Мы с Линдой плохо переносили боль, и нам было нестерпимо сознавать, что бедные животные, претерпев издевательства при жизни, в конце ее принимают мучительную смерть. (Я и по сей день не поменяла своего отношения, а уж в детстве мы были просто одержимы этим.)
Дядя Мэттью, угрожая жестоким наказанием, запретил гуманитарную деятельность достов и был всегда и во всем на стороне Крейвена, своего любимого слуги. Фазаны и куропатки подлежали хранению впрок, а вредители – безжалостному уничтожению, за исключением лис, которым предстояла кончина поинтереснее. Бедные досты подверглись бессчетному количеству порок, неделя за неделей их лишали карманных денег, рано отсылали спать, заставляли просиживать дополнительное время за роялем, но они упорно и храбро не оставляли свою порицаемую и неблагодарную работу. Периодически из магазинов «Армия и флот» в Алконли доставлялись объемистые ящики, полные новых стальных капканов. Сложенные штабелями, они дожидались, пока не потребуются Крейвену (его лесной штаб-квартирой был старый железнодорожный вагон, весьма неуместно расположившийся на прелестной маленькой полянке, среди примул и ежевики). Капканов были сотни, и глядя на них, мы невольно задумывались, стоило ли тратить время и деньги, чтобы использовать ничтожных три или четыре из них. Порой мы находили в одном из капканов пронзительно кричащее животное, и требовалось все наше мужество, чтобы подойти и открыть капкан, а потом наблюдать, как бедолага неуклюже бежит на трех лапах, с висящей жутко покалеченной четвертой. Мы понимали, что, скорее всего, зверь умрет в своем логове от заражения крови. Дядя Мэттью вбивал это в наши головы, не пропуская ни одной страшной подробности неминуемой затяжной агонии, но даже зная, что гораздо милосерднее было бы прикончить мученика, мы никогда не могли отважиться на такое, это было выше наших сил. И без того нас частенько тошнило во время подобных происшествий.
Собрания достов проходили в заброшенном бельевом чулане на верхнем этаже дома – маленьком, темном и чрезвычайно жарком. Как и во многих загородных домах, паровое отопление в Алконли провели на заре его изобретения и за неимоверные деньги. С тех пор оно совершенно устарело. Несмотря на размеры котла, более подходящего для океанского лайнера, и ежедневно потребляемые им тонны кокса, на температуре в комнатах это почти не сказывалось. Все тепло почему-то концентрировалось в бельевом чулане, где можно было задохнуться от жары. Там мы и сидели, примостившись на сбитых из реек полках, и часами толковали о жизни и смерти.
В прошлые каникулы нас всецело поглощала тема деторождения. Об этом увлекательном природном явлении мы были информированы чрезвычайно поздно, долгое время предполагая, что материнский живот разбухает в течение девяти месяцев сам по себе, а затем лопается, как спелая тыква, и извергает младенца. Когда нашему сознанию открылась истина, она немного разочаровала нас и немного подавила интерес до тех пор, пока Линда не раскопала в каком-то романе и не зачитала нам вслух леденящим кровь голосом описание женщины в родах.
– «Она порывисто ловит ртом воздух… Пот льется у нее по лбу, как вода… Крики, подобные крикам терзаемого животного, раздирают пространство… Может ли это лицо, искаженное агонией, быть лицом моей дорогой Роны? Неужели эта камера пыток на самом деле наша спальня, а эта дыба – наша брачная постель? „Доктор, доктор, – закричал я, – сделайте что-нибудь!“ – и ринулся в ночь, вон из дома»… И так далее.
Мы были несколько встревожены, предполагая, что и нам, по всей вероятности, в свое время придется претерпеть эти страшные мучения. Разъяснения тети Сэди, недавно произведшей на свет седьмого ребенка, не очень-то нас успокоили.
– Да, – как-то неопределенно сказала она. – Это худшая боль из возможных. Но забавно, что ты про нее забываешь в промежутке между родами. Каждый раз, как она начинается снова, мне хочется сказать: «О, теперь я вспомнила, больше не надо, прекратите». Но к тому времени, конечно, уже никуда не денешься.
Тут Линда залилась слезами, повторяя, как ужасно тогда должны страдать коровы, и на этом разговор закончился.
Говорить с тетей Сэди об интимном было очень трудно. Всякий раз что-то мешало, и дальше родов и младенцев дело не доходило. В какой-то момент они с тетей Эмили почувствовали, что нам следует знать больше, и, слишком стесняясь просветить нас сами, дали нам почитать учебник.
