Книга Списанные - читать онлайн бесплатно, автор Дмитрий Львович Быков. Cтраница 4
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Списанные
Списанные
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 5

Добавить отзывДобавить цитату

Списанные

– А Катя кто? Жена Минина и Пожарского?

– Берите выше. Марина Мнишек.

Катей-сестренкой звали главную звезду «Команды», в миру Олю Щукину, железную женщину из Уфы, ныне ведущую «Звезд за рулем» – шоу об актерских гонках на выживание, известного в кулуарах под названием «Мы с ралли». По ходу «Команды» ее героиня, выросшая с коммандосами в одном дворе, спала со всеми, но никогда с посторонними, ненавязчиво утверждая высшую форму лояльности: у себя блядуем как хотим, но чужим не даем. Особенно эффектна была сцена, в которой Сестра сперва отказывала наркодельцу-кавказцу, а потом бестрепетно расстреливала его, непонятливого. Это дало бы повод обвинить Рому в ксенофобии, если бы он заблаговременно не ввел в команду умного еврея Яшу, считавшего для корешей все бизнес-комбинации. Яша, как водится, был хилый очкарик, но именно он в решительный момент прицелился в зловещего гэбэшника Ханина, крышевавшего конкурентов, и случайно попал. Команду крышевал другой гэбэшник, хороший. Именно он в финале ненавязчиво советовал выжившему гопнику Бурому (его жирно сыграл придворный ювелир Полянецкий) пожертвовать совокупный капитал выбитой Команды, доставшийся ему одному, на восстановление Камска после наводнения 2005 года. Рома твердо решил задействовать в новом проекте всех звезд предыдущего и назначил доброго советчика Сусаниным, хотя тот просил Жигимонта. Отрицательные роли ему теперь не полагались.

– И чего ты там будешь делать?

– Ему нужен человек, чтоб историю знал, – соврал Свиридов. – А я в теме.

– Но ведь это будет лажа?

– А «Спецназ» что – не лажа? Тут хоть материал приличный и денег больше. – Он уже сам почти верил, что его позвали на «Смуту», хотя там как раз создатели «Команды» стояли плотным строем: перепереть диалоги коммандос с братковского на псевдославянский, и вся недолга. Брате, пошто разводишь мене? Не грузи, боярин! Им не требовалось даже идеологического апгрейда: блатные всегда были большие патриоты.

Он вспомнил, как они с Алей смотрели «Команду» на премьере в «Пушкинском». Показ был полузакрытый, в продажу ушло всего двести билетов, за которые убивались быки, видевшие в саге памятник себе, и старлетки, мечтавшие потрогать коммандосов. Коммандосы – Савин, Тютяев, Решетов, Большов – затравленно лыбились под блицами. Прочие пятьсот мест заняли випы разной степени випости во главе с вице-премьером, глядевшим в преемники. Перекупщики охамели: входной билет стоил четыре штуки, на входе воздвиглись две дополнительные рамки, у всех спрашивали паспорта и чуть ли не переписывали фамилии. На десятой минуте Свиридов с Алей начали неудержимо хихикать, обмениваясь догадками о следующей реплике и почти никогда не ошибаясь. С Алей хорошо было смотреть всякую чушь, а впрочем, что с ней было плохо?

Аля ела и рассказывала новости, и Свиридову легчало. Он забывал сазоновское предательство и дурацкий список. Надо, в самом деле, позвонить Роме. Я его еще никогда ничем не напрягал.

– Ну, ко мне? – спросил он по возможности небрежно, когда они вышли из «Маков» в гулкое сумеречное ущелье Козицкого переулка. Жара не спадала, короткий ливень ее не смягчил, от берез во дворе шел густой банный запах.

– Не, я не могу сегодня. Мать приехала с дачи, надо с ней побыть.

– Ну завтра побудешь. Поехали, Аль, меня неделю не было.

– Не занудствуй. Я сейчас поеду к себе, выйду на балкончик… – У Свиридова в дедовой квартире не было балкона, Алю это всерьез раздражало. – Выпью чаю с мятой…

– Мята и у меня есть. – Он уговаривал машинально – Аля никогда не передумывала.

– Ну и славно. Зачем тебе я, когда есть мята?

– Слушай, мы долго еще так будем… по-студенчески? У тебя, у меня, обедики в «Маках»?

– Ой, не начинай.

Выражение «ой, не начинай» он ненавидел особенно.

– Слушай! – Он взял ее за плечи. – По-моему, ты на меня зла.

– А по-моему, ты параноик.

– Ну, это моя профессия.

– Вот в профессии и выдумывай. А со мной не надо. Я поэтому и боюсь с тобой съезжаться. Ты же за мной слежку установишь, нет? За каждые полчаса будешь отчет требовать.

