– Платите по счетам, джентльмены!
Доверху наполнив жестяную кассу, он выпроводил за дверь последнего посетителя и задвинул тяжелый засов. Кассу Дик уносил с собой наверх и прятал под кровать, привязывая веревкой к большому пальцу ноги. Воров в Бристоле было в избытке, некоторые отличались удивительным мастерством. Утром Дик пересыпал монеты в холщовый мешок и относил его в Бристольский банк на Смолл-стрит – учреждение, которое возглавляли Харфорд, Эймс и Дин. Какому бы из трех бристольских банков ни отдавал предпочтение горожанин, его деньгами неизменно распоряжались квакеры.
Уильям Генри крепко спал, лежа на правом боку. Ричард перенес колыбель поближе к кровати, снял передник, просторную белую рубашку, льняные панталоны, башмаки, толстые белые нитяные чулки и фланелевое белье. Облачившись в льняную ночную рубашку, заботливо разложенную Пег на подушке, он развязал ленточку, перехватывающую длинные локоны, и надел на голову ночной колпак. Покончив с туалетом, он со вздохом нырнул под одеяло.
Разнообразные звуки доносились из-за стены, отделяющей спальню Ричарда от комнаты, где спали Дик и Мэг. Эти звуки казались итогом всей жизни. Дик издавал звучный храп, а Мэг сопела с присвистом. Улыбаясь, Ричард перекатился на бок и обнял Пег, которая поближе придвинулась к нему и поцеловала в щеку. Бережным жестом Ричард приподнял свою ночную рубашку и рубашку жены, прижался к Пег и подхватил ладонью ее высокую упругую грудь.
– О, Пег, как я люблю тебя! – прошептал он. – Лучшей жены не доставалось ни одному мужчине.
– Ни одной женщине не доставалось лучшего мужа, Ричард.
В полном согласии они поцеловались, соприкасаясь бархатистыми языками. Пег прильнула к набухшему орудию мужа и довольно замурлыкала.
– Может быть, – пробормотал Ричард немного погодя, чувствуя, как у него слипаются глаза, – у Уильяма Генри скоро появится брат или сестра…
Едва успев договорить, он погрузился в сон.
Несмотря на усталость, Пег оправила мужу ночную рубашку, а затем одернула свою, ощупав влажное пятно на простыне. «Какая досада, что мать и отец храпят, – подумала она. – Ричард не храпит, и я тоже, как уверяет он. Но с другой стороны, если они храпят – значит, спят и ничего не слышат. Спасибо тебе, Господи, за заботу о моем мальчике. Знаю, он так послушен, что ты наверняка не прочь забрать его на небеса, но ему найдется место и на земле, так пусть он попытает удачу. Но почему, Господи, мне кажется, что у меня больше никогда не будет детей?»
Пег и вправду так казалось, и эти мысли были мучительными. Целых три года она ждала первой беременности, затем прошло еще три года, прежде чем она забеременела во второй раз. И дело было вовсе не в том, что она с трудом вынашивала детей, мучилась тошнотой или судорогами. Просто сердце подсказывало Пег, что ее чрево утратило плодовитость. Ричард ни в чем не виноват. Стоило ей бросить в его сторону призывный взгляд, он охотно принимал предложение и никогда не разочаровывал ее в постели – за исключением тех случаев, когда бывал болен ребенок. Какой внимательный и добрый возлюбленный, заботливый и любящий муж! Собственные удовольствия и желания значили для него гораздо меньше, чем потребности близких – особенно Пег и Уильяма Генри. И Мэри. Слезы заструились по щекам Пег и закапали на подушку все быстрее и быстрее. «Дети не должны умирать раньше своих родителей. Это нечестно, несправедливо. Мне всего двадцать пять лет, а Ричарду – двадцать семь, – думала Пег. – Но мы уже потеряли своего первенца, и как же мне недостает его! Как я тоскую по дочери!»
Выплакавшись и начиная засыпать, Пег решила завтра же отправиться на кладбище у церкви Святого Иакова и положить цветы на могилу Мэри. Скоро наступит зима, когда цветов уже не найти.
Наступила зима – привычные для Бристоля туманы, изморось, сырой холод, пробирающий до костей; не скованные льдом, который зачастую брал в объятия Темзу и другие реки Восточной Англии, воды Эйвона поднимались на тридцать футов и опять опускались так же ритмично и предсказуемо, как летом.
