди с трехцветными знаменами, лозунгами, портретами Сахарова и возбужденно кричали о том, что митинг будет непременно продолжен на площади Маяковского.
– Как Рома? – спросил Башмаков.
– Рома занял шестое место на международном турнире.
– Он про меня вспоминает?
– Иногда.
Мимо промчалась плотная группа, катившая впереди инвалидную коляску с Верстаковичем: на людных мероприятиях он появлялся почему-то не с костылем, а непременно в инвалидной коляске. Лидер Народного фронта озирался и в волнении грыз ногти. Плакаты и флаги люди, толкавшие его коляску, несли на плечах, как грабли, и были похожи на крестьян, возвращающихся с поля. Каракозин с «общаковой» гитарой замыкал этот летучий отряд. Увидев Башмакова с Чернецкой, он поощрительно улыбнулся.
– Может, встретимся как-нибудь? – неловко предложил Башмаков Нине Андреевне.
– Нет, «как-нибудь» мы встречаться не будем…
– А цветы?
– Цветы? – Она покраснела. – Цветы завяли.
– Совсем?
Нина Андреевна молчала. Навстречу им попался тучный милицейский майор. Он с ненавистью смотрел то на демонстрантов, то на свою портативную рацию, хрипевшую какие-то указания вперемежку с матерщиной.
– Ты меня никогда не простишь? – спросил Башмаков.
– Прощу, когда разлюблю, – еле слышно ответила она.
14
Эскейпер взял с дивана стопку своих документов и, перед тем как убрать в кейс, еще раз внимательно просмотрел. В просроченном загранпаспорте (новый со свежей визой хранился для надежности у Веты) было множество ярко-красных, похожих на помадные следы от поцелуев штампиков с одним и тем же словом – «Брест». Брест, Брест, Брест, Брест…
Башмаков никогда подолгу не жил за границей. Две спецтурпоездки по линии комсомола – в Венгрию и Австралию. В «Альдебаране» он был невыездным, как и все остальные сотрудники. Вместо них мотались по зарубежным конференциям Шаргородский, Докукин и на крайний случай Волобуев-Герке. Потом, когда началось, Олег Трудович вдосталь почелночил в Польшу, к панам за пьенендзами. Но шоп-тур – это обычно несколько дней. Дольше всего он жил в Австралии – две недели. Впрочем, слово «жил» тут не подходит. За границей Олег Трудович не жил, а пребывал в состоянии некой мимоезжей оторопи. Это чувство было похоже на то, какое возникает, когда поезд дальнего следования, скрипя и пошатываясь, тащится по предвокзальному многопутью, и чемоданы собраны, белье сдано протрезвевшему к концу рейса проводнику, а рука сама ищет по карманам ключ от домашней двери. Башмаков никогда не задумывался, имеет ли это чувство какое-нибудь отношение к тому, что именуется любовью к Родине, и сможет ли он ради этого чувства, к примеру, молчать под пыткой или, допустим, броситься с гранатами под танк. Просто на Родине он всегда чувствовал себя спокойно, по-домашнему, как если бы в одних трусах скитался по собственной квартире, почесывая, где чешется, и позевывая, как зевается, не стесняясь столкнуться с Катей или Дашкой.
– Тунеядыч, ты бы хоть штаны надел – дочь-то уже взрослая! – говорила в таких случаях Катя.
Башмакова всегда удивляли люди вроде Катиного брата Гоши. Такие за границей именно жили – обстоятельно, со вкусом. Они на одну ночевку в отеле устраивались словно на всю жизнь, а видом из гостиничного окна восхищались так, будто это вид из их родового замка.
«Интересно, а какой вид из Ветиного замка? – подумал эскейпер. – И почему она, мерзавка, не звонит?»
Может быть, передумала? А что? Вполне возможно. Папа ведь предупреждал: поматросит и бросит… Да и вообще у этих нынешних девиц, как любил говаривать Слабинзон, вагинальное мышление. Никакого чувства долга! Одна точка «джи» на уме. Это тебе не Катя. И даже не Нина Андреевна!