Так мы набрались некоторых любопытных идей.
– Джесси, – презрительно сказала однажды Линда, – зациклена на этом, бедняжка.
– Зациклена на этом! – фыркнула Джесси. – Никто так не зациклен, как ты, Линда. Стоит мне только взглянуть на картинку в мамином учебнике, как ты заявляешь, что я пигмалионистка.[5]
В конце концов мы извлекли гораздо больше информации из книги под названием «Утки и их разведение».
– Утки могут спариваться только в проточной воде, – через какое-то время объявила Линда. – Ну что ж, в добрый час. О вкусах не спорят.
В тот рождественский сочельник мы все: Луиза, Джесси, Боб, Мэтт и я – набились в бельевой чулан, чтобы ее послушать.
– Расскажи про «возвращение в утробу», – попросила Джесси.
– Бедная тетя Сэди, – сказала я. – Не думаю, что она хотела бы вернуть вас всех обратно.
– Как знать. Поедают же кролики своих крольчат. Кто-то должен объяснить им, что это всего лишь инстинкт.
– Как можно что-то объяснить кроликам? Животные не понимают, что ты хочешь до них донести… бедные ангелы. Вот что я скажу о Сэди. Она хотела бы сама вернуться в утробу, недаром у нее бзик насчет коробочек, это сразу бросается в глаза. Кто еще хотел бы высказаться? Фанни, ты?
– Нет, меня не тянет, ведь мне в утробе было не очень удобно, знаете ли. К тому же никому до сих пор не позволили там остаться.
– Ты об абортах? – с интересом спросила Линда.
– Ну, во всяком случае, о большом количестве прыжков и горячих ваннах.
– Откуда ты знаешь?
– Слышала однажды, как тетя Эмили и тетя Сэди говорили об этом, когда я была еще маленькой, а потом вспомнила. Тетя Сэди спросила: «Как ей это удавалось?» – а тетя Эмили ответила: «Бегала на лыжах или скакала на лошади. Или просто прыгала с кухонного стола».
– Тебе так повезло, что у тебя порочные родители.
Это была вечная присказка Рэдлеттов. В их глазах мои порочные родители являлись главным моим достоинством. В остальном я была очень скучной маленькой девочкой.
– У меня есть новость, – сказала Линда, прочистив горло, как взрослая. – Она представляет интерес для всех, но особенно касается Фанни. Я не стану просить вас отгадывать, потому что нас вот-вот позовут пить чай, а вам все равно ни за что не догадаться, поэтому скажу напрямик: тетя Эмили помолвлена.
Досты хором ахнули.
– Линда, – с негодованием воскликнула я, – ты все придумала!
Линда вынула из кармана клочок бумаги. Это был, судя по всему, отрывок письма, написанного крупным детским почерком тети Эмили, и пока Линда его зачитывала, я смотрела ей через плечо.
«…не говорить детям, что мы помолвлены, как ты думаешь, дорогая, хотя бы поначалу? И опять же, вдруг Фанни он не понравится? Такое трудно представить, но никогда не знаешь точно, чего ждать от ребенка. Не станет ли это для нее шоком? Дорогая, я не могу решить сама. В любом случае сделай так, как сочтешь правильным. Мы приезжаем в четверг, а в среду вечером я позвоню и узнаю, как дела. С любовью, Эмили».
В чулане достов это стало настоящей сенсацией.
3
– Но почему? – повторяла я в сотый раз.
Я и Линда потеснили в кровати Луизу, Боб уселся в ногах. Мы перешептывались, стараясь не выдать себя. Такие полуночные беседы были под строгим запретом, но нарушать правила в Алконли было безопаснее по ночам, чем в любое другое время суток. Сон одолевал дядю Мэттью практически за ужином. Он уединялся в своем кабинете, чтобы подремать там с часок, а потом в сомнамбулическом трансе тащился в постель, где окончательно погружался в крепкий сон человека, который провел на воздухе весь день, и просыпался только на рассвете, когда наступал час его нескончаемой войны с горничными из-за каминной золы. Комнаты в Алконли отапливались дровами, и дядя Мэттью небезосновательно утверждал, что для сохранения тепла золу следует сгребать в кучу и оставлять до полного остывания тлеть в камине. Горничные же, напротив, по какой-то причине (вероятно, из-за прежнего опыта обращения с углем) постоянно норовили выгребать золу сразу и дочиста. Когда угрозами, проклятиями и внезапными наскоками дядя Мэттью, одетый спозаранок в цветастый халат, убеждал их, что этого делать не следует, они все равно не оставляли намерения всеми правдами и неправдами выгребать каждое утро хотя бы совочек золы. Предполагаю, что таковым был их способ самоутверждения.