До Бристоля доходили вести о войне в тринадцати колониях, даже те, о которых не сообщали газеты. Генерал Томас Гейдж покинул пост главнокомандующего армии его величества короля Великобритании, его место занял сэр Уильям Хоу[4]. Поговаривали, что мятежный Континентальный конгресс[5] обратился к французам, испанцам и голландцам за помощью и деньгами. Ожидалось, что король отомстит бунтарям: на святки парламент запретил торговлю с тринадцатью колониями и объявил, что Англия слагает с себя обязанность защищать их. Эти вести повергли Бристоль в смятение.
Среди влиятельных бристольцев насчитывалось немало тех, кто жаждал мира любой ценой и был готов удовлетворить любые требования американских мятежников; находились и такие, кто сурово обличал мятежников, но мечтал укрепить могущество Британской империи, опасаясь, что, если побережье Англии длиной в тысячу миль останется незащищенным, французы вернутся вместе с испанцами; были и те, кто негодовал, проклинал мятежников, называл их предателями, которых давно пора четвертовать и повесить, и не желал слышать даже о малейших уступках. Естественно, последние пользовались особым влиянием среди прихожан местных церквей, но, какого бы мнения ни придерживались состоятельные горожане, все они предрекали беду, собравшись в гостиных лучших домов, и впадали в мрачную задумчивость над портвейном и черепаховым супом в «Белом льве», «Кусте» и «Плюмаже».
Помимо тонкой прослойки влиятельных бристольцев, существовал обширный слой горожан, которые знали только, что найти работу становится все труднее, что все больше кораблей подолгу простаивают на якоре в порту, что давно прошли те времена, когда можно было бастовать, требуя грошовой прибавки к жалованью. Поскольку парламент умел тратить деньги, но отнюдь не раздавать их нуждающимся, заботы о растущем числе безработных легли на состоятельных прихожан – при условии, что они действительно прихожане, внесенные в церковные книги. Каждый безработный прихожанин получал по семь фунтов в год из суммы, собранной корпорацией, – на эти деньги и жили бедняки.
В некотором отношении Бристоль отличался от всех английских городов – по причине, которую не так-то легко объяснить. Его высшие классы питали необычную склонность к филантропии – как при жизни, так и после смерти. Вероятно, причина заключалась в том, что богадельни, дома призрения, больницы и школы называли в честь тех, кто жертвовал на них средства, и таким образом благодетели обретали своего рода бессмертие, даже если не могли похвастаться аристократическим происхождением. В том, что касалось происхождения и родословных, высшие классы Бристоля отличала полная посредственность. Лорд Клер, бывший школьный учитель Роберт Наджент, стал образцом дворянина, какого было только способно породить высшее общество Бристоля. Могущество Бристоля прочно опиралось на алтарь Маммоны.
Итак, тысяча семьсот семьдесят шестой год наступил подобно зловещей тени, видимой лишь краем глаза. К тому времени все сошлись во мнении, что королевские армия и флот растопчут последние угли революции в Нью-Гемпшире и Джорджии. Но о славной победе было что-то не слыхать, хотя все, кто умел читать – а они считались образованными людьми, – то и дело собирались на постоялых дворах, ожидая приезда лондонского дилижанса, привозящего газеты и журналы.
Хозяевам и посетителям «Герба бочара» тоже пришлось потуже затягивать пояса и с горечью убеждаться в том, что с каждой неделей число завсегдатаев неуклонно уменьшается. Но вместе с тем сокращались и расходы: Мэг приходилось реже стряпать, Пег приносила меньше хлеба от булочника Дженкинза, а Дик покупал больше кислого дешевого вина, чем густого ароматного рома, изготовленного самим мистером Кейвом.
– Я никого не хочу обидеть, – заявила Пег однажды январским днем, когда из-за снегопада приток посетителей в «Герб бочара» резко сократился, – но наверняка некоторым горожанам не пришлось бы голодать, если бы они пили поменьше.
Дик метнул в Ричарда выразительный взгляд, но промолчал.
– Дорогая, – произнес Ричард, забирая у матери Уильяма Генри, – так уж устроен мир, именно поэтому не приходится голодать нам. Давай не будем об этом, чтобы ненароком кого-нибудь не оскорбить. Мужчины и женщины вольны сами выбирать, чем наполнить желудок. Некоторым и жизнь не в радость без ежедневной полупинты рома или джина, а кое-кто так страдает, что совсем не может обойтись без спиртного. – Он пожал плечами, взъерошил темные кудряшки Уильяма Генри и улыбнулся, глядя в удивленные глаза сына. – У каждого своя боль, Пег.
Наступил январь, а число кораблей, стоящих у причалов, не уменьшилось. Сочувствие к мятежникам давно вытеснили горечь и раздражение. «Юнион-клуб» на постоялом дворе «Куст», некогда осаждавший короля петициями с требованием прекратить облагать налогами колонии и управлять ими издалека, хранил гробовое молчание; в «Белом льве» тори разглагольствовали все громче, уверяли короля в преданности и поддержке, собирали средства на экипировку местных войск и пытались разузнать о двух членах парламента от партии вигов и Бристоля – ирландце Эдмунде Берке и американце Генри Крюгере.
«Общество непоколебимых» утверждало, что за год войны Бристоль успел истечь кровью, тем более что виги в парламенте представлены красноречивым ирландцем и немногословным американцем. Настроения резко переменились, горожане пали духом. Пора покончить с войной в стране, расположенной за три тысячи миль от родины, старые связи изжили себя, пора заняться новыми делами, причем как подобает! И пусть мятежники катятся ко всем чертям!
Ночью шестнадцатого января, во время отлива, кто-то поджег корабль «Саванна Ла-Мар», готовый отправиться с грузом на Ямайку, а покамест стоящий у большого причала, неподалеку от гавани Старого Ника. Судно обмазали смолой, маслом и скипидаром, и спасти его удалось только чудом; к тому времени, как двое городских пожарных прибыли с сорокагаллонной бочкой воды, несколько сотен матросов и портовых рабочих уже потушили пламя, к счастью, не успевшее нанести кораблю серьезный ущерб.
Утром портовые власти и полиция обнаружили, что корабли «Слава» и «Гиберния», стоящие к югу и к северу от «Саванны Ла-Мар», тоже были обмазаны горючими веществами и подожжены. Непостижимым образом оба судна не загорелись.
– Измена в Бристоле! Мог загореться весь порт, доки, а затем и город! – взволнованно объявил Дик Ричарду, едва вернувшись с пристани, где произошел поджог. – Да еще во время отлива! Ничто не могло помешать пламени перекинуться на соседние суда. Господи, Ричард, это было бы страшнее большого лондонского пожара! – И он вздрогнул.
В то время люди ничего не боялись сильнее, чем огня. Даже углекопы из Кингсвуда не внушали такого ужаса – разъяренная толпа представляла меньшую опасность, чем пожар. Толпы состояли из мужчин и женщин, волокущих за собой детей, а огонь направляла могущественная десница Бога, он вел прямиком к вратам ада.
Восемнадцатого января мертвенно-бледный кузен Джеймс – аптекарь привел плачущую жену и детей к Дику Моргану.
– Ты не мог бы приютить Энн и девочек? – с дрожью спросил Джеймс. – Я никак не могу убедить их, что в нашем доме им ничто не угрожает.
– Боже милостивый, Джим, в чем дело?
– Пожар, – выдохнул аптекарь и схватился за стойку, чтобы не упасть.
– Вот, возьми. – Ричард протянул ему кружку лучшего рома, а Мэг и Пег захлопотали вокруг Энн и перепуганных детей.
– Дай выпить и ей, – велел Дик. Мистер Джеймс Тислтуэйт бросил перо и подошел поближе. – Ну, рассказывай, Джим.
Потребовалась целая четверть пинты рома, чтобы кузен Джеймс-аптекарь вновь обрел дар речи.
– Посреди ночи кто-то взломал дверь моего большого склада – а ты ведь знаешь, Дик, как она прочна, сколько на ней замков и засовов! Злоумышленник разыскал скипидар, облил им большой ящик и наполнил его паклей, опять-таки вымоченной в скипидаре. А потом ящик прислонили к бочонкам с льняным маслом и подожгли. Разумеется, в то время на складе никого не было. Никто не видел поджигателя, никто не заметил, как он исчез.
– Ничего не понимаю! – вскричал Дик, побелев, как его кузен. – Отсюда недалеко до угла Белл-лейн, но клянусь тебе, мы не слышали ни звука, ничего не видели и не почуяли запаха гари!
– Ящик не загорелся, – странным тоном отозвался кузен Джеймс-аптекарь. – Слышишь, Дик, не загорелся! А он должен был вспыхнуть! Придя утром на склад, я нашел его. Сначала я думал, что дверь взломал тот, кто нуждался в опиатах или других лекарствах, но едва вошел, как почуял запах скипидара. – Голубовато-серые глаза Моргана блеснули при этом воспоминании. – Это чудо! – воскликнул он. – Чудо! Бог спас меня, и я непременно пожертвую церкви Святого Иакова тысячу фунтов для бедняков!
Эти слова произвели впечатление даже на мистера Тислтуэйта.
– Я был бы счастлив написать панегирик, кузен Джеймс, и воспеть тебя в печати. – Он нахмурился. – Но я чувствую, в Бристоле что-то назревает, – это несомненно. И «Саванна Ла-Мар», и «Гиберния», и «Слава» принадлежат американской компании «Льюсли», а их контора расположена по соседству с твоим домом, на Белл-лейн. Вероятно, поджигатель ошибся дверью. На твоем месте я сообщил бы об этом хозяевам «Льюсли». Тори явно сговорились выжить американцев из Бристоля.
– Ты во всем видишь происки тори, Джимми, – с улыбкой вмешался Ричард.
– Так или иначе, тори – презренные трусы. – Мистер Тислтуэйт опять уселся за стол, иронически закатывая глаза при виде женской истерики. – Лучше бы ты выпроводил их домой, Дик. Оставь здесь Ричарда с одним из моих пистолетов – вот, возьми, Ричард! Я сумею защититься и одним. Но мне совершенно необходима тишина. Меня посетила муза, у меня появилась тема для нового панегирика.
Никто не обратил на его слова никакого внимания, но когда таверну начали заполнять посетители, пришедшие на обед, а град вопросов о том, что же все-таки произошло на складе Моргана, усилился, Ричард решил последовать совету мистера Тислтуэйта. Сунув в один карман пальто кавалерийский пистолет, а в другой – десяток картонных гильз, он проводил Энн Морган и ее двух дурнушек дочерей в элегантный особняк, расположенный в Сент-Джеймс-Бартон. Там Ричард устроился на стуле в прихожей, чтобы одним своим видом отпугивать поджигателей.
За каких-нибудь два дня, с четверга до субботы, весь Бристоль охватили беспомощность и паника. Сторожа и заново назначенные констебли рьяно взялись за исполнение своих обязанностей; уже в пять часов дня зажигали фонари на тех улицах, где они имелись; фонарщики суетились с лестницами, наполняя резервуары фонарей, чем прежде они занимались крайне редко. Люди рано расходились по домам, горько сожалея о том, что стоит зима и над городом витает запах древесного дыма. В ночь на субботу в городе почти никто не спал.
Девятнадцатого января, в воскресенье, все бристольцы, за исключением евреев, собрались в церкви, моля Бога о милосердии и прося его отомстить слугам дьявола. Кузен Джеймс – священник, которому никогда не изменяло красноречие, прочел свою лучшую проповедь, слегка изумившую прихожан церкви Святого Иакова: ее сочли явно иезуитской и вместе с тем – методистской.
– Лично мне, – заявил Дик в ответ на одно такое замечание, – все равно, кого напоминал его преподобие – иезуита или методиста. Поджигателя следует повесить, чтобы мы могли спать спокойно. И потом, разве вы не помните, каким отважным проповедником был отец его преподобия? Он произносил проповеди под открытым небом, обращаясь к углекопам в Крус-Хоул.
– «Общество непоколебимых» обвиняет в случившемся американских колонистов.
– Маловероятно! Американские колонисты скорее кажутся жертвами. – Этими словами Дик положил конец разговору.
В ночь с воскресенья на понедельник Ричард вдруг очнулся от тревожного сна.
– Папа, папа! – громко звал Уильям Генри из колыбели.
Рывком вскочив, Ричард зажег свечу и с колотящимся сердцем склонился над ребенком, который сидел в постели.
– Что случилось, Уильям Генри? – прошептал Ричард.
– Пожар, – отчетливо выговорил малыш.
Видимо, беспокойство о здоровье сына лишило Ричарда обоняния: комнату переполнял дым.
В решающие минуты Ричард действовал быстро, аккуратно и хладнокровно; одеваясь, он разбудил отца, но не стал ждать его, а бросился вниз по лестнице со свечой, схватил два ведра, отодвинул засов на двери таверны и помчался по скользкому от дождя тротуару. Добежав до угла Белл-лейн, Ричард в ужасе застыл: все склады компании «Льюсли и К°» пылали, пламя вырывалось из-под крытых черепицей крыш, озаряя узкую грязную улицу зловещим багровым светом. Слышался оглушительный рев и треск, огонь пожирал испанскую шерсть, зерно и бочонки с оливковым маслом так стремительно, как не мог бы пожрать даже пеньку и скипидар.
