– От радости, – солгала Большая Матушка.
Ее сестра рассмеялась. Девочка тоже прыснула.
Подмигнув девочке, Большая Матушка подхватила картонную коробку и поставила ее на канг рядом с сестрой.
Завиток пристально поглядела на коробку, словно та напомнила ей о ком-то, кого она много лет не видела. Она протянула руку, потянула за петлю, и бечевки распустились. Завиток подняла крышку и сдвинула ее в сторону. Она уставилась на тридцать одну тетрадь – все главы Книги записей, что удалось отыскать Вэню.
– Но… – она коснулась угла коробки. – Я же знаю, что это невозможно.
– Скажем так – божество книг позвало их домой.
На следующее утро, в автобусе на Шанхай, провидение поместило Большую Матушку на соседнее сиденье с крепкой молодой женщиной, женой председателя сельсовета.
– Далеко от дома забрались, а? – сказала молодая женщина, развернув красный платочек, расправив его на коленях на манер скатерти и насыпав туда внушительное количество подсолнечных семечек.
– В нашей огромной и славной стране, – нежно сказала Большая Матушка, – мы везде дома.
– Истинная правда! – сказала женщина, перебирая пальцами семечки, словно вылавливала в них серебряную монету.
За окнами пролетал пробуждавшийся в первом свете утра пейзаж. На сиденьях вокруг все спали или притворялись спящими. Молодая женщина предприняла терпеливую попытку выудить из Большой Матушки причину ее визита в Биньпай (“А кто, вы говорите, ваша сестра? Та молодая дама, что раньше пела в чайных?”), влезая под кожу Большой Матушке, точно иголка. Большая Матушка, созерцая росшую на полу кучку подсолнечной шелухи и размышляя в самом общем смысле об алчности, что подстрекает к войнам и оккупациям, и о кровавых разгулах гражданской войны, открыла термос и щедро налила своей спутнице чашку чаю. Как часто случалось, по внезапному наитию Большая Матушка Нож решила подправить свою стратегию.
– Приятно было, – начала она, – воочию увидеть земельную реформу тут в селе, во всей ее славе.
– Гениально! – веско сказала молодая женщина. – Придуманная – нет, написанная как музыка! – самим Председателем. Программа мысли, которой нет равных во всей истории человечества, будь то прошлое, настоящее или будущее.
– Действительно, – сказала Большая Матушка.
Они немного посидели во вдумчивом молчании, и затем она продолжила:
– Я сама приветствую любые жертвы во имя освобождения наших возлюбленных сограждан от этих омерзительных…
– Ой, очень омерзительных! – прошептала молодая женщина.
– …феодальных оков. Вне всякого сомнения, ваш муж, председатель, с отличием исполнил свой долг, – Большая Матушка запустила руку в карман пальто и вытащила горсть конфет “Белый кролик”.
– Ох ты ж! – в изумлении произнесла молодая женщина.
– Прошу вас, возьмите конфетку. Берите не одну. Эти деликатесы нам прислал сам глава шанхайского ведомства пропаганды. Вкус нежный, но вместе с тем богатый. А я не упоминала, что мой муж – композитор и музыкант? Говорят, что его революционные оперы пришлись по нраву самому Председателю Мао.
– Ах, ах, – тихонько сказала женщина.
Большая Матушка понизила голос. Слова словно сочились к ней прямиком из одной из тридцати с лишним тетрадей в сумке, которые, по настоянию Завитка, она забрала в Шанхай; от любовных писем сестра должна была избавиться сама – во всяком случае Большая Матушка надеялась, что так она и поступит.
– Но наш Великий Кормчий всегда направляет нас в наших делах, равно и великих, и скромных. Конечно же, мой муж скромнее самого робкого вола, однако он дошел бок о бок с героями нашего народа до самого Яньаня, аж десять тысяч ли! Мой муж играл с таким революционным пылом, что мозолей у него на пальцах было больше, чем на босых ногах. Да, он шел и на ходу все играл на гуцине. А смычок ему пришлось перетянуть конским волосом.
– Никогда прежде конский волос не жертвовал собой с такой радостью!
Большая Матушка позволила себе улыбнуться.
– Уверена, так оно и было.
Молодая женщина угостилась еще горсточкой сластей. Все конфеты, кроме одной, она ссыпала в карман блузки.
– А муж ваш родом откуда?