Они развернули самую настоящую партизанщину. Понятно, что горничные – ранние пташки и всегда могут рассчитывать на три спокойных часа единоличного владения домом. Где угодно, но только не в Алконли. Дядя Мэттью всегда, что зимой, что летом, поднимался в пять утра и бродил по дому, похожий в своем халате на Великого Агриппу. Выпив неимоверное количество чая из термоса, который он при этом не выпускал из рук, примерно в семь часов дядя Мэттью отправлялся принимать ванну. Завтрак и для семьи, и для гостей подавался ровно в восемь, и опоздания к нему не допускались. Дядя Мэттью не имел привычки считаться с другими людьми, поэтому на сон после пяти утра нам рассчитывать было нечего. Дядя бушевал по всему дому: звенел чашками, кричал на собак, рычал на горничных, щелкал на лужайке привезенным из Канады бичом, что создавало шум погромче ружейной пальбы, и все это – под пение Галли-Курчи[6], доносившееся из граммофона, необычайно громкого аппарата с исполинской трубой, из которой пронзительно гремели каватина Розины из «Севильского цирюльника», сцена безумия из «Лючии ди Ламмермур», «Нежный жаворонок» из оперы «Комедия ошибок» и тому подобное, проигрываемое на предельной скорости, отчего звук становился еще визгливее и невыносимее.
Ничто так живо не напоминает мне о моих детских годах в Алконли, как эти вещи. Дядя Мэттью проигрывал их беспрестанно, годами, пока однажды наведенные ими чары не рассеялись. Это случилось, когда дядя наконец поехал в Ливерпуль послушать Галли-Курчи вживую. Внешний вид певицы настолько его разочаровал, что с тех пор ее пластинки замолчали навсегда и были заменены на другие, с записями таких густых и низких басов, какие только можно было найти в продаже. Теперь из граммофона раздавалось:
Страшная смерть ныряльщика ждет,Когда по глуби-и-и-нам морским он бредет.Или:
Дрейк плывет на Запад, парни.Басы, в общем и целом, были одобрены семьей как менее режущие слух и более приемлемые для пробуждения ни свет ни заря.
* * *– С какой стати ей вздумалось выходить замуж?
– Она не может быть влюблена. Ей сорок лет.
Как все малолетки, мы считали само собой разумеющимся, что любовь – это сугубо детское развлечение.
– Как думаешь, сколько ему лет?
– Лет пятьдесят-шестьдесят наверное. Возможно, она полагает, что недурно стать вдовой. Траур, ну ты понимаешь.
– Может, она решила, что Фанни необходимо мужское влияние?
– Мужское влияние! – воскликнула Луиза. – Я предвижу неприятности. А что, если он влюбится в Фанни, вот будет веселенькая история! Как у Сомерсета и принцессы Елизаветы. Помяни мое слово, он начнет играть в нехорошие игры и щипать тебя в постели, вот увидишь.
– Конечно нет. В его-то возрасте.
– Старики любят маленьких девочек.
– И маленьких мальчиков, – вставил Боб.
– Похоже, тетя Сэди не собирается ничего нам говорить до их приезда.
– Впереди еще почти неделя. Возможно, она еще не решила и хочет обсудить это с Па. Может, стоит подслушать в следующий раз, когда она будет принимать ванну? Ты бы мог, Боб.
Рождество прошло, как обычно в Алконли, на фоне сменяющих друг друга солнечных проблесков и грозовых ливней. Я, как это свойственно детям, выбросила из головы тревожную новость о тете Эмили и сосредоточилась на удовольствиях. Около шести часов утра мы с Линдой разлепили сонные глаза и бросились к нашим чулкам. Главные подарки ждали нас позже, за завтраком, под елкой, но полные сокровищ чулки, подобные аппетитной закуске в преддверии основного блюда, тоже имели свою ценность. Вскоре вошла Джесси и принялась продавать нам то, что досталось ей. Джесси интересовали только деньги, она копила их для побега, повсюду носила с собой книжку почтовой сберегательной кассы, всегда до последнего фартинга знала, сколько на ней лежит, и легко переводила эту сумму в количество дней на съемной квартире. Это казалось каким-то чудом, потому что Джесси была очень слаба в арифметике.