После того памятного объяснения на митинге Башмаков и Чернецкая вели себя так, словно никакого разговора меж ними не было, но Олег Трудович чувствовал, как Нина Андреевна, затаившись, ждет от него следующего шага. И если раньше, до разговора, она, проходя мимо, обдавала его волной мучительного равнодушия, то теперь он кожей ощущал исходящий от нее просительный призыв. Надо было только протянуть руку… Почему же он этого не сделал? Боялся Кати? Боялся себя? Стеснялся подчиненных? Ерунда! Никого он не боялся и не стеснялся. Просто не протянул руку – и все…
Времена, когда подробности служебных романов и интрижек были главными темами в трудовых коллективах, канули в недвижную, покрытую кумачовой ряской советскую Лету. Народ теперь шумно обсуждал скандальное заседание Съезда народных депутатов, пересказывал очередную петушиную речь Собчака или надсадно хохотал над каким-нибудь ретроградом. Бурно потешались, например, над Чеботаревым – давним знакомцем Башмакова.
Федор Федорович, вошедший в большую силу, вдруг стал совершать одну ошибку за другой. Сначала вместе с Лигачевым он затеял антиалкогольную кампанию и даже выступил по этому поводу в «Правде» с большой статьей под названием «Пить или жить?». Водку и прочие разновидности добровольного безумия начали продавать только после двух часов. Об умерших с перепою без опохмелки тогда в народе стали говорить – «очеботурился». Потом в одном неловком телеинтервью он рассказал о своей знаменитой зеленой книжечке и даже показал ее с экрана. С тех пор, да еще и поныне, у журналюг выражение «попасть в зеленую книжку» стало чем-то вроде намека на черные, почти расстрельные списки, и как-то забылось, что в этой книжке был и положительный раздел.
Но самой большой ошибкой Федора Федоровича стало его печально знаменитое выступление на съезде депутатов, когда он как-то вдруг наивно и косноязычно принялся с трибуны буквально умолять:
– На колени, если надо, встану – не рушьте то, что не вы построили!
Федор Федорович сказал это и заплакал, а точнее, плаксиво дрогнул голосом. На следующий день газеты выскочили с шапками «Чеботарев на коленях», «Рыдающий большевик» и так далее. Каракозин уморительно копировал плаксивое выступление Чеботарева – и все, кроме Башмакова, просто катались со смеху, особенно Нина Андреевна.
– Чего не смеешься? – спросил Джедай подозрительно.
– Ха-ха-ха… – угрюмо подчинился Олег Трудович.
Башмаков, как и все, каждый вечер смотрел эти трансляции съезда и даже ссорился с Катей. Жена по другой программе самозабвенно следила за судьбой юной мулатки. Девушка мужественно противостояла сексуальным домогательствам подлого хозяина, а сама тем временем безуспешно пыталась отдаться недогадливому юному пастуху, не ведавшему о своем аристократическом происхождении. Зато об этом знали Катя и весь Советский Союз, существовать которому оставалось всего несколько месяцев.
– Ты же Достоевского любишь! – изумлялся Башмаков.
– Ах, Тапочкин, дай мне отдохнуть спокойно!
Внутрисемейный конфликт закончился тем, что по записочке Петра Никифоровича прямо на складе (в магазинах ничего уже достать было нельзя) купили с приличной переплатой еще один телевизор. По вечерам Катя звонила матери – и они час, а то и два обсуждали бурные события на фазенде, уложившиеся в получасовую серию. Во время трансляции съезда Каракозин тоже любил набрать телефонный номер Башмакова и крикнуть так, что мембрана в трубке дребезжала:
– Ты слышал эту гниду с лампасами?! Неуставные отношения в армии, оказывается, журналисты с писателями придумали! Дикарь!
Башмаков вяло соглашался, но на самом деле все эти трибунные страсти напоминали ему восстание кукол против Карабаса-Барабаса. Казалось, вот сейчас бородатый детина, задевая шляпой кремлевские люстры, вывалится из-за кулис и щелкающим кнутом разгонит всю эту кукольную революцию. Но детина почему-то не вываливался.