С ней что-то было не так – даже сейчас, с ним, она думала о каких-то своих делах: то ли о работе, где ее вечно караулили непонятные ему неприятности, то ли, чем черт не шутит, действительно кто-то появился… Но он немедленно запретил себе развивать хотя бы этот сюжет. Уж если ты разлюбишь, так теперь: только разбежаться не хватало. Уговаривать Алю на поездку к нему было всегда унизительно, он сразу чувствовал себя похотливым псом, жалко скулящим у хозяйской ноги, и привык ни на чем не настаивать, всецело зависеть от ее прихотей – она могла нагрянуть среди ночи, могла не появляться неделю, ссылаясь то на занятость, то на депрессию, из которой, конечно, он ее вытащить не мог, – но Свиридов не умел на нее сердиться, а подозрительность свою ненавидел с детства, хотя и впрямь был обязан ей несколькими славными заявками. Беда в том, что раньше эти сюжеты не подтверждались – и, сочинив ужасное, он с облегчением плюхался в реальность; это был способ сделать себя счастливым от минуса – вообразить худшее и ошибиться. Теперь, как ни странно, он все чаще замечал, что подозрения сбываются, – то ли стал лучше придумывать, то ли реальность развивалась по худшему сценарию. А может, просто каждый родится с желточным мешком удачи – как у малька, на первую неделю жизни, – а к двадцати восьми она иссякает, и реальность подступает вплотную. В двадцать восемь умерли Моррисон и Джоплин, и Лермонтов доигрался, и вообще это первый кризис; кажется, я до него дожил.

– Ну, звони, – сказала она.

Он постоял у ее подъезда и направился к себе, но таксист попался такой потный и разговорчивый, что в Свиридове закипела злость. Мысль о новой одинокой ночи под пластырем липкой жары, с тоскливым рваным сном, была невыносима. Свиридов не любил спать один. Он вылез на Ленинском и отправился в ближайший бар, но пить в жару нельзя. Вместо веселья пришла тупая злость, и он не выдержал – позвонил-таки Сазонову. Время было детское, одиннадцать.

– Коля, – сказал Свиридов, выйдя из бара на ночной Ленинский. Мимо оглушительно прозудела кавалькада сволочей-байкеров. – Что ж ты, Коля?

– Ты на улице, что ли? – спокойно спросил Сазонов.

– Какая разница? Ну, на улице.

– То-то я слышу.

– Ты чего делаешь, Коля? – сказал Свиридов. – Ты чего Кафельникову намутил?

– Слушай, ты другого времени не нашел?

– Не нашел! – рявкнул Свиридов.

– Еще поищи. Завтра приезжай, поговорим.

– Не завтра! Ты мне сейчас все скажешь!

– Я тебе по телефону ничего не скажу, а будешь орать, вообще обидеться могу, – сказал Сазонов ровным голосом. Он мог обидеться, да. Он был в своем праве. – Завтра позвони с утра и подъезжай. А сейчас спать ложись.

– Я к тебе с утра приеду, – пообещал Свиридов.

– Хорошо, хорошо. Пойду шею помою.

И Сазонов отключился. Свиридов хотел швырнуть телефон об асфальт, но подумал, что неприятностей на сегодня хватит. Он знал, что лучшее сейчас – пойти домой: сегодня он, видимо, отрицательно заряжен и может вносить в свою жизнь только разруху. За ночь пройдет. Он пешком, через дворы, пошел на Профсоюзную, распугивая парочки, и долго качался на скрипучих качелях в ночном дворе. Постепенно в него вползало рабское, кроткое умиротворение. Как хорош этот ночной сквер в середине лета, мелкие прыщики городских звезд, черные кроны на темно-синем, черные краны на ближней стройке, гитара в соседнем квартале. Все эти скверы скоро позастраивают к чертям, а как не хочется. Точечную застройку понатыкали уже везде, в каждый метр свободного пространства, и головы у всех так же точечно застроены – живого места не осталось, всюду повбивали свои сваи, куцые, корявые вертикали, и от этого непрерывного вбивания дрожали и шатались все окрестные постройки, кирпичные малоэтажные шестидесятые, блочные семидесятые с подувающими в щели сквозняками из холодного будущего, – тогда строили плохо, криво, но хоть оставляли свободные места вроде этих скверов, где можно было вздохнуть; теперь не оставят. Точечная застройка головы: неважно чем, лишь бы занять место. В «Вечном сиянии чистого разума» Керри прятал Уинслет, стираемую из памяти, в самых постыдных детских воспоминаниях – именно после «Сияния» Свиридов забросил историю о городе. Город размещался у героя в голове, и там постепенно отключали свет. Начиналось с того, что вдруг разрушили дом возлюбленной: он пришел, а там уже бульдозер роет котлован. Это они поссорились, и он уничтожает следы ее пребывания. С окраин подступает тьма, туда уже страшно соваться. В конце концов он спасается в детском саду – единственном освещенном месте; там еще сохранялось последнее убогое тепло. В конце он просто сидел на крыльце пустого детсада и ждал, кто его заберет: мать, Бог, милиция? Следовало бы ввести туда тему точечной застройки, от которой дрожат все прежние иллюзии, возведенные методом долгостроя на соплях. Если сам я нахожусь у кого-то в голове, этой голове не позавидуешь. