– А почему по-азербайджански?
– Азеров на штурм погонят. Чуркам ведь все равно, кого резать.
– Да здравствует Россия! – громко крикнул журналист.
– Ну, началось! – радостно объявил Джедай.
Он развернул ветошь и протянул Башмакову пожарный топорик. Олег Трудович взял его в руки и внутренне содрогнулся от того, что топорик был весь красный, будто в крови. Он, конечно, тут же вспомнил, что на пожарном щите все инструменты, даже ведро, выкрашены в красный цвет, но все равно не мог отделаться от тошнотворной неприязни к топорику.
Через несколько минут дали отбой.
Журналист и работяга после всей этой предштурмовой суеты к костру больше не вернулись. Зато возник чахлый юноша с исступленным взором. Он стал жаловаться, что его не взяли в группу переводчиков. А зря! Ведь он в минуты особого вдохновения, выходя мысленно в мировое информационное пространство, может говорить на любом земном языке и даже на некоторых космических наречиях.
– А сейчас можешь? – спросил, заинтересовавшись, Джедай.
– Могу.
– Скажи что-нибудь!
Чахлый выдал несколько странных звуков – что-то среднее между тирольской руладой и русской частушкой.
– И где же так говорят?
– Если бы сегодня было звездное небо, я бы показал! – вздохнул юноша.
Вообще в толпах защитников попадалось немало странных людей. Какая-то старуха металась меж костров с плакатиком, на котором были написаны группы крови Ельцина, Хасбулатова и генерала Кобеца. Она записывала доноров на случай, если кого-то из вождей ранят. А исступленный юноша ближе к утру, подремав, смущенно сознался в том, что он – инкарнация академика Сахарова, и предсказал, заглянув в общемировое информационное пространство, неизбежную победу демократии.
Еще несколько раз объявляли тревогу и давали отбой. Прошелестел слух, что Ельцин укрылся пока в американском посольстве. Прошла вереница людей со свечками. Это был молебен за победу демократии. Потом кто-то разболтал, будто какой-то банкир прямо из кейса раздает защитникам Белого дома доллары. Пока Джедай бегал искать банкира, появились кооперативщики и принялись раздавать бесплатную выпивку с закуской.
– Много не пейте! – предупреждали они. – А то руки трястись будут, как у Янаева!
Прошли и медики в белых халатах:
– Больных, раненых нет?
– Откуда раненые? А что, есть и раненые?
– Пока, слава богу, нет… Алкогольные отравления. Ну, обмороки и нервные припадки, в основном у женщин…
Посыпался мелкий дождь. Где-то запели: «Из-за острова на стрежень…» Еще дважды объявляли, что к Белому дому движется колонна танков и прямо вот сейчас начнется штурм. Раздали даже бутылки с зажигательной смесью.
– У тебя есть спички? – спросил Башмаков.
Джедай кивнул, достал из кармана и проверил зажигалку. Мимо прокатили коляску с Верстаковичем. Председатель Народного фронта узнал Джедая и послал ему почему-то воздушный поцелуй. Потом был отбой и через пять минут новое страшное сообщение о бронеколонне, движущейся к Белому дому.
– Колонна слонов из зоопарка к нам движется! – пошутил Джедай.
Среди ночи помчались к набережной смотреть на приплывшую баржу. Это профсоюз речников перешел на сторону Ельцина. По пути наткнулись на совершенно пьяных журналиста и работягу. Обнявшись, они невразумительно спорили о том, кто будет самым главным, когда победит демократия.
Баржа была старенькая и проржавевшая.
– Смотри, Олег Термитыч, что твои коммуняки за семьдесят лет с «Авророй» сделали! – сказал громко Джедай.
И вся набережная захохотала.
Ближе к утру откуда-то примчалась инкарнация академика Сахарова и, задыхаясь, рассказала, что путч провалился, а ГКЧП в полном составе улетел в Ирак к Саддаму Хусейну.
– К Саддаму? Он их к себе в гарем возьмет! – подхватил Джедай.
К рассвету демократия окончательно победила. Кричали «ура». Прыгали от радости. Скандировали: «Ельцин! Россия! Свобода!» Размахивали флагами, среди которых, к удивлению Башмакова, почему-то преобладали украинские «жовто-блакитные». Снова появились кооперативщики – с ящиками шампанского. Молодые парни в стройотрядовской форме танцевали у костра «семь сорок».
– Ребята, вы что – сионисты? – весело спросил Джедай.