– Из провинции Хунань, самой колыбели революции, – сказала Большая Матушка. Женщина нервно разворачивала свою конфету, и Большая Матушка терпеливо дожидалась, пока шорох фантика стихнет. – Его революционный псевдоним – Песнь Народа. Он, если позволите, тот еще здоровяк и громила. Подлинный дух нынешнего времени.
– Мне знакомо его имя, – деликатно жуя, сказала женщина; конфета слепляла слова воедино.
– В последний раз он заезжал к вам в деревню на свадьбу моей сестры. Вообще-то Вэнь Мечтатель с моим мужем близки, как братья.
Неужто она почувствовала страх? Неужто даже семечки вдруг заледенели?
– В нашей деревне вашего мужа встретили бы с большими почестями, – сказала крепкая молодая женщина. – Если бы вы только смогли сообщить нам заранее, чтобы можно было сделать все необходимые приготовления…
– О нет, – ласково сказала Большая Матушка. – Он не любит, когда вокруг него суетятся. Как с честью говорит Председатель Мао: “Мы, кадры, в особенности должны ратовать за трудолюбие и бережливость!” Но я уверена, что он к вам заедет, он ведь так привязан к здешнему народу, в особенности, как я говорила, к товарищу Вэню Мечтателю. Вот, пожалуйста, возьмите еще конфетку.
Пока автобус тащился вперед, женщины наливали друг другу чаю, делились сухофруктами и воздавали поэтические почести своим мужьям, отцам и великим вождям. Четырнадцать часов спустя, к тому времени, как автобус прибыл в Шанхай, Большая Матушка Нож успела съесть столько семечек, что опасалась, как бы ей не захлопать крыльями и не улететь. Молодая женщина схватила ее за руки и желала ей долгих лет, процветания и революционной славы, и еще долго после того, как автобус опустел и вновь наполнился, они стояли и окликали друг друга, как регулировщики. Большая Матушка шла с автостанции домой, по шумным сумеречным улицам, и роман у нее в сумке дарил ей приятное, иллюзорное спокойствие, словно она уходила с тайного собрания, а документы, которые она несла, способны были ниспровергать системы, страны, продажность и ложь.
Возможно, дело было не в самих бумагах, не в их тайнах и не в том, что они были столь взрывоопасны, но в именах их читателей, которые следовало непременно защитить. Отважные подпольщики, бойцы сопротивления, шпионы и мечтатели! Она не знала, как к ней в голову пришли эти мысли, но даже сам воздух словно окутывал здания паранойей. Какими тоненькими и в то же время тяжелыми казались эти тетради. Она начала гадать, уж не слился ли Вэнь Мечтатель, пока часами копировал Книгу записей, с автором или даже с самими героями – или, может, он превратился в нечто еще более пространное и нематериальное? Стал ли он снова собой, когда закончил переписывать, или же сама структура его мыслей, их оттенок и ритм, едва заметно переменилась? Миновав Пекинское шоссе, она вышла на знакомые улицы, узкие переулки и, наконец, к черному ходу их собственного дворика. Отсюда было уже слышно женское пение – сослуживица, репетирующая с Папашей Лютней или, может, просто радио, выкрученное на расточительно высокую громкость. Когда Большая Матушка вошла в боковое крыло дома, то обнаружила, что муж виновато высится прямо за дверью, в криво застегнутой рубашке. Он почесал блестящую голову и, заступая путь, уставился на нее с выражением ужаса и смущения.
– Да впусти же меня, во имя всего святого! – воскликнула она.
Он сдулся и сложился куда-то вбок. Она увидела, что в комнате темно, что освещают ее лишь отблески уличных фонарей. Она поставила сумку на пол.
– У вас что, керосин кончился? – спросила она.
И тут она услышала его, тоненький ручеек звука, скрытый орущим радио. Она взглянула на Папашу Лютню в ожидании объяснений, но тот лишь пожал плечами и кротко улыбнулся.
Сердце у нее упало. Проститутка. Певичка такого оперного калибра, что заглушить ее крики сможет разве что десять радио на предельной громкости. Схватив метлу, Большая Матушка пошла на звук к спальням. У первой двери она заглянула внутрь и увидела двух младших сыновей спящими чуть ли не друг на друге, словно на северной стороне кровати они спасались от снов. Она направилась дальше, в кабинет Папаши Лютни. Да как он посмел? Она ему нос разобьет, она ему все остатки волос повыдерет, она… Дверь была закрыта, но звук все равно проскальзывал наружу, как вода, перелившаяся через край стакана. Она повернула ручку и толкнула дверь от себя.