Разодравшиеся Ельцин и Горбачев тоже напоминали Олегу Трудовичу вознесенных над публикой кукол, изображающих смешную балаганную потасовку в то время, как настоящая драка идет за ширмой между невидимыми кукольниками, которые по причине занятости рук, должно быть, пинают друг друга ногами. И казалось, иногда из-за этой ширмы доносятся заглушаемые верещанием барахтающихся Петрушек нутряные кряканья да уханья от могучих ударов.
После разрыва с Ниной Андреевной Башмаков вел размеренно-семейный образ жизни: придя с работы, ужинал, выпивал свои сто грамм, но не больше, ибо водку теперь продавали только по талонам и надо было растягивать удовольствие на месяц. Лишь однажды, после объяснения с Чернецкой на митинге, Олег Трудович переборщил, и к тому времени, когда Катя, усталая, но довольная, воротилась от ученика, жившего черт знает где, он уничтожил уже декадную норму водки и самоидентифицировался с трудом.
– Как митинг? – поинтересовалась Катя, гордо показывая невесть где добытые сосиски.
– Н-народ с н-нами…
– Э-э, Тунеядыч, так не пойдет! Я ведь теперь на свои талоны сахар буду брать, а не водку! – весело пригрозила жена.
– Ф-фашизм не пройдет!
Но такие излишества были редкостью, и обычно после ужина Башмаков ложился на диван перед включенным телевизором и впадал в чуткую дремоту, сквозь которую пробивалась к сознанию наиболее значимая информация. Иногда, чтобы отмотаться от очередного воскресного митинга, он говорил Каракозину, будто по выходным работает над докторской.
– Это ты, Олег Трудоголикович, брось! – сердился Джедай. – Сейчас докторскую купить легче, чем «любительскую»!
Когда начался знаменитый августовский путч, Башмаков, ощущая в теле приятное стограммовое тепло, лежал на диване, созерцал «Лебединое озеро» и вспоминал про одного тестева клиента – администратора Большого театра. Однажды в баньке, на даче, тот рассказывал, что от дирижера в театре зависит очень многое. Например, от взятого им темпа зависит, успеет ли оркестр после спектакля за водкой в Елисеевский гастроном, закрывавшийся в десять вечера. И если музыканты с ужасом понимали, что нет, не успевают, то, глядя из оркестровой ямы на Принца, таскающего по сцене возлюбленную, они тоскливо подпевали знаменитому заключительному адажио из балета «Щелкунчик»:
Мы-ы о-по-зда-ли в гастроно-ом!Мы-ы-ы о-по-зда-ли в гастроно-о-ом!После выступления членов ГКЧП по телевизору Олег Трудович был в недоумении. Особенно ему не понравились дрожащие руки вице-президента Янаева.
«Нет, власть трясущимися руками не берут!» – усомнился Башмаков.
А ведь поначалу он чуть было не принял все это за появление долгожданного Карабаса-Барабаса с кнутом. Но оказалось, это тоже куклы – суетливые, глупые, испугавшиеся собственной смелости куклы!
Башмаков очень удивился, не обнаружив среди гэкачепистов Чеботарева. Лишь через несколько лет, наткнувшись в еженедельнике «Совершенно секретно» на мемуары кого-то из «переворотчиков», он узнал, что Федор Федорович с самого начала требовал решительных действий, вплоть до кровопролития. Мемуарист даже приводил слова Чеботарева: «Если сейчас эту болячку не сковырнем, потом захлебнемся в крови и дерьме!» Далее бывший путчист, доказывая миролюбивость своих тогдашних намерений, объяснял, что из-за этой-то кровожадности Чеботарева в последний момент и не взяли в ГКЧП… Писал он и о странном самоубийстве Федора Федоровича, застрелившегося на даче вскоре после Беловежского договора. В его забрызганной кровью знаменитой зеленой книжечке нашли запись:
Не хочу жить среди мерзавцев и предателей.
Но тогда, слушая «Лебединое озеро», Башмаков ничего этого не знал, а просто каким-то шестым чувством ощущал: творится какая-то большая историческая бяка.
Позвонил Петр Никифорович:
– Слыхал, чеписты-то каждому по пятнадцать соток обещают! Наверное, и прирезать теперь разрешат!
