Воробушек сочинил музыку – урезанную сонату с главной темой и ее развитием – и туманным рассветом второго дня свадьбы напел ее Вэню Мечтателю. После того как он закончил, Вэнь эхом отозвался:
– Ты-то, конечно, жрец культа прославленного герра Баха?
Четыре слова в этом предложении Воробушек вообще не понял – но на всякий случай все равно кивнул.
– В таком случае у меня для тебя кое-что есть, – сказал Вэнь.
И одарил его тремя драгоценными пластинками, ввезенными из Америки.
Наконец, на третий день свадьбы, когда день клонился к вечеру, Завиток и Большая Матушка Нож спели дуэтом, и пение их было прощанием друг с другом, с узкими койками и детскими страхами, что они делили на двоих, и открытыми дорогами, что отмечали путь от живительного вдоха – до вдоха. “Я исполнила свой долг перед родителями”, – сказала себе Большая Матушка. Завиток будет жить здесь, в деревне Биньпай, в родительском доме Вэня Мечтателя. Прежде чем отвернуться, она еще раз стиснула сестру в объятиях.
Все проходит, думала Большая Матушка, сидя на нижней полке поезда, увозившего ее домой.
Шелуха семечек трещала под подошвами ее туфель, как огонь. Папаша Лютня повстречал старых приятелей из Ставки и пошел играть в карты к ним в отдельное купе; Воробушек читал брошенный кем-то номер “Вопросов литературы и искусства в Советском Союзе”. Пейзаж катился за окном зелеными и желтыми волнами, словно страна была сплошной не знавшей жнеца нивой. К западу от Сучжоу поезд остановился, и длинная очередь носильщиков принялась суетливо его разгружать. Большая Матушка глядела в окно – и заметила на противоположной платформе женщину своих лет, стоявшую за маленьким ребенком. Девочка, казалось, полностью погрузилась в свои мысли. Руки матери, как бы защищая, лежали у нее на плечах. Большая Матушка зажмурила слепой глаз и прижалась к стеклу вторым.
При ближайшем рассмотрении выяснилось, что женщина неприкрыто плачет. Слезы безудержно лились у нее по щекам. За спиной у нее мелькали солдаты Народно-освободительной армии, с лукавым дружелюбием окружавшие мать и дитя. Прозвучал гудок, и двери поезда захлопнулись. Женщина по-прежнему не шевелилась.
Поезд тронулся, и мать, дитя и солдаты исчезли из виду.
Вернулся Папаша Лютня, полупьяный, с заплетающимися руками и ногами. Он попытался втиснуться на полку рядом с ней, но преуспел лишь частично.
– Хоть ты и сварливая, но это к тебе я возвращаюсь, – с закрытыми глазами пробормотал он. – От мирской суеты – домой.
Большая Матушка хотела сказать ему что-нибудь обидное, но сдержалась. Губы ее мужа от печали сделались тонкими, а лицо постарело. Даже седая щетина выглядела какой-то заброшенной. За окном пейзаж спешил мимо, словно пытаясь стереть все, что появлялось там прежде.
Минул год, а затем еще четыре или пять, и все это время Большая Матушка Нож видела сестру нечасто. У Завитка и Вэня теперь была дочь, Чжу Ли, которая появилась на свет десятифунтовым крепышом – а потом вытянулась в стройное, ласковое дитя. “Девочка, – писала Завиток, – все время поет. Этот ребенок – тайна в самом сердце моей жизни”.
“А потом они вырастают неудачниками”, – написала в ответ Большая Матушка.