– Нет, мы просто евреи! – радостно смеясь, ответили они.
Красная джедаевская «Победа», вся в дождевых каплях, одиноко стояла возле зоопарка.
– Ты хоть понимаешь, что случилось, Олег Турбабаевич? – спросил он, убирая в багажник красные топорики.
– Не понимаю, – искренне сознался Башмаков.
Он и в самом деле толком ничего не понял. Зачем Горбачев запирался в Форосе, а потом, как погорелец, обернувшись в одеяло, со своей всем осточертевшей Раисой Максимовной спускался по трапу самолета? Неясно было и с путчистами: почему не послушались Федора Федоровича? Чего они боялись? И почему ничего не боялись их супротивники?
Потом, когда по телевизору крутили наскоро слепленные победные хроники, Башмакова поразил один сюжет: на танке стоит Ельцин в окружении соратников и призывает сражаться за демократию, не щадя живота своего. И у всех у них, начиная с самого Ельцина и заканчивая притулившимся сбоку Верстаковичем, отважные, веселые, даже озорные глаза. Они говорят о страшной опасности, нависшей над ними, но сами в это не верят. Не верят: у них веселые глаза! А у тех, кто стоит в толпе и слушает, глаза хоть и с отважинкой, но все же испуганные. Даже у бесшабашного Каракозина, попавшего в кадр и очень этим гордившегося. Все это было странно и непонятно…
– А что говорит ваш великий Вадим Семенович? – спросил Башмаков Катю.
– Вадим Семенович смеется и говорит, что это не путч, а скетч!
Вскоре после путча неутомимый Джедай придумал «Праздник сожжения партийных билетов». Возле Доски почета сложили большой костер из собраний сочинений основоположников да разных отчетов о съездах и пленумах, зря занимавших место в альдебаранской библиотеке. Пока бумага разгоралась, с речью выступил специально приглашенный по такому случаю Верстакович. Сидя в своей коляске, он говорил о том, что этот вот костер во дворе «Альдебарана» символизирует очистительный огонь истории, сжигающий отвратительные и позорные ее страницы. Тоталитаризм – мертв. И это счастье, потому что тоталитаризм не способен по-настоящему освоить космическое пространство. Лишь теперь, с победой демократии, в России настает поистине космическая эра! В заключение Верстакович предложил всем собравшимся дать клятву на верность демократии.
– Повторяйте за мной! Клянусь в трудные для Отечества времена не жалеть сил, а если потребуется, и самой жизни ради утверждения на нашей земле свободы, равенства, братства и гласности!
Его лицо выражало в этот торжественный момент особое, безысходное вдохновение, какое в кинофильмах обычно бывает у наших партизан, когда им на шею накидывают петлю. Закончив клятву, Верстакович не удержался и куснул ноготь.
Костер разошелся. Клочья пепла, похожие на угловатых летучих мышей, петлисто взмывали в небо. Каракозин, закрывая от жара лицо рукой, первым приблизился к пламени и бросил в пекло свою красную книжечку. Следом ту же процедуру повторил Докукин – лицо его при этом было сурово и непроницаемо. Третьим вышел Чубакка. Выбросив билет, он даже несколько раз потер ладони друг о друга, точно стряхивал невидимые глазу коммунистические пылинки. Потом повалили остальные: членов партии в «Альдебаране» хватало. Волобуев-Герке отсутствовал по болезни, но прислал жену со своим партбилетом и кратким заявлением о полном слиянии с позицией коллектива. Башмаков на всякий случай кинул в пламя досаафовский документ, издали чрезвычайно напоминающий партбилет. Потом Докукин отвел его в сторону и очень тихо сказал:
– Ты правильно сделал, что сжег. Горбачев предал партию. Ельцин – американский шпион. Говорю тебе это как коммунист коммунисту. Уходим в подполье.
Праздник набирал силу. Народ выпил, стал водить хороводы вокруг огня и петь:
Взвейтесь кострами, синие ночи.Мы пионеры, дети рабочих…Когда костер догорел и стемнело, принялись прыгать через слоистую огнедышащую груду пепла. Жена приболевшего Волобуева-Герке даже подпалила подол платья и очень смеялась. Настроение у нее было, как на Ивана Купалу, и, выпив, она стала вешаться на Каракозина, но Джедай давно уже ко всем женщинам, кроме Принцессы, испытывал брезгливое равнодушие. Тогда она начала приставать к Верстаковичу, но ей дали понять, что женщинами он по инвалидности не интересуется. В конце концов активная дама увлекла в ночь Чубакку. И долго еще из-за стриженых кустов доносились ее опереточное хихиканье и его оперное покашливание.