Люди с ведрами в руках сбегались со всех сторон, выстраивались в шеренги, растянувшиеся от Фрума до складов компании. Отлив еще не начался, и потому было довольно просто окунать ведра в воду и передавать их по цепочке. Общими усилиями горожане не выпустили пламя за пределы складов «Льюсли и К°» и нескольких ветхих доходных домов; склады кузена Джеймса-аптекаря, расположенные по соседству, остались невредимыми. Жертв не оказалось – видимо, поджигатель стремился прежде всего уничтожать собственность, а не отнимать жизни. Обитатели доходных домов вовремя покинули их, вцепившись в скудные пожитки и прижимая к себе ревущих детей.
Покрытый копотью Ричард вернулся в «Герб бочара», едва шериф и его помощники объявили, что Белл-лейн вне опасности. Он потерял оба ведра; только Богу было известно, кому они достались. Его отец и кузен Джеймс-аптекарь сидели за столом, выказывая явные признаки усталости; принадлежа к старшему поколению, они некоторое время пытались угнаться за молодыми мужчинами, а затем охотно передали ведра подоспевшим жителям дальних кварталов.
– Завтра во всем городе вырастет спрос на ведра, Ричард, – сообщил Дик, протягивая сыну кружку пива, – поэтому я отправлюсь к меднику спозаранку и куплю сразу десяток. Куда катится мир?
– Дик, – произнес кузен Джеймс-аптекарь, на лице которого был написан восторг, – уже второй раз за эти сутки Господь пощадил меня и моих родных! Я чувствую себя, как… как Павел на пути в Дамаск!
– Неудачное сравнение, – заметил Ричард, жадно отхлебывая пиво. – Ты же никогда не преследовал верующих, кузен Джеймс.
– Да, Ричард, но мне было откровение. Дабы отблагодарить Бога, я пожертвую фунт стерлингов каждому узнику тюрем Ньюгейт и Брайдуэлл.
– Ха! – осклабился Дик. – Поступай, как тебе угодно, Джим, но знай, что они потратят деньги на выпивку в тюремном погребке.
Их голоса долетели до комнат верхнего этажа. Мэг и Пег спустились вниз, закутанные в шали. Пег несла на руках Уильяма Генри, глаза которого блестели.
– Вы невредимы! Какое счастье!
Ричард отставил кружку и подхватил на руки малыша, сразу прильнувшего к нему.
– Отец, меня разбудил Уильям Генри. Он произнес «пожар» так, словно знал, что это такое.
Кузен Джеймс-аптекарь задумчиво воззрился на Уильяма Генри.
– Странный ребенок… Должно быть, сразу после рождения его подменили эльфы.
Пег ахнула:
– Кузен Джеймс, не говорите так! Если эльфы подменили моего сына, когда-нибудь его заберут обратно!
С трудом поднимаясь на ноги, кузен Джеймс-аптекарь вспомнил о давнем деревенском поверье и понял, что странности Уильяма Генри не ускользнули от взгляда его матери. И вправду, обычный ребенок вряд ли пережил бы вакцинацию.
Уничтожив склады компании «Льюсли и К°», поджигатель не успокоился. Уже в понедельник пламя заплясало над десятком других складов и фабрик, принадлежащих американцам. Во вторник запылал сахарный завод олдермена Барнза; его владелец не скрывал, что сочувствует колонистам. Но к этому времени переполошился весь Бристоль, люди оставались начеку, и потому пожары потушили прежде, чем огонь успел причинить ущерб строениям. Через три дня сахарный завод олдермена Барнза вспыхнул вновь, и его опять удалось спасти.