– Как успехи, Джесси?
– Проезд до Лондона и один месяц, два дня и полтора часа в квартире-студии с раковиной и завтраком.
Откуда возьмутся ее обеды и ужины, оставалось только гадать. Каждое утро Джесси изучала в «Таймс» объявления о сдаче квартир. Самая дешевая, какую она пока что нашла, находилась в Клэпхэме. Джесси так сильно жаждала наличных, которые воплотят ее мечту в реальность, что мы были уверены: на Рождество и в день ее рождения нас ждут очень выгодные приобретения. Джесси в то время было восемь лет.
Должна признать, что в Рождество претензий к моим порочным родителям у меня не было. Подарки, которые я от них получала, всегда становились предметом зависти домочадцев. В тот год мать прислала мне из Парижа позолоченную птичью клетку, полную игрушечных заводных колибри, которые щебетали, скакали по жердочкам и пили воду из фонтанчика. Еще в посылке были меховая шапка и золотой браслет с топазами. Притягательность этих вещей лишь возросла оттого, что тетя Сэди сочла их неподходящими для ребенка и во всеуслышанье об этом заявила. Отец прислал мне пони с тележкой. Этот очень красивый и щеголеватый комплект прибыл заранее и до поры был припрятан Джошем на конюшне.
– Так типично для олуха Эдварда – прислать это сюда и создать нам хлопоты с переправкой в Шенли, – проворчал дядя Мэттью. – Бьюсь об заклад, бедная старушка Эмили тоже будет не слишком довольна. Кто, скажите на милость, будет за всем этим ухаживать?
Линда заплакала от зависти.
– Это несправедливо, что у тебя порочные родители, а у меня – нет, – всхлипывая, повторяла она.
Мы уговорили Джоша покатать нас после обеда. Пони оказался сущим ангелом и легко подчинялся даже детям. Линда, надев мою шапку, правила лошадкой. Мы опоздали к началу елки – в доме уже толпились арендаторы с детьми. Дядя Мэттью, с трудом натягивая на себя костюм рождественского деда, зарычал на нас так яростно, что Линде пришлось подняться наверх, чтобы выплакаться, и ее не оказалось на месте, когда он раздавал подарки. Дядя Мэттью, приложивший определенные усилия, чтобы добыть страстно желаемую ею соню, окончательно вышел из себя. Он рычал на всех подряд и скрежетал вставными зубами. В семье бытовала легенда, что он в своей ярости уже стер четыре пары вставных челюстей.
Гнев достиг кульминации, когда Мэтт развернул коробку с фейерверками, которую из Парижа прислала ему моя мать. На крышке значилось: «Петарды». Кто-то спросил Мэтта:
– А что они делают?
Тот ответил:
– Bien, ça pète, quoi?[7]
Дядя Мэттью, до ушей которого донеслись эти слова, рассвирепел не на шутку и задал неудачливому остряку первосортную трепку, которой тот, кстати, совершенно не заслужил, так как всего лишь повторил то, что утром услышал от Люсиль. Впрочем, Мэтт считал трепки неким неизбежным природным явлением, никак не связанным с его поступками, и принимал их с философским смирением. Впоследствии я часто задавалась вопросом, как случилось, что тетя Сэди доверила присмотр за своими детьми Люсиль, этому эталону вульгарности во всех ее проявлениях. Мы все любили нашу француженку, она была веселая, живая и без устали читала нам вслух, но ее язык действительно был чудовищным и скрывал убийственные подвохи для неосмотрительно копировавших его бедолаг.
– Qu’est-ce que c’est ce, крем qu’on fout partout?[8]
Никогда не забуду, как Мэтт совершенно невинно отпустил это замечание в кафе у Фуллера, куда дядя Мэттью привел нас, чтобы побаловать пирожными. Последствия были ужасны.
Видимо, дяде Мэттью никогда не приходило в голову, что Мэтт мог не знать смысла этих слов и разумнее было бы пресечь их поступление в наш лексикон из первоисточника.