Шел 1956 год, и Большая Матушка с семьей жили в Шанхае вот уже почти десять лет. Одному за другим она подарила жизнь еще двум мальчикам с пушистыми волосами и мягкими, треугольными бровками. Папаша Лютня настоял на том, чтобы назвать их Да Шань (Большая Гора) и Фае Сюн (Летучий Медведь). А дальше что, орала на него Большая Матушка, “Вкусная Баранина”? Стены дома в переулке начинали давить на нее, как ставшая тесной куртка. Тем утром, к примеру, Да Шань лез всеми десятью пальцами в вопящее личико младшего брата. А Воробушек был глух ко всему, кроме пластинок, которые взял послушать в консерватории. Ее старший сын вот-вот должен был получить диплом сразу по двум специальностям – фортепиано и композиция, – но ночь за ночью сидел, прижавшись глупой головой к граммофону, точно эта машинка его и родила. Он транскрибировал баховские Гольдберг-вариации в цзянпу, и буржуазная музыка все порхала и порхала по дому, пока Большая Матушка не начала слышать ее даже в тишине. Тем временем ее геройский супруг руководил очередной земельной реформой и вечно был в отъезде: изгонял помещичье семейство и возвращал бобовые, льняные и просяные поля, да может статься, и самое воздух, народу. А если ему и бывало не до земельной реформы, так тут же появлялись какие-то песенные и танцевальные ансамбли, заседания по политинформации, партийные съезды или частные уроки флейты для очередного влиятельного кадра. Непонятно было даже, преподает ли он еще вообще в консерватории. Дома Папаша Лютня был резок и невыносим и глядел на Большую Матушку и сыновей как на очень грязное окно. Большая Матушка не обращала на него внимания. Это было нетрудно. Оскорбления, что должны были уколоть ее в самое сердце, стали безвредными, как овсянка.
И все-таки миленькие фортепианные нотки поднимали на смех каждое ее движение. Они сочились из кухни в спальню и оттуда в гостиную, как дождь, пропитывали лежащую на столе хурму, зимние пальто семейства и благостную мягкость лица Председателя Мао на сером портрете на стене. Она подумала, что Председатель похож на тесто – а вовсе не на красивого, бестрепетного бойца, каким был когда-то. Раскаяние обвивало ей сердце, руки и ноги; терзало ли оно Председателя Мао? Несмотря на все ее старания, Большую Матушку Нож захлестывало одиночество.
Около полудня, когда сыновья уже ушли в школу, домой неожиданно вернулся Папаша Лютня. Муж с армейским вещмешком за плечами ухмылялся, как после победы в серьезной драке. Его стеганка была перламутрово-голубоватого, в точности как зимнее небо, цвета – если не считать пятнышка чего-то похожего на кровь; и Большая Матушка Нож огорчилась тому, что в дом к ней пожаловал внешний мир – со всеми свойственными ему сортами ненависти, от мелкой до исторической.
– Глупая я, глупая, – сказала она. – А я-то думала, война в сорок девятом закончилась.
Папаши Лютни не было шесть недель, и стоило ему подумать о том, что он вновь увидит семью, как он пустился бежать, едва только свернул в переулок. Равнодушие жены заставило его почувствовать себя нищим попрошайкой. Большая Матушка до сих пор была в ночной рубашке, и кудряшки торчали у нее на голове, как клочья ваты. Папаша Лютня не мог решить – выбранить ее или утешить.
Он бросил “Цзефан жибао” и пачку сигарет Front Gate на пол.
– Партия объявила очередную отважную кампанию. Тебе что, не интересно? И почему ты не одета?
– О, замечательно, новая кампания. Как говорит Председатель Мао: “После уничтожения врагов с оружием в руках все еще останутся враги без оружия в руках”.
Он проигнорировал ее тон.
– Ты что, газет не читала?
– Нашу контору закрыли, потому что трубы замерзли, – сказала Большая Матушка. – Все затопило. У нас на предприятии две с лишним сотни человек, и комитету нужно найти нам новое место. Так что мне дали выходной.
– Это не оправдание, чтобы жалеть себя и торчать дома!
Большая Матушка смерила мужа взглядом.
Он вздохнул и попытался заговорить мягче.
– А что, у нас дома поесть ничего нет?
Он снял куртку, пошел к умывальнику и стал пить прямо из крана. Она заметила, что под всеми ватниками одежда Папаши Лютни казалась слишком ему велика – как будто он вдвое уменьшился в размере. Быть может, он пожертвовал свою плоть крестьянам. Она встала, шумно повозилась и наконец шлепнула перед ним какую-то снедь. Папаша Лютня словно неделю не ел. Приговорив гору риса, а с ним и куриную ножку, которая составляла весь их мясной паек на неделю, Папаша Лютня сознался, что скучал по жене.
Та фыркнула.
– Что, настолько там худо?
– Да как обычно. – Он нашел чистую салфетку и вытер сперва рот, а затем все лицо, с силой нажав на глаза. Папаша Лютня всегда был полноват и казался задиристым. Эта новая худоба придавала ему уязвимый, заморенный вид, сбивавший Большую Матушку с толку. Он провел салфеткой по загривку. – Земельная реформа прекрасна, но народ в смятении. И все же мы делаем нужное дело. Никто не может сказать иначе, – словно не сознавая этого, он начал напевать себе под нос “Сорняки не выполоть”.
– Ты – и земельная реформа, – сказала она. – Как будто твоей матери идея.
Папаша Лютня настолько такого не ожидал, что рассмеялся. Но осекся и отрывисто сказал:
– Иди ты к черту, как ты можешь так шутить? Смерти своей ищешь, – руки его, когда он отложил салфетку, как будто дрожали. – Большая Матушка, надо тебе научиться держать язык за зубами.
Она поглядела на косточку у него на тарелке. Дочиста обгрызена.
– Ты ведь дома надолго, так?
– Так.
– Хорошо. Потому что я еду в Биньпай повидать сестру.
– Э? – переспросил он и так высоко вскинул брови, что ей показалось, что они сейчас улетят. – А как же твой муж?
Она взяла косточку и принялась грызть кончик.
– Выживет.
Папаша Лютня улыбнулся было, но затем, обдумав ее слова, нахмурился. Он хлопнул ладонью по столу, подогревая себя до внушительной степени раздражения.
– Большая Матушка, а ну послушай. Ты что, не в курсе, что мы в разгаре кампании не на жизнь, а на смерть? Пожалуйста! Не надо так на меня смотреть. Я тебе говорю, в деревне война.
– Да у вас-то всегда война.
– Ну вот, ты опять! А теперь помолчи и поразмысли.
Стоило Папаше Лютне завестись, как ей уже было его не остановить. Она голодным взглядом уставилась на его пустую тарелку.
– Кое-кого из этих отчаявшихся крестьян, – продолжал он, – надо вынуждать вспомнить, как их унижали. Вынуждать! Их нужно чуть ли не с ума свести от скорби, прежде чем они наберутся мужества взяться за ножи и выгнать помещиков прочь. Естественно, они боятся. Какой крестьянской революции за всю мировую историю везло? – Он вновь потер себя по лысой голове. – Я знаю, о чем говорю, уж не сомневайся. Как бы там ни было, все уже успокаивалось, как тут кампания “Ста цветов” снова всех взбаламутила. Поощрять массы критиковать партию! И теперь они своего добились…
– Мой трудовой коллектив мне разрешение на выезд уже дал.
– Твой муж у тебя его забирает.
– Председатель Мао говорит, что женщины держат на своих плечах половину неба.
Она забрала его тарелку, швырнула куриную косточку в мусорное ведро. Большая Матушка промахнулась. Косточка попала в стену и там и застряла.
– Будь образцовым отцом, – сказала Большая Матушка, – и присмотри за сыновьями.
– Тебе обязательно всегда быть такой упрямой? – заорал он. Папаша Лютня перегнулся вперед через стол. – Когда я на тебе женился, такой упертой ты не была.
Это было вполне в его духе. Он взрывался – а затем вдруг сразу успокаивался. Как труба в оркестре.