В дальнем углу комнаты тускло горели две лампы. Она посмотрела в направлении света. Воробушек сидел за отцовским столом, занеся ручку над длинным листом бумаги. Бумага, в сущности, была везде – на кресле, на ковре, водопадом ниспадая со стола; повсюду валялись скомканные листы и залитые чернилами страницы. На патефоне крутилась пластинка.
– В этом доме что, все мужчины сошли с ума? – осведомилась она наконец, опуская метлу.
Сын опустил глаза и выжидательно уставился на разбросанные листки, словно те могли ответить за него.
– Мне покинуть этот дурдом и вернуться во вменяемое – да, восхитительно вменяемое! – село?
– Ох, – сказал Воробушек, когда никто больше не отозвался. – Нет.
– У нас тут небольшое, сиречь – маленькое и неважное, учебное задание, – сказал Папаша Лютня.
Это чудовище, Песнь Народа, подошел сзади и стоял у нее за спиной.
– Задание! В темноте сидеть, как в пещере? – осведомилась Большая Матушка. – Проверить, как быстро вы оглохнете от госрадио?
Папаша Лютня мягко втолкнул ее в комнату и закрыл за ними дверь.
– Беспокоиться не о чем, – сказал он. – Просто дело в том, что некоторые наши интересы – кое-какие музыкальные вкусы – лучше не делать всеобщим достоянием.
Она подняла с пола листок бумаги и поднесла его к здоровому глазу. Она вглядывалась в цифры, бежавшие вверх и вниз по странице, цифры от единицы до семи, линии и точки, вздымавшиеся, как лестницы, аккорды. Они переписывали музыку в цзянпу.
– Учебное задание? – с сомнением произнесла она.
– Сверхурочное, – сказал Воробушек.
Лицо у него было перемазано чернилами.
– Но зачем?
Вокруг них слабо кружила музыка из патефона, добавляя к разговору собственные мысли. Барочные сооружения, которые так любил ее сын, Гольдберг-вариации Баха. Воробушек теперь стоял рядом с ней – уже такой высокий. И когда только этот ребенок успел вырасти? Только вчера он еще бегал под столиками в чайных в грубой зеленой шапочке, которую она ему связала, и ушки шапочки хлопали его по ушам.
– Для удовольствия, – тихо сказал ее сын.
– Да, – сказал Папаша Лютня, словно это слово упало к ним с неба. – Для удовольствия!
– Но где тут польза? Если вам нужны ноты, то почему ты просто не отведешь своего сына к Старому Чжану? Цзянпу для малышей и певичек из чайных, не для студентов консерватории.
Пластинка продолжала крутиться, вырабатывая в воздух музыкальные фразы, и она поняла, что муж и сын ее не слушают – они слушают пластинку.
– Я устала, – отрывисто сказала она. – И я спать. Не дергайте меня.
Она развернулась и вышла из комнаты – как раз когда музыка разразилась букетом звуков, пролившись на нее, как фальшивые аплодисменты. Она закрыла за собой дверь.
Всю ночь, под прикрытием орущего радио, по дому ручейком струилась музыка. Она слабо доносилась и до Большой Матушки, когда та лежала сперва на левом боку, а потом на правом, на животе, на спине или поперек кровати. Наконец она тихонько выбралась из комнаты и прокралась в кровать к мальчикам. Летучий Медведь спал крепко, подвернув стопы и оттопырив большие пальцы, но милый Да Шань переполз через кровать, чтобы быть к ней поближе. И этот тоже слишком быстро вырос. Он неловко вкатился к ней в объятия.
– Я рад, мама, что ты дома, – сонно сказал он.
Вцепился ей в руку и не отпускал, напомнив Большой Матушке Завитка и ее малютку-дочь, и тот жесткий канг, и тихо вьющийся дым сигарет Вэня Мечтателя.
Весной Большая Матушка снова ездила в Биньпай, а потом еще дважды – зимой и следующей весной. Жизнь в деревне стала потише, и, хотя семья Завитка все еще жила в земляной хижине, они мало-помалу вновь начинали преуспевать. Вэнь стал обрабатывать пол-акра орошенной земли, а Завиток преподавала в школе.