Тесть давно пытался прирезать к шести дачным соткам еще кусочек земли с лесом, но, несмотря на все свои связи, никак не мог получить разрешение.
– Наверное… – согласился Олег Трудович.
– Может, и порядок наведут? – мечтательно предположил Петр Никифорович.
– Может, и наведут, – не стал возражать Башмаков.
Потом пришла усталая Катя и сообщила, что, судя по всему, Горбачеву – конец, потому что эту заваруху устроил именно он, чтобы свалить обнаглевшего Ельцина. А теперь сидит, подкаблучник, в Форосе и ждет…
– Это кто же тебе сказал? – полюбопытствовал Олег Трудович.
– Вадим Семенович.
– А он-то откуда знает?
– Он историк.
Слово «историк» было произнесено по-особенному, с благоговением, причем благоговением, распространяющимся не только на профессиональные достоинства Катиного педагогического сподвижника, но и на что-то еще. Однако тогда Башмаков на подобные мелочи внимания не обращал.
В ту, первую ночь путча, разогретый выпитым, он придвинулся к Кате с супружескими намерениями и получил усталый, но твердый отпор.
– Почему?
– Потому.
– Потому что демократия в опасности?
– При чем здесь демократия? Я устала…
Жена уснула, а Башмаков еще долго лежал и вспоминал про то, как они с Ниной Андреевной однажды собирались «поливать цветы» и вдруг объявили по радио, что умер Андропов. Это было в самом начале их романа, и с утра башмаковское тело нежно ломало от предвкушения долгожданных объятий. Но Чернецкая вызвала его в беседку у Доски почета и сказала:
– Знаешь, давай не сегодня…
– Почему? Тебе нельзя?
– Неужели не понимаешь? Такой человек умер…
И самое трогательное: он согласился с ней, даже устыдился своего неуместного вожделения. Золотой народ они были, золотой!
В ту переворотную ночь, разволновавшись от бессонных воспоминаний, Олег Трудович встал с постели, пошел на кухню, осторожно открыл холодильник и шкодливо съел сырую сосиску. Когда он возвращался под одеяло, то услышал странный лязгающий гул, доносившийся со стороны шоссе.
В Москву входили танки.
На следующий день, к вечеру, в квартиру вломился возбужденный Каракозин и, задыхаясь, сообщил, что сегодня ночью обязательно будут штурмовать Белый дом, а отряд спецназа ищет Ельцина, чтобы расстрелять. Докукин с Волобуевым-Герке заняли омерзительно выжидательную позицию, но у него в багажнике «Победы» два топорика, которые он снял с пожарных щитов в «Альдебаране».
– Ну и что? – пожал плечами Башмаков.
– Как что? Пошли!
– Зря ты волнуешься. По-моему, они уже опоздали в гастроном, – заметил Олег Трудович, имея в виду гэкачепистов.
– Какой еще гастроном? Олег Трусович, ты зверя во мне не буди! Пошли! Я тебе дам топор.
– К топору зовешь? – Башмаков, покряхтывая, поднялся с дивана и покорно потек спасать демократию.
Шел дождик. «Победу» бросили возле зоопарка. Завернув топорики в ветошь и натянув куртки на головы, друзья побежали к Белому дому. Миновали серые конструкции Киноцентра. Свернули с улицы Заморенова на Дружинниковскую и помчались вдоль ограды Краснопресненского стадиона.
Вокруг оплота демократии щетинились арматурой баррикады. Темнели угловатые силуэты палаток. Горели костры. Только что с козырька здания выступал Станкевич, и народ еще не остыл от его пламенной речи. Друзья потолкались в толпе и набрели на кучку, собравшуюся вокруг плечистого парня, который объяснял защитникам, что в случае газовой атаки следует тотчас повязать лицо тряпкой, намоченной в содовом растворе.
– Говорят, еще мочой хорошо? – спросил кто-то из толпы.
– Мочой очень хорошо! – кивнул инструктор.