А через несколько дней Башмакову приснился странный сон: будто бы он пошел в кукольный театр, но почему-то не с Дашкой, а с Катей. И что совсем уж некстати, сестрицу Аленушку играла его знакомая кукловодка. Поначалу он сидел как ни в чем не бывало, даже держал жену за руку, но вдруг на него накатило страшное, необоримое, чудовищное вожделение. Башмаков шепотом отпросился у Кати якобы в туалет, а сам, дрожа от возбуждения, побежал к служебному выходу на сцену, потом долго плутал меж кулис и наконец увидел актриску с куклой. Башмаков тихо подкрался сзади, обнял и стал целовать кудрявый, пахнущий карамельным шампунем затылок. Она, испуганно оглядываясь, попыталась вырваться, но при этом продолжала вести безутешную сестрицу Аленушку над краем ширмы и говорить смешным кукольным голоском:
– Где же мой братец Иванушка? В какой стороне-сторонушке? Вы, ребятки, не видели?
– Его гуси утащили! Гу-уси-ле-ебеди! – подсказывали дети из зала.
Тем временем Башмаков трясущимися руками задрал ей юбку, разорвал ненадежные ажурные трусики и, урча от страсти, пытался справиться с возмущенно увертывающимися бедрами. Но, бурно сопротивляясь, артистка не забывала и про свою роль:
– Яблонька-яблонька, не видала ли ты моего братца?
В этот момент Башмаков, изловчившись, достиг наконец желаемого. Артистка продолжала возмущаться бедрами, однако теперь это было как бы и не сопротивление, а, наоборот, изощренное соучастие в грядущем восторге, который мушиной лапкой уже щекотал самый краешек неугомонной башмаковской плоти.
– Тебе хорошо? – спросил он.
– Печка-печка, ты не видела моего братца? – ответила она.
– Скажи, тебе хорошо, скажи? – задыхаясь, настаивал Олег Трудович.
– Птичка-птичка, ты не видела моего братца?
– Ска-ажи-и-и! – закричал Башмаков, чувствуя, как останавливается сердце, холодеют виски и по телу разбегаются тысячи щекотных мушиных лапок.
– А тебе-то, Тунеядыч, хорошо? – отозвалась вдруг она рокочущим контральто.
Ее голова со скрипом повернулась на сто восемьдесят градусов – и вместо пахнущего карамельным шампунем кудрявого затылка Башмаков увидел перед собой огромное кукольное лицо, грубо слепленное из ярко раскрашенного папье-маше: шарнирная челюсть двигалась вверх-вниз, а стеклянные глаза вращались в разные стороны. Олег Трудович вспотел от ужаса, поняв, что совокуплен с огромной куклой, матерчатое тело которой набито мертвой ватой, и только лоно для достоверности выстлано нежным скользким шелком. Он страшно закричал, попытался высвободиться, но безуспешно.
– Не уходи! – приказала она, и нежный шелк превратился в неумолимо сжимающиеся стальные тиски.
Но не это было страшнее всего: кукла, управлявшая безутешной сестрицей Аленушкой и поначалу принятая Башмаковым за актрису, тоже приводилась в движение другой куклой. Еще более огромной. А та в свою очередь третьей, а третья – четвертой… И так до бесконечности. Основание этой чудовищной, с Останкинскую башню, пирамиды уходило далеко вниз и терялось в черных, подсвеченных рыжим огнем недрах. Олег Трудович, всегда боявшийся высоты, закрыл лицо руками. От падения его теперь удерживали только сжимавшиеся тиски кукольной похоти. Вдруг кукла заплакала и забилась, точно Нина Андреевна, потом затихла и грустно прошептала:
– Вот и все, Тапочкин, теперь мне хорошо… А где же все-таки мой братец Иванушка?
Тиски разжались – и Башмаков с воплем полетел вниз, в черно-рыжую клубящуюся преисподнюю…
– Тапочкин, – удивилась поутру Катя. – Тебе, оказывается, еще снятся эротические сны?
– Политические… – вздохнул Олег Трудович.