Впервые за два месяца Большой Матушке чуточку полегчало.
– Это правда, – кивнула она. – Не была.
Дорога от Шанхая до деревни Биньпай занимала девятнадцать часов – на поезде и на микроавтобусе. К концу пути Большая Матушка Нож чувствовала себя так, словно ей переломали обе ноги. С трудом выбравшись из автобуса под мелкую морось, она обнаружила, что стоит в чистом поле. Деревня, которую она запомнила преуспевающей, выглядела теперь уродливо и замызганно.
К тому времени, как Большая Матушка Нож наконец вскарабкалась по горной тропинке к имению Вэня Мечтателя, настроение у нее было паршивое. У ворот ей показалось было, что глаза ее обманывают. Наверняка водитель жулик, и придурок высадил ее в другой деревне или, чего доброго, в другом уезде. И все же… нельзя было отрицать, что кладка дома выглядит знакомо. Ворот во двор больше не было – они попросту исчезли. Завидев свет ламп, Большая Матушка прошествовала через внутренний двор в южное крыло. Повсюду валялся мусор, словно отличный дом вот-вот собирались снести. Входя, она заметила полдюжины ползущих по полу привидений. От ужаса Большая Матушка Нож чуть дух не испустила (как говаривал ее отец), но затем поняла, что это не привидения, а люди. Люди, деловито сбивавшие плитку и разбиравшие полы.
– Приветствую, товарищи сестры! – сказала она.
Одно привидение прекратило копаться и поглядело на нее.
Большая Матушка не отставала.
– Вижу, вы заняты восстановительными работами? Все мы обязаны строить новый Китай! Но не подскажете ли, где мне найти семью, которая здесь проживает?
Таращившаяся на нее женщина сказала:
– Вышвырнули их. В расход пойдут как преступники.
– В поход как преступники? – переспросила Большая Матушка. Первым ее побуждением было рассмеяться. Она решила, что ошибочно расслышала “цзинь лю” – “на казнь, в расход” (刑戮) вместо “цзинь лю” – “в поход” (行路).
Другая женщина рукой изобразила пистолет, выстрелила себе в висок и оскалилась в леденящей усмешке.
– Сперва мужа, – сказала она. – Потом, – она снова выстрелила, – жену.
– Они серебряные монеты под полом закопали, – сказала другая. – Эти деньги принадлежат деревне, они сами знают, и мы их все найдем.
Большая Матушка вытянула было руку – но стена была от нее слишком далеко.
– А вы вообще кто такая? – спросила женщина с воображаемым пистолетом. – Лицо у вас знакомое.
– Мне вот интересно, кто дал вам разрешение тут быть, – сказала Большая Матушка. Она услышала, что голос ее дрожит, и сама пришла от этого в ярость.
– Разрешение! – заухала женщина.
– Разрешение, – эхом отозвались остальные. Ухмылялись они так, точно это она была привидением.
Большая Матушка развернулась и вышла. Она медленно пересекла внутренний двор – до самого фасада. Здесь силы ей изменили, и она присела на низенькую кирпичную стену в сотне ярдов от входа. Никто за ней не пошел, и внутри продолжали мерцать керосиновые лампы. Теперь она слышала, как стучат их лопаты. Черепаший сын, вот он кто, водитель того автобуса! Он совершенно точно высадил ее не там. Предостережения Папаши Лютни так и вертелись в голове. Она потянула себя за волосы и постаралась проснуться, с силой надавила себе на лицо – но что бы она ни делала, веки ее отказывались подниматься, и сон не кончался. Она обвела взглядом все вокруг и увидела, до чего нелепы ее дорожная сумка, грязь под ногами, серый дом и уже проступавшие на небе крошечные звезды. Придется ей вернуться в дом и все выяснить. Да, придется. Ночь была странная, ветреная, и с холма до нее доносился пронзительный вопль. Да что за призраки явились в это место? Теперь ей слышались крики, все ближе и ближе, и звон гонга. Похороны, глухо подумала она; и все же Большая Матушка не встала и не отступила.
По дороге поднималась толпа, собираясь в процессию. Большая Матушка заставила себя подняться на промерзшие ноги. Она понятия не имела, сколько тут сидит, но женщины с лопатами уже разошлись по домам. В тумане и в радостном возбуждении они даже не заметили ее, проходя мимо.
По мере приближения шествия Большая Матушка различала их голоса все четче. Хотя там действительно имелись гонг и колокола и время от времени толпа разражалась пением, то были не похороны. Какие-то слова повторялись: “встань”, “имей мужество”, “нечисть”, но выкрики были странно расчленены, словно за власть над лозунгами сражались враждебные друг другу вожди.
Во главе процессии, неестественно скорчившись, семенил Вэнь Мечтатель. Рядом с ним шла женщина. Волосы Завитка спутались и растрепались. Она шагала, склонившись вперед практически горизонтально, словно тащила на спине тяжелую мебель – вот только ничего подобного у нее за спиной не было. Расстояние между ними сократилось вдвое, а затем – еще вдвое. На Большую Матушку надвигались бешеные лица, стонущие и плачущие. Всех слов ей было не разобрать, но она расслышала:
– Почтим Председателя!
– Смерть нечисти!
– Да здравствует наша великая земельная реформа!
Я в саму смерть пришла, подумала Большая Матушка. Теперь ей было видно, что руки ее сестры связаны за спиной так, что оба локтя были задраны в воздух. Все, казалось, были подогреты еще и изнеможением, словно их только что подняли с постели. Колонна растянулась вдоль дороги, но была так поглощена собственным шумом, что и они тоже не заметили Большую Матушку. Замыкающий, маленький мальчик, который еле успевал за остальными, бросил взгляд в ее сторону – но не задержал на ней глаз. Он поспешил дальше.
Большая Матушка встала и, оставив между собой и шествием широкий зазор, зашагала следом. Шествие продолжалось еще по меньшей мере час. В конце концов, прямо перед опушкой леса, крики угасли и люди растеклись в стороны, как ручейки. К тому времени, как Большая Матушка дотуда дошла, ее сестру с Вэнем уже развязали, и они нелепо стояли поодаль сами по себе – осторожно проверяя спины, медленно потягивая руки. Веревки, которыми их связали, они забрали с собой – словно то были их единственные пожитки.
– Сестрица, это что, правда ты? – сказала Большая Матушка.
Завиток развернулась, уставившись в темноту.
– Малышка Завиток, – повторила Большая Матушка, боясь коснуться этой женщины, – это правда ты?
Ни той ночью, ни на следующие ночи Большая Матушка так и не добилась всей правды. Ее сестра упомянула лишь, что эти марши – “сессии борьбы”, как она их называла – длятся вот уже три месяца.
– По большей части ничего серьезного они не делают, – сказала Завиток. – Выводят нас на школьный двор и клеймят там как помещиков. Нам приходится стоять на коленях, но на самом деле им нужна лишь подробная самокритика. Иногда, вот как сегодня, нас водят по деревне.
Большая Матушка не могла сдержать ярости.
– А в остальное время?
Завиток бросила взгляд на Чжу Ли, свернувшуюся у отца на коленях, и промолчала.
Говорили все шепотом, словно боясь пробудить не то божеств рока, не то, чего доброго, самого Председателя Мао. Хижина с земляными стенами и соломенной крышей изначально предназначалась для скота – уж это-то было совершенно очевидно. Большая Матушка задумалась, куда же делись выселенные коровы и свиньи.
– Мы не мучаемся, – сказала ее сестра.
– Это было неизбежно, – сообщил ей Вэнь Мечтатель голосом не громче, чем дымок над чашкой чая. – Должна же была в конце концов быть восстановлена справедливость.
Вот так вот и прошли в молчании два дня и две ночи, ранившие Большую Матушку до глубины души. Подробных объяснений ей не требовалось; было абсолютно ясно, что именно тут происходит. Но в Шанхае ей не доводилось быть непосредственной свидетельницей того, как проходит земельная реформа. В городах новое жилье распределялось по людям всякого происхождения и каких бы то ни было политических взглядов. Те, кто потерял свои дома, получали новые. Это считалось частью восстановления страны после войны.
На третью ночь Большая Матушка лежала на канге рядом с сестрой и девочкой, Чжу Ли, которой исполнилось уже пять лет. Малышка бодро сопела во сне. Канг, нагревшийся снизу от близости угольной печи, походил на реликвию, вынутую из гробницы. Чтобы всем хватило места, пожилой матери Вэня пришлось пойти пожить у родни.
Несмотря на сравнительное тепло нагретой постели, сестру ее так и трясло.
– Расскажи мне что-нибудь, – сказала вдруг Завиток. – Хоть немножечко, просто чтобы мне не думать об этом месте.
Большая Матушка несколько раз сглотнула, чтобы увлажнить пересохшее горло. Снаружи курил Вэнь; тонкие стены с тем же успехом могли быть тряпичными. Она рассказала сестре о Воробушке и его братьях, о музыке цзянпу, заполнявшей страницу за страницей. Воробушек ни на миг не прекращал сочинять. Он, думала Большая Матушка, даже не дышал – он испускал музыку.
– Мальчишки у меня энергичные, а уж потаенных мыслей у них не меньше, чем в целой телеге книг. Мать никогда не знает своих детей так хорошо, как думает.
– Как это верно, как верно, – выдохнула ее сестра.
Большая Матушка рассказала, что возвращалась в старую чайную, где они когда-то пели – в чайную “Лиловая гора”.
– Название они поменяли, – сказала она. – Теперь это Дом народного отдыха “Красная гора”.
Завиток хихикнула.
– Отдельные комнаты все закрыли, а подают теперь только чай и дынные семечки. Но все равно, все, кто раньше приходил поболтать, выпить немного или набрать спиртного в бидон, и теперь приходят. Даже певцы есть, которые исполняют новый репертуар: “Красный Восток”, “Песня партизан” и все такое прочее. Будоражит, кто бы спорил! Даже мне, когда я это слышу, хочется чего-нибудь свергнуть. Но проходит время, и от революционной музыки начинают болеть уши. В ней нет ностальгии, нет места, чтобы людям поделиться своими печалями. Естественно, – поспешно прибавила Большая Матушка, – в новом Китае от наших прежних печалей и следа не осталось.
Затем она описала нескольких завсегдатаев, в том числе и тех, кто до сих пор приходил с иволгами и дроздами, а также сказителей и певцов баллад, которые теперь исполняли эпос о Великом походе Председателя Мао – в пятидесяти суровых частях.
– Помнишь книгу, про которую я тебе говорила? – спросила Завиток. – Тридцать одну тетрадку? Книгу записей.
Большой Матушке с трудом удавалось расслышать ее голос, хоть они и лежали, свернувшись на узком канге в обнимку.
– Ты ее сожгла, я надеюсь? Если что-то способно внушать такую преданность, то оно наверняка запрещено.
– Сжечь Книгу записей? – переспросила сестра. Что-то полыхнуло у нее в голосе. Негодование. – Как я могла, по-твоему, такое сделать?
– Чтобы спасти себя, – сказала Большая Матушка.
– Даже чтобы себя спасти, не смогла бы.