Политические круги пытались нажиться на чужом горе: тори обвиняли вигов, а виги предъявляли обвинения тори. Эдмунд Берк предложил пятьдесят фунтов за сведения, гильдия купцов – пятьсот, а сам король – тысячу. Поскольку тысячу пятьсот пятьдесят фунтов невозможно было заработать и за целую жизнь, все бристольцы превратились в сыщиков и принялись выискивать подозреваемых – но, конечно, награда никому не досталась. Подозрение пало на шотландца по прозвищу Джек-маляр, который жил то в одном, то в другом доме на Питэй, кривой улочке, выбегавшей к Фруму близ церкви Святого Иакова: после второй попытки поджога сахарного завода олдермена Барнза Джек вдруг исчез. Хотя никакой видимой связи между ним и пожарами не существовало, все бристольцы пришли к убеждению, что он и был поджигателем. Поднялись шум и суматоха, масла в огонь подливали лондонские и местные газеты. Жители всех графств Англии, от Тайна до Ла-Манша, требовали поскорее схватить маньяка. Беглец был пойман во время попытки ограбления дома разбогатевшего в Индии купца из Ливерпуля и после уплаты ста двадцати восьми фунтов из средств корпорации и гильдии купцов в кандалах доставлен в Бристоль для дознания. Но здесь перед искателями правосудия встало неожиданное препятствие: никто не понимал ни единого слова, произнесенного шотландцем, кроме его имени – Джеймс Эйтен. Поэтому его отправили в Лондон, полагая, что в столице найдется человек, знакомый с шотландским диалектом. И бристольцы не ошиблись. Джеймс Эйтен, он же Джек-маляр, сознался во всех поджогах, совершенных в Бристоле и еще в Портсмуте, где дотла сгорела канатная мастерская королевского флота. Это последнее преступление было признано чудовищным: без множества миль канатов ни один корабль не сумел бы отойти от причала.
– Не понимаю только одного, – сказал Джек Морган Джимми Тислтуэйту, – каким образом Джек-маляр добрался из Бристоля до Портсмута? Канатная мастерская сгорела в декабре, когда его еще видели на улице Питэй.
Мистер Тислтуэйт пожал плечами:
– Он всего лишь козел отпущения, Дик, не более. Англии давно необходим покой, а для этого требовалось найти виновного. Этот шотландец – идеальный обвиняемый. Не знаю, как насчет Портсмута, но пожары в Бристоле – дело рук тори, клянусь жизнью!
– Думаешь, пожары будут вспыхивать и впредь?
– Ни в коем случае! Хитрость удалась. В Бристоле не осталось ни гроша из былых американских капиталов. Тори могут преспокойно почить на лаврах, возложив всю вину на беднягу Джека-маляра.
И вина действительно была возложена на него. Джеймса Эйтена, известного под прозвищем Джек-маляр, предали суду в Гемпшире по обвинению в поджоге канатной мастерской королевского флота и признали его виновным. После суда его доставили в Портсмут, где была сооружена виселица для публичных казней. Опускающаяся подставка виселицы имела высоту шестьдесят семь футов; с нее Джек-маляр и переселился в вечность – без головы, сорванной с плеч петлей, а не отрубленной топором. После казни эту голову выставили на всеобщее обозрение в Портсмуте, и в Англии воцарился покой.
Джек-маляр заверил суд, что только он один виновен во всех поджогах.
– Его уверения меня не убедили, – заявил кузен Джеймс-аптекарь. – Но Пасха наступила и прошла, а пожары больше не вспыхнули ни разу, поэтому неизвестно, кто виноват на самом деле. Я уверен лишь в том, что Господь пощадил меня.
Два дня спустя в «Герб бочара» явился оружейный мастер сеньор Томас Хабитас.
– Сэр! – воскликнул Ричард, приветствуя его улыбкой и дружеским рукопожатием. – Садитесь, прошу вас! Стакан «бристольского молока»?
– Благодарю, Ричард.
В таверне было пусто, если не считать мистера Тислтуэйта; от былого процветания остались лишь воспоминания.
Поэтому неожиданный гость очутился в центре внимания, и это, по-видимому, польстило ему.
Португальский еврей, переселившийся в Англию тридцать лет назад, сеньор Томас Хабитас был невысоким и худощавым, с оливковой кожей, темными глазами, вытянутым лицом, крупным носом и полными выпяченными губами. Некоторая замкнутость роднила его с квакерами; пожалуй, он слишком хорошо осознавал, как заметно отличается от заурядных бристольцев. Но город радушно принял его, как принимал всех евреев, которым в отличие от папистов позволяли поклоняться Богу согласно их обычаям и иметь кладбище на Джейкоб-стрит и две синагоги на берегу Эйвона; считалось, что иудаизм угрожает обществу и экономике в значительно меньшей степени, нежели римский католицизм. Но самое главное – ни евреи, ни квакеры не претендовали на трон его величества короля Англии, который был родом из Германии. Воспоминания о Красавчике принце Чарли и тысяча семьсот сорок пятом годе были еще слишком свежи, а до Ирландии – рукой подать.
– Что завело вас так далеко от дома, сэр? – спросил Дик Морган, подавая гостю большой стакан (изготовленный еврейской компанией «Джейкобс») янтарного приторно-сладкого хереса.