Вскоре к ним заехал Петр Никифорович – он был раздавлен. Во время путча ему позвонил начальник и как бы вполсерьеза порекомендовал послать от имени трудового коллектива Ремжилстройконторы телеграмму в поддержку ГКЧП. Взамен он пообещал несколько коробок самоклеющейся немецкой пленки. Простодушный Петр Никифорович, который, как и большинство, в душе сочувствовал ГКЧП, не посоветовавшись ни с Нашумевшим Поэтом, ни с композитором Тарикуэлловым, взял и отбил эту неосмотрительную телеграмму. После победы демократии начальник снял тестя с должности за связь с мятежниками, а назначил на освободившееся место мужа своей двоюродной сестры. И не было никаких торжественных проводов на пенсию, почетных грамот и ценных подарков. Спасибо в Лефортово не упекли!
– А ведь он у меня паркетчиком начинал, – сокрушался Петр Никифорович, имея в виду вероломного начальника. – Я ж ему, сукину коту, рекомендацию в партию давал, в институте восстанавливал, когда его за драку выгнали… В прошлом году финскую ванну и розовый писсуар за здорово живешь поставил. Неблагодарность – чума морали!
Башмаков распил с тестем последнюю бутылочку из месячной нормы и стал высказывать недоумение по поводу всего произошедшего в Отечестве. Изложил свою кукольную теорию и даже собирался (конечно, в общих чертах) пересказать странный сон, но Петр Никифорович перебил его и, кажется впервые обойдясь в трудной ситуации без хорошей цитаты, сказал:
– Никому, Олег, не верь! Суки они все рваные…
Через восемь месяцев он умер на даче, читая «Фрегат “Паллада”». Сначала возил навоз с фермы, а потом прилег на веранде отдохнуть с книжкой. Отдохнул…
На похоронах не было никого из его знаменитых творческих друзей. Даже Нашумевший Поэт не приехал, зато прислал из Переделкина телеграмму-молнию со стихами:
СВ. ПАМЯТИ П. Н.
Когда уходит друг,Весь мир, что был упруг,Сдувается, как шарик.Прощай, прощай, товарищ!Через несколько лет Башмаков случайно наткнулся в газете на эту же самую эпитафию, но уже посвященную «светлой памяти композитора Тарикуэллова». И уже совсем недавно по телевизору Нашумевший Поэт попрощался при помощи все тех же строчек с безвременно ушедшим бардом Окоемовым.
Денег на похороны и поминки едва наскребли: жуткая инфляция еще в начале 92-го за несколько недель сожрала то, что тесть праведными и не очень праведными трудами копил всю жизнь. Выручил Гоша, за месяц до смерти Петра Никифоровича воротившийся из Стокгольма. Хоронили тестя бывшие его подчиненные – сантехники, столяры, малярши, штукатурщицы, паркетчики. Они очень хвалили усопшего начальника, но постоянно забывали, что на поминках чокаться нельзя. Потом хором пели любимые песни Петра Никифоровича, приплясывали и матерно ругали новое хапужистое руководство Ремжилстройконторы.
Теперь, оглядываясь назад, Башмаков часто задумывался о том, что Бог прибрал тестя как раз вовремя: стройматериалов вскоре стало завались, возник евроремонт, вместо розовых чешских ванн появились четырехместные джакузи. А друзья Петра Никифоровича, гиганты советского искусства, очень быстро обмельчали. Им теперь не до евроремонтов – на хлеб не хватает. Даже Нашумевший Поэт, если верить телевизору, зарабатывает тем, что преподает литературу в каком-то американском ПТУ на Восточном побережье.
Но там, там, в раю, куда попал, несмотря на мелкие должностные проступки, Петр Никифорович, непременно царит (не может не царить!) чудесный, вечный, неизбывный дефицит строительных, ремонтных и сантехнических материалов, дефицит, охвативший всю ойкумену и все сущие в ней языки. И незабвенный Петр Никифорович после отсмотра рабочей копии нового фильма дает творческие советы великому Федерико Феллини, а тот кивает:
«Си, си, амико! Ты, как всегда, прав!»
15
Эскейпер снова посмотрел на часы, снял телефонную трубку и набрал Ветин номер. Нежный женский голос с приторным сожалением сообщил, что абонент в настоящее время не доступен, и попросил перезвонить позже. Потом то же самое было повторено по-английски.
– Била-айн!