Дождик затих. Потом сидели у костра. Юноша в кожаной куртке и майке с надписью «Внеочередной съезд Союза журналистов СССР» включил транзисторный приемник и поймал радио «Свобода». Диктор из своего европейского далека со знанием дела сообщил, что на сторону народа перешел автомобильный батальон под командованием капитана Веревкина. Послышался гул моторов, и репортер спросил с задушевным акцентом:
– Господин Веревкин, почему вы выбрали свободу?
Знакомый ворчливый голос ответил, что выбрал он свободу исключительно по личным убеждениям и еще потому, что трижды писал в ГЛАВПУР о злоупотреблениях своего непосредственного начальника подполковника Габунии, а в результате сам получил выговор и был обойден званием…
– Скажите, господин Веревкин, армия вся с Ельциным?
– Конечно. И с народом тоже…
Снова из приемника донесся гул моторов и крики: «Ельцин! Россия!..» Но вдруг все это утонуло в завывающем треске, сквозь который прорвался на мгновение голос Нашумевшего Поэта:
Свобода приходит в майчонке,Швыряя гранату под танк…– Глушат, сволочи! – рассердился журналист.
– Ну и правильно глушат. Врут они там все, – отозвался работяга в нейлоновой ветровке.
Он сидел, подставив ладони теплу, и пламя рельефно высвечивало его широкие бугристые ладони.
– Нет, не врут. Они с нами! – объяснил журналист, махнув тонкопалой лапкой.
– А зачем им с нами-то? – удивился работяга.
– А затем, что они хотят, чтобы у нас тоже была демократия!
– А зачем им, чтобы у нас тоже была демократия?
– Они хотят, чтобы во всем мире была демократия.
– А зачем им, чтобы во всем мире была демократия? – не унимался работяга.
– Глупый вопрос! – пожал плечами журналист.
– Не глупый.
– Да что ж ты, дядя, такой бестолковый! – взорвался Джедай, с возмущением слушавший этот диалог.
– А вот ты, толковый, скажи мне: когда во всем мире демократия победит, кто главным будет?
– Никто!
– Не бывает так, – возразил работяга.
– Да пошел ты…
– Нет, погодите, надо человеку все объяснить! – заволновался журналист. – Вы хоть понимаете, что будет, если победит ГКЧП?
– Что?
– Прежде всего не будет свободы слова. Вам ведь нужна свобода слова?
– Мне? На хрена? Я и так все прямо в лицо говорю. И начальнику цеха тоже…
– А на партсобрании вы тоже говорите то, что думаете?
– Я беспартийный…
– Так чего же ты сюда приперся? – снова взорвался Джедай.
– Надоел этот балабол меченый со своей Райкой! Порядок нужен, – угрюмо сказал работяга. – Порядок!
– Это какой же порядок? Как при Сталине? – взвился журналист.
– Как при Сталине. Только помягче…
– Да ты… Ты знаешь, что возле американского посольства наших ребят постреляли? Знаешь? Ты хочешь, чтобы всех нас к стенке?!
– Ничего я не хочу. А ребятам вашим не надо было БМП поджигать. Вот вы в каких войсках служили?
– Я в этой армии не служил и служить не собираюсь! – гордо объявил журналист.
– Понятно.
– Я служил. В десанте, – ответил Джедай. – Ну и что?
– Я – в артиллерии, – сообщил на всякий случай Башмаков.
– А я танкист, – сказал работяга. – И когда у тебя броня горит, ты от страха в маму родную стрельнешь!
– Вот я и чувствую, что ты в маму родную готов стрелять ради порядка! – с каким-то непонятным удовлетворением объявил журналист.
– А ты маму родную заживо сожрешь за свою хренову свободу слова! – скрипучим голосом ответил работяга.
– А вот за это ты сейчас… – Журналист поднялся с ящика, расправляя девичьи плечи и взглядом ища поддержки у Джедая.
– Э, мужики! – вступился Башмаков. – Кончайте, мужики!
Но драки не получилось. Взлетела, ослепительно осыпаясь, красная ракета, запрыгали, упираясь в низко нависшие тучи, белые полосы прожекторов. Усиленный мегафоном голос потребовал, чтобы все отошли на пятьдесят метров из сектора обстрела. Появился инструктор в камуфляже. Он собирал бывших десантников и тех, кто говорит по-азербайджански.