4
Разумеется, я ожидала приезда тети Эмили и ее жениха с некоторой тревогой. В конце концов, она стала мне настоящей матерью, и как бы сильно я ни тосковала по той блестящей порочной особе, которая меня родила, именно к тете Эмили я обращалась за теми настоящими, устойчивыми, хоть и не очень интересными внешне, отношениями, которые может дать материнство в его лучшем проявлении. Домашний уклад нашей маленькой семьи в Шенли был спокойным, счастливым и являлся абсолютной противоположностью полной турбулентности и бурных эмоций жизни в Алконли. Пусть у нас было скучновато, но в эту спокойную гавань я всегда возвращалась с великой радостью. Со временем я начала смутно осознавать, в какой мере все здесь вращается вокруг меня; сам распорядок дня, с его ранними обедом и вечерним чаем, был организован так, чтобы идеально соответствовать расписанию моих занятий и времени отхода ко сну. Только на каникулах, когда я уезжала в Алконли, тетя Эмили могла пожить для себя, но даже эти передышки были нечастыми, поскольку она была убеждена, что дядя Мэттью и вся тамошняя грозовая атмосфера вредны для моих нервов. Возможно, я не слишком хорошо осознавала, до какой степени тетя Эмили подчинила свое существование моим нуждам, но ясно понимала, что прибавление мужчины к нашему домашнему устройству неизбежно приведет к его коренным переменам. Почти не зная мужчин за пределами семьи, я воображала, что все они скроены по модели дяди Мэттью или моего редко видимого излишне пылкого отца, и предполагала, что любой из таковых в стенах нашего уютного убежища окажется совершенно чужеродным. Я была полна дурных предчувствий, почти что ужаса, и при мощном содействии живого воображения Луизы и Линды загнала себя в настоящий невроз. Луиза теперь дразнила меня «Вечной нимфой»[9]. Она зачитывала нам вслух последние главы романа, и вскоре я уже мысленно умирала в брюссельском пансионе на руках у мужа тети Эмили.
В среду тетя Эмили позвонила тете Сэди и они проговорили целую вечность. Телефон в Алконли в те дни находился в стеклянном шкафу для посуды, посреди ярко освещенной галереи в задней части дома; отводной трубки не было, и это делало подслушивание невозможным. (Впоследствии телефон перенесли в кабинет дяди Мэттью и установили параллельный аппарат, что свело всякую секретность разговоров к нулю.) Когда тетя Сэди вернулась в гостиную, она сказала только: «Эмили приезжает завтра поездом в три ноль пять. Она шлет тебе привет, Фанни».
На следующий день мы все отправились на охоту. Дети Рэдлеттов обожали диких животных, и особенно – лис. Рискуя быть жестоко выпоротыми, они спасали их, открывая выходы из нор, вскочив с постели в четыре утра, бежали подглядывать, как в бледно-зеленом полумраке леса играют их детеныши, плакали и смеялись, читая про Ренара-лиса[10]. И тем не менее больше всего на свете они, как, впрочем, и я, любили охотиться. Эта любовь пронизывала нашу плоть и кровь, была неистребима и лежала на нас, как печать первородного греха. В тот день я на три часа забыла обо всем, кроме самой себя и пони под собой; азарт гонки, полеты через ручьи, плеск и брызги, карабканье на холмы и соскальзывание вниз, упругость поводьев, бешеная скорость, земля и небо. Я не помнила себя и едва ли смогла бы назвать свое имя. Должно быть, так действует охота на не слишком здравомыслящих людей, овладевая ими полностью, и умственно, и физически.
Наконец Джош сопроводил меня домой. Мне никогда не разрешалось долго оставаться на воздухе, я уставала и всю ночь плохо себя чувствовала. Джош выехал за мной на второй лошади дяди Мэттью. Примерно в два часа пополудни он обменял ее на первую, запаренную до пены, и забрал меня с собой. Мой угар рассеялся, и я увидела, что день, такой яркий и солнечный вначале, теперь стал холодным и пасмурным и грозил дождем.
– А где ее светлость охотится в этом году? – спросил Джош, когда мы медленно поехали по десятимильному участку мерлинфордской дороги, пролегавшей по холмистому хребту и открытой всем ветрам, как ни одна другая известная мне дорога. Дядя Мэттью никогда не позволял подвозить нас к месту сбора и обратно домой на автомобиле; он считал, что мы не должны привыкать к презренному комфорту.
Я знала, что Джош имеет в виду Сумасбродку. Он служил у моего деда, когда она и ее сестры были еще девочками. Моя мать стала его кумиром, он ее обожал.
– Она в Париже, Джош.
– В Париже… А зачем?
– Полагаю, ей там нравится.