Странно! Сколько можно сидеть у врача? Сейчас все это просто делается: да – да, нет – нет… Может, к отцу заехала попрощаться и отключила «мобилу»? Странно… Однако жизнь научила Башмакова никогда не волноваться заранее и не тратить попусту драгоценные нервные клетки. Правда, теперь точно доказано, что нервные клетки восстанавливаются-таки – но все равно их жалко! Он решил перезвонить Вете через полчаса и уж потом, если ситуация не прояснится, начать тревожиться и что-то предпринимать. Пока же самое лучшее – продолжать сборы. Ничто так не отвлекает от неприятностей, как сборы в дорогу. Это знает любой эскейпер.
Еще только продумывая будущий побег, Башмаков решил непременно забрать с собой всю одежду. Нет, он не собирался тащить на Кипр это старье. Просто было бы негуманно оставлять брошенной жене свое барахло как наглядное свидетельство неверности и вероломства. Чего ж хорошего, если несчастная женщина рыдает над стареньким свитером сбежавшего мужа? А почему, собственно, он решил, что Катя будет рыдать? Может быть, она быстренько-быстренько утешится с каким-нибудь новым Вадимом Семеновичем – и тот станет разгуливать по его, башмаковской, квартире в его, башмаковском, махровом халате и в его, башмаковских, тапочках на меху.
Нет, это недопустимо – ни рыдания, ни чужое разгуливание в его, башмаковских, тапочках!
Олег Трудович полез на антресоли и начал рыться в пыльном хламе, испускающем непередаваемый, чуть пьянящий запах прошлого. Боже, сколько на антресолях оказалось совершенно никчемных, но абсолютно невыбрасываемых вещей! Старые вещи напоминают чем-то выползни. Человек ведь тоже вырастает – из одежды, из книг, из вещей и время от времени сбрасывает все это, как змея, линяя, сбрасывает шкурку. Но в отличие от пресмыкающихся человек не бросает выползни где попало, а складывает в шкафах, чуланах, сараях, на чердаках и антресолях…
Впрочем, если бы змеи были существами разумными, то, конечно, тоже не выбрасывали бы бывшие шкурки, а бережно хранили их как память о прошлом. И в этой змеиной цивилизации существовала бы, наверное, целая индустрия, производящая специальные ларчики, футляры, шкафчики для сброшенных шкурок. Вот, к примеру, маленькая розовенькая коробочка – подарок детенышу к самой первой линьке. А вот футлярчик побольше, украшенный крылатой ящеркой с луком и стрелами, – это для первой совместной линьки змеиных молодоженов. Большой красивый шифоньер, где шкурки висят, как рубашки, на специальных плечиках с бирочками для дат, обычно преподносится уходящим на пенсию заслуженным пресмыкающимся. Ну хорошо… А куда в таком случае деваются шкурки после смерти хозяев? Скорее всего, хранятся у родственников или кладутся рядом с усопшим в гробик, узкий и длинный, как футляр для бильярдного кия. А может быть, наоборот: все выползни собирают в особом научном центре, где ученые – очкастые кобры – бьются над проблемой воскрешения отцов и оживления шкурок…
Но эскейпер так и не решил, куда деваются шкурки усопших разумных гадов, ибо в этот момент нашел то, что искал, – баул из брезента. В него при желании можно было вместить комплект обмундирования для мотострелковой роты. Эту огромную сумку со съемными колесами изобрел Рыцарь Джедай и изготовил в двух уникальных экземплярах, когда они начали «челночить».
А что еще оставалось делать? В 92-м финансирование «Альдебарана» резко срезали, научную работу свернули, а зарплату не повышали, хотя тех денег, на которые раньше можно было жить месяц, теперь хватало на несколько дней. Как выразился однажды Джедай, инфляция – инфлюэнца экономики. Докукин, правда, сдал один из альдебаранских корпусов под страховое общество «Добрый самаритянин».
Сыпавшееся здание сразу же отреставрировали, устлали коврами, утыкали кондиционерами, обсадили голубыми елями, а компьютеры и прочую оргтехнику завезли такую, что Башмакову, работавшему все-таки не на наркомат коневодства и гужевого транспорта, а на космос, подобное оборудование даже не снилось. Скопившиеся у подъезда иномарки охранялись специальными громилами в камуфляже – и на территорию «Альдебарана» теперь стало попасть сложнее, чем в прежние режимные времена.