Книга все еще пребывала в укрытии в фамильном доме. Между страницами были заткнуты все письма, что Вэнь Мечтатель писал Завитку. Когда голодные призраки не найдут серебра, они взломают стены. Ничто сокрытое не останется незамеченным. Завиток рассказала про закодированные имена, про то, как менялись идеограммы для Да Вэя и Четвертого Мая; и, кажется, ссылалась на какую-то точку на карте. Большую Матушку пробрало кошмарным холодком. И любовных писем мало не показалось бы, но что вообще было в этой книге? Что, если окажется, что ее написал изменник-националист? Да их всех до восемнадцатого колена поимеют.
– Мне надо вернуться в дом, – сказала Завиток. – Я должна забрать эти тетради обратно.
– Не будь дурой.
Сказано это было сурово – но Завиток словно не услышала.
– Дедушка Вэня тоже был переписчиком – ты знала? В земле закопаны книги, хранившиеся столетиями – все те, что Старый Запад привез из Америки. – Она натянула одеяло до подбородка, так что видно было только ее глаза и переносицу. – Всему на земле отмерен свой срок, а затем, как то и положено, мы вынуждаем его исчезнуть. Словно новое не произошло от старого. Словно старое не произросло из нового.
Большая Матушка заколебалась – а затем мягко спросила:
– Но что тут за переворот творится?
– Ты что, не видела? Я думала, земельная реформа до каждого уголка уже дотянулась. Во время войны… никогда не забуду те ужасы, которые нам пришлось видеть. Я понимаю, почему ничто не может остаться прежним.
– Само собой, но…
– Когда все будет сломано, они смогут снова построить общество.
Как часто говорила ее сестра эти слова?
– Они? – переспросила Большая Матушка. – Ревкомитеты? Коммунистическая партия?
– Говорят, что это колесо истории. Я не боюсь. Знаешь, как это бывает – одному не остановить потоп от рухнувшей плотины. Только… за Чжу Ли мне тревожно. Она родилась не с той классовой принадлежностью – она дочь Вэня Мечтателя. Дочь помещика. И что бы я ни делала, этого не изменить. А если я не смогу ее защитить?
– Поезжай со мной в Шанхай. Мой никчемный муж может это устроить.
– Это колесо истории, – сказала Завиток. В голосе ее не было слез – лишь хрусталь прагматизма. – Партия говорит, что только виновные пытаются избежать наказания. Если мы сбежим, даже Папаша Лютня не сможет вмешаться. Нельзя так рисковать. Я должна защитить Чжу Ли, но как?
Много позже, в те годы, когда Завиток уже освободилась из трудовых лагерей в пустыне, когда Чжу Ли уже выросла в молодую женщину, Большая Матушка наконец сложила эту историю воедино.
Партийцы прибыли в Биньпай как раз в тот день, когда Вэнь со своими дядюшками таскали лед с горного озера. То был тяжкий труд, но он того стоил – поскольку, если укрыть его соломой, лед мог храниться много месяцев, а применение ему всегда находилось.
Прежде дядюшки нанимали работников, но теперь предпочитали заниматься такой работой сами. В прошлом году, когда перераспределение земель докатилось и до Биньпая, братья не стали тратить время на споры. Бывали жребии и много горше, чем отказаться от нескольких акров земли. В соседнем уезде против дюжины человек устроили борьбу – что-то вроде большого митинга, на котором выкрикивали обвинения, а обвиняемых били и иногда пытали – и казнили их, но покойные были по большей части богачи, печально известные своей жестокостью. В прошлом году, когда делегаты от крестьянского союза Биньпая явились к их воротам, братья не стали противиться и отказались от прав собственности на все семнадцать акров семейных владений, которые теперь должны были перераспределить между жителями деревни. Допустим, жена Эр Гэ от него ушла, но у него еще оставалось двое взрослых детей. А Цзи Цзы грозился покончить с собой, но его слов никто не принимал всерьез. Тем временем жизнь продолжалась: пока земельная реформа не завершится, поля все равно следовало пахать, а за фруктовыми садами – ухаживать. В том году урожай сладких яблок выдался, на памяти братьев, самый обильный.