– Но! – яростно пришпорил свою лошадь Джош, и мы еще с полмили проехали в молчании. Уже начался дождь. Мелкий и холодный, он заслонял всю окрестность по обеим сторонам дороги, а мы трусили сквозь него, подставив лица мокрому ветру. Моя спина не отличалась крепостью, и езда легкой рысью в дамском седле, даже короткое время, становилась для меня пыткой. Я свернула на обочину и пустила пони по траве легким галопом, хотя и знала, что Джош очень не одобряет это, потому что так лошадь приходит к концу пути слишком разгоряченной. Чересчур охлаждающая езда рысью тоже не годится, поэтому всю дорогу полагалось ехать мучительной для спины трусцой.
– Сдается мне, – проговорил наконец Джош, – что когда ее светлость не в седле, она попусту тратит свою жизнь.
– О, она превосходно ездит верхом, правда?
Я слышала все это от Джоша и раньше, но никак не могла наслушаться.
– Нет лучше наездницы, чем она, другой такой я в жизни не видел, – просвистел Джош сквозь зубы. – Руки, как бархат, но сильные, как железо, а посадка!.. И вот смотрю я на вас, как вы ерзаете в этом седле, то туда, то сюда… К вечеру у лошади будет стерта спина – это уж как пить дать.
– Ох, Джош, эта рысь… А я так устала.
– Она никогда не бывала усталой. Я видел, как она после десятимильной скачки меняет лошадь на свежую молодую пятилетку, которую не выводили всю неделю. Вспорхнет на нее, как птичка, почти не опираясь на мою руку, одним духом подхватит поводья и перемахнет через ограду. Лошадь на дыбы, а она сидит как влитая. А вот возьмем его светлость (это уже о дяде Мэттью), умеет ездить, ничего не скажу, но посмотрите, в каком он виде возвращает лошадей домой – такими чертовски усталыми, что они даже не могут хлебать свое пойло. Да, он ездит хорошо, но совсем не чувствует лошадь. А вот ваша матушка всегда знала, когда довольно, и заворачивала прямиком домой, без оглядки. Не спорю, его светлость наездник на все сто, но он крупный мужчина, и хотя его лошади ему под стать, он их почти убивает. А кому потом возиться с ними всю ночь? Мне!
Дождь к этому времени уже лил как из ведра. Ледяная струйка проникла мне за воротник и ползла по левой лопатке, ботинки медленно наполнялись водой, а поясницу резало как ножом. Я чувствовала, что не могу больше терпеть, но знала, что должна как-то продержаться еще пять миль, а это целых сорок минут. Джош насмешливо поглядывал, как я сгибаюсь в три погибели, и явно недоумевал, как у моей матери могла родиться такая дочь.
– Мисс Линда-то, – сказал он, – пошла в ее светлость, прямо на удивление.
Мы наконец-то свернули с мерлинфордской дороги и спустились в долину к деревне Алконли, проехали ее, а затем поднялись по склону холма к поместью. Миновав ворота, мы двинулись по подъездной аллее на конный двор. Я через силу спешилась, передала пони одному из помощников Джоша и, ковыляя, как старуха, тяжело поплелась к дому. Почти у дверей у меня внезапно екнуло сердце – я вспомнила, что к этому времени тетя Эмили должна уже быть здесь. С НИМ. Прошла целая минута, прежде чем я смогла собраться с духом и переступить порог.
И действительно, в холле спиной к камину стояли тетя Сэди, тетя Эмили и белокурый, небольшого роста молодой человек. По первому моему впечатлению, он был совсем не похож на мужа. Он выглядел мягким и любезным.
– А вот и Фанни, – хором констатировали мои тетки.
– Дорогая, – сказала тетя Сэди, – позволь представить тебе капитана Уорбека.
Я резким и неуклюжим движением четырнадцатилетней девочки протянула руку и подумала, что и на капитана жених тети Эмили тоже совсем не похож.
– О, милочка, как ты вымокла. Полагаю, остальных придется ждать еще целую вечность. Где ты их оставила?
– Они выкуривали лису из норы в рощице у «Старой Розы».
Вдруг я вспомнила (все же я находилась в присутствии мужчины), как ужасно всегда выгляжу, возвращаясь домой с охоты: забрызганная с ног до головы водой и грязью, в котелке набекрень и с прической, похожей на разоренное птичье гнездо. Пробормотав что-то невнятное, я направилась по задней лестнице принимать ванну и отдыхать. После охоты нас всегда держали в постели по меньшей мере часа два. Вскоре вернулась и Линда, еще более вымокшая, чем я, и залезла ко мне под одеяло. Она тоже видела капитана и согласилась, что он не похож ни на жениха, ни на военного.