Докукин поначалу регулярно проводил собрания трудового коллектива и обстоятельно, со скорбными подробностями рассказывал про то, что денег, получаемых за аренду корпуса, с трудом хватает даже на элементарные нужды НПО. Он, надо заметить, сильно изменился, и прежде всего изменилось положение бровей на его широком красном лице: в прежнее, советское, время они были сурово сдвинуты к переносице, а теперь стояли трагическим домиком. Голос тоже преобразился – из командного превратился в устало-просительный:
– Надо, надо, товарищи, думать над смелыми конверсионными проектами! Не мы с вами этот рынок придумали… Но в рынке жить…
– По-рыночьи выть! – подсказал из зала Джедай.
– Вот именно. Надо прорываться! Говорю это вам… совершенно ответственно! Например, очень перспективна идея производства биотуалетов для дачных домиков, а также фильтров для водопроводной воды, в которой теперь жуткое количество самых чудовищных примесей. Мы, например, с женой из крана давно уже не пьем!
И действительно, вскоре были разработаны и изготовлены фильтр «Суперроса», а также образец биотуалета «Ветерок-1» – изящное обтекаемое изделие из мраморного пластика. Оба приспособления хранились в директорском кабинете. И Докукин во время переговоров с предполагаемыми партнерами или инвесторами торжественно указывал пальцем на «Ветерок-1» и говорил:
– Это – наше будущее!
А нервных сотрудников, пришедших к нему на прием по личным вопросам, он отпаивал исключительно отфильтрованной водой. Но массовое производство биотуалетов и фильтров все как-то не налаживалось…
Первое время директора слушали развесив уши, верили каждому слову. Потом, когда у него появился новенький «Рено», а жену кто-то в городе заметил в «Хонде» с шофером, народ зароптал и во время очередного собрания поинтересовался, откуда такая роскошь, если в «Альдебаране» нет денег на писчую бумагу для научных отчетов. Первым, как всегда, выскочил Рыцарь Джедай и напрямки спросил, на какие шиши директор нищего НПО купил себе пятикомнатную квартиру на улице Горького?
Собрание возмущенно зашумело, и следом за Каракозиным выступили еще несколько правдолюбцев, добавивших к сказанному разоблачительные сведения о том, что начальство строит себе дачу в Загорянке, а летом ездило всей семьей в Тунис… Кто-то даже ностальгически вспомнил Шаргородского с его тремя невинными старенькими холодильниками на скромной дачке. Ангел был, просто-напросто седокрылый ангел в сравнении с этим живоглотом! Недолго думая, решили выгнать Докукина из директоров прямо тут же, на собрании, но председательствовавший Волобуев-Герке осторожно заметил, что это невозможно по причине отсутствия кворума и некоторых особенностей устава закрытого акционерного общества, в которое к тому времени превратился «Альдебаран». Бывшего парторга сначала не хотели слушать, и прежде всего из-за того, что у него самого недавно появилась новая «девятка». Однако Джедай, нахмурившись, распорядился:
– Без кворума наше решение будет недействительно. Наймем юриста и подготовимся. Собираемся через неделю и гоним его к чертовой матери! А материалы направляем в прокуратуру!
Докукин слушал все это, не возражая, не перебивая, не оправдываясь и только грустно-грустно глядел на своих гневных обличителей, точно провидчески знал про них нечто очень и очень печальное. Так оно и оказалось: всех правдолюбцев на следующий день уволили по сокращению штатов. Заступиться было некому: ни профкома, ни тем более парткома в «Альдебаране» давно уже не было. Не тронули только Каракозина, учитывая его заслуги перед демократией и личные связи с высоко взлетевшим Верстаковичем.
Впрочем, народ и сам от такой жизни стал разбегаться. Первым уехал за границу по контракту Чубакка: у его жены, несмотря на бдительность кадровиков, нашлись родственники в Америке. А вскоре в кабинет к Башмакову зашла Нина Андреевна и положила на стол заявление – по собственному желанию.
– Ты? – удивился Олег Трудович. – И куда же?
– Омка в университет будет поступать. Нужен репетитор по английскому. Я устроилась «гербалайф» распространять. Они процент с выручки платят.
– Ну как знаешь… – Он поставил резолюцию для отдела кадров.
– Ты помнишь мою записку? – вдруг, густо покраснев, спросила Чернецкая.
– Конечно.
– Хорошо, что помнишь… Помни, пожалуйста!
– Значит, ты меня еще не простила?
– Нет, не простила.
Нина Андреевна пошла к дверям, но на самом пороге остановилась и оглянулась. Их глаза встретились, и в перекрестье возникло размытое розовое облачко, очень отдаленно напоминающее два тела, мужское и женское, завязанные в тугой узел любви.