За все это время Большая Матушка ни разу не открывала коробку с тридцать одной тетрадью. Но в середине 1958 года зрение на ее здоровом глазу начало падать. Однажды утром она проснулась отекшей, полуслепой и в жару. Она тут же принялась убирать дом, снизу доверху и справа налево. Были сняты шторы, со спальных матрасов – сброшены одеяла и подушки. Она отполировала плинтуса, отскребла стены, опустошила шкафы, перебрала детскую и обнаружила карандашные портреты – свой и Папаши Лютни: она толстая, как фрукт помело, а муж – длинный, как лук-порей. Ниже крупным почерком Летучего Медведя были написаны слова: “юэцинь” (лунная гитара) и “ди” (флейта). Вот же маленькие засранцы! Уже научились высмеивать власть предержащих. Она яростно выбила лоскутные одеяла, думая, что и сам Мэн-цзы бы надрал им уши, выправил почерк и заставил бы претерпеть некоторые физические лишения – но вот она, пожалуйста, несет рисунок в кармане так, точно это драгоценная пачка сигарет Hatamen.
– Ох, матушка! – вскричала она, вспугнув Воробушка, что сидел, согнувшись над грудой рукописей.
Воробушек глядел на нее со все возрастающим беспокойством. Он заметил, как она натыкается на предметы, стараясь смотреть здоровым глазом и крутя головой по сторонам, словно голубь. За последние несколько лет она пополнела и округлилась, однако стала более вспыльчивой – ни дать ни взять правитель из прежних эпох. Квартира была в страшном беспорядке.
– Ох, батюшки! – вздохнула она, поставив на стол небольшую картонную коробку.
И, словно груз всех скорбей мира лежал у нее на плечах, обрушилась в кресло. Ни шнурка, ни липкой ленты на коробке не было, и открыть ее можно было бы запросто, но Большая Матушка Нож просто таращилась на нее, точно ожидая, что крышка поднимется сама собой.
– Мам, мне открыть для тебя посылку? – спросил он.
– Э! – сказала она, повернув голову на девяносто градусов, чтобы поглядеть на него левым глазом. – Я тебя что, перебиваю? Врываюсь вот так вот в твои мысли?
– Прости, мам.
– Ах вы… мужики! – возопила она, когда мимо в пластиковых тапочках прошлепал Летучий Медведь. – Да у вас, наверное, кирпич был вместо матери. Иначе как это вы выросли в эдаких непослушных капиталистических тиранов?
Мальчик уставился на нее снизу вверх, в растерянности разинув рот – он как раз собирался откусить от паровой булочки.
Воробушек исподволь наблюдал, как внимание матери вновь обратилось к побитой жизнью коробке. Она сидела неподвижно, словно желая, чтобы содержимое прочистило горло и само за себя высказалось. Может, там пусто, подумал Воробушек. Большая Матушка протянула было руку за несуществующей чашкой чаю, затем вздохнула, потерла лоб и продолжила разглядывать коробку. Когда Воробушек налил ей свежую чашку чаю, поставив ту рядом с ее безутешной рукой, она подскочила и бросила на него полный ненависти взгляд. Он сел на место. Летучий Медведь затолкал булочку в рот и спешно ретировался.
Когда Воробушек в следующий раз поднял глаза, то увидел, как мать осторожно подтянула коробку к себе поближе, открыла ее и вынула аккуратную стопку тетрадей. Большая Матушка раскрыла первую тетрадь и поднесла ее к здоровому глазу. Она так пристально всматривалась в страницу, что он подумал, что та может даже вдруг самовоспламениться.
– Мам, – сказал он, собравшись со всем возможным мужеством. Здоровый глаз повернулся к нему. – Хочешь, я тебе прочитаю?
– Пошел вон!
Это застало его врасплох настолько, что он выронил карандаш. Воробушек поспешно собрал свои бумаги и убрался из-за стола.
– Нос свой всюду суешь, под ногами путаешься! – проорала она ему вслед.
Воробушек отступил в спальню, где обнаружил хихикавшего Летучего Медведя. Он легонько его шлепнул, и мальчик изящным сальто откатился прочь. Да Шань нелепо стоял посреди комнаты, согнувшись и касаясь голых пальцев ног. Воробушек положил бумаги на кровать и сел у окна в последних лучах солнца – ждать. Когда до него донесся голос матери, звавшей его обратно, он улыбнулся, и братья улыбнулись ему в ответ. Воробушек поднялся, вернулся в кухню и увидел, что мать стискивает кулаки, как едва научившийся ходить ребенок. Он сел рядом с ней. Большая Матушка с горечью протянула ему первую тетрадь. Не дожидаясь указаний, он принялся читать вслух.
Повествование начиналось на середине песни.
Воробушек прочитал:
Как же ты притворяешься, что не видишьЭтого острия, что пронзает тебе сердце?Если жаждешь того, что вовне тебя,Никогда не получишь того, что ищешь.4– Ма-ли, вернись. Просыпайся.
Во сне я продолжала слушать Книгу записей. Проснувшись, я не могла вспомнить, где я – и даже кто я. Я увидела скользящие по потолку моей спальни отблески; они полностью поглотили мое внимание, бесконечно приближаясь, возвращаясь и все же оставаясь непредсказуемыми.
Снаружи все еще было темно. Ай Мин сидела на краю моей кровати в пальто, которое дала ей мама. Теперь ее лицо округлилось, волосы были как море, и сидя там, она казалась необыкновенно хорошенькой. Я протянула руки и крепко обняла ее за талию. Ай Мин почесала меня по голове. Пахла она вкусно, как печенье.
– Однажды, Ма-ли, мы поедем в Шанхай, и я представлю тебя Большой Матушке Нож.
– Большой Матушке! – вздохнула я. – Она мне голову откусит.
– Только если ты ей понравишься. Поторопись и вставай, пока я не съела весь завтрак.
Я слышала, как открываются и закрываются двери, и шаги мамы и Ай Мин, без труда переходивших не только из комнаты в комнату, но из снов – в мое настоящее. Каково, должно быть, это – гадала я – начинать все заново? Была бы я тем же человеком, если бы проснулась с другим языком и в другом существовании? Потирая глаза, я вылезла из кровати.
Было 16 мая 1991 года. Чемодан Ай Мин, тот самый, с которым она прибыла, поджидал у дивана. В скором времени они с мамой собирались добраться до границы на взятой напрокат машине и въехать в Соединенные Штаты. Пройдя границу, Ай Мин должна была сесть на автобус до Сан-Франциско, где ожидала ее приезда подруга ее матери.
За обеденным столом мама раскладывала по тарелкам гренки на молоке. Я смешала сок из замороженного концентрата, приготовила три бокала и подала его как шампанское.
Ай Мин рассказала нам, что сегодня, впервые за много месяцев, ей вообще ничего не снилось и что этим утром, открыв глаза, она почувствовала мир на душе, словно стояла посреди парка Фусин в Шанхае, в глубоком озере солнечного света. Даже здания вокруг, построенные в самые разные годы и эпохи прошлого, раскачивались, точно тоже состояли лишь из листьев.
Я сказала, что мне снилась граница.
Мама вздохнула.
– Пожалуйста, возьмите меня с собой, – сказала я, хоть и понимала, что тщетно. – А что, если вас бросят в тюрьму? Как вы пошлете мне весточку? Детей в тюрьму не сажают, так что я единственная, кто может вас спасти.
– Давайте надеяться, что до этого не дойдет, – сказала мама.
Какая-то часть меня понимала, что Ай Мин и мама хотели бы видеть это прощание полным надежд, так что я взяла вилку и принялась им подыгрывать. Как страстно мне хотелось быть старше, быть способной играть роль. Мы праздно сидели за завтраком и изобретали игру, в которой надо было чертить в воздухе слова. Ай Мин сказала, что “прибыть” 来 состоит из корня для “дерева” 木 и слов “еще нет” 未: прибытие – это дерево, которое только еще появится. Мама сказала, что в слове “луковица” есть иероглиф 洋 “ян” (“бесконечность, заключать в себе множества”), таким образом, луковица – как корень бесконечности. Мне было интересно, почему “бесконечность” состоит из “воды” 氵 и “овцы” 羊, но никто не смог мне объяснить.
Если я опускаю то, что было дальше, то это потому, что даже теперь, более двадцати пяти лет спустя, я сожалею о том прощании. В Канаде с 1983 года не было ни одной амнистии, и у мамы не хватало денег, чтобы поддержать Ай Мин так, как той было необходимо. В Америке, как нам всем хотелось верить, у Ай Мин будут лучшие шансы на стабильное будущее.
Прежде чем уйти, она заключила меня в долгие объятия. Она была с нами так недолго, но теперь, когда уходила, я поняла, как глубоко и с какой легкостью она нас изменила. Я боялась, что сами по себе мы с мамой не сможем друг о друге позаботиться.
– Плакать не стыдно, – шепнула Ай Мин. – Помнить не стыдно. Не забывай, Ма-ли. Ничего еще не пропало. Пока еще нет.
Она выпустила меня. Я открыла глаза. И, потому что я ее любила, я попрощалась. Я вцепилась в иероглиф, который она для меня нарисовала: 未 (вэй), “еще нет”; будущее, движение или музыкальная пьеса; вопрос, на который до сих пор нет ответа.
После я лежала на диване. Я не плакала. Поэзия и память, сказала Ай Мин, были во мне сильны; я была создана для математики. Я вознамерилась запомнить все, что она мне рассказала, деяния прекрасные, жестокие и мужественные, что совершили ее отец и мой и что связали воедино наши жизни.
* * *Большая Матушка Нож заболела. Смертельная усталость от последней поездки в Биньпай, девятнадцатичасовая дорога и передозировка яичных блинчиков – все это совокупными усилиями разнесло ей кишки. Когда худшее миновало, она, крайне несчастная, лежала в постели. Даже веки ее как будто переутомились – все время опускались и застили ей свет.
Воробушек взял свои журналы и ноты и расположился в родительской спальне, принося матери чай, чистя для нее апельсины, открывая и закрывая шторы в зависимости от положения солнца и материнских капризов, и выжидая – все время выжидая – пока ее сознание не прояснится настолько, что она попросит сесть у кровати, взять стопку тетрадей, которую она называла Книгой записей, и продолжить рассказ.
Пустыня, в которой разворачивалось действие первых глав, стала Воробушку вторым домом; даже кожа на собственных руках в какой-то момент начала казаться ему сухой и загрубелой. Порой он забывал, что читает вслух. Вместо того слова становились его собственными: он сам был Да Вэем, запертым на радиостанции в пустыне Гоби, когда, как ураган, налетела война, и разнесла землю на части, и он испугался, что остался последним живым человеком в этом перевернувшемся с ног на голову мире. Чтобы утешиться, Да Вэй представлял себе невидимых зрителей, от которых никогда не получал ни весточки; он сочинял себе от них письма и день за днем уснащал их жизни деталями:
Разве не правда, господин Да Вэй, что некоторым людям судьбой предназначено исчезнуть – с той же верностью, с которой некоторые озера испаряются в сезон засух? А в то же время другим судьба пересечь верхнюю границу этого мира. Да здравствуют те, кто сражается за нашу независимость! Да будет так, чтобы мы пощадили друг друга и обрели мир, да будет так, чтобы однажды мы простили братьев наших, поскольку эта война – и наш недуг, и наша надежда. Господин Да Вэй, прошу вас посвятить третью часть Третьей симфонии Старого Бэя моему сыну, Урожаю Вонгу. Желаю сказать: Обильный Урожай, стой гордо и служи своей стране храбро. С днем рождения, сын мой.
Слушатели следили за голосом Да Вэя в сумерках своих каморок, сквозь зябкие ночи по первые швы утра. Люди ждали, собравшись вместе или совсем одни, пока бой пройдет мимо, ждали затишья перед следующей бурей, ждали бури, что последует за этой краткой отсрочкой. А вот следующую пьесу показал мне мой дедушка, говорил Да Вэй. Его голос звучал так задушевно, словно он сидел прямо напротив вас в самой теплой комнате вашего дома. Он научился ей в Циндао от немецкого музыканта, который играл на инструменте ростом с себя и вдвое больше себя в обхвате, называвшемся вэ-лонь-чень. Послушайте. А затем, когда музыка заканчивалась, ну разве не прекрасно! Давайте еще раз послушаем. Еще раз, Старый Бах и его сюиты для вэ-лонь-чени.
– Я его что, знаю? – сказала Большая Матушка, задумчиво вертя в руке сливу. – Что за черт этот писатель?
Я так долго пробыл в одиночестве на этой радиостанции, что узнаю теперь каждую пластинку по царапинам, словно каждая – знакомое мне лицо.
История все продолжалась, а дни летели мимо. Когда весна 1958 года уступила место лету, Воробушек вернулся назад и перечитал предыдущие главы, он населил открытые пространства романа собственными пейзажами и мечтами – так, чтобы и он тоже мог стать неотъемлемой частью этого нового мира, где желания, в которых он никогда не сознавался, обрели в этих персонажах форму, содержание и свободу.
– Воробушек, – бывало, звала его мать, проснувшись и повернув лицо к дневному свету.
И он вставал, спокойно подходил к стулу у ее кровати и начинал с поджидавшей на ночном столике главы, словно готовясь ко встрече с собственным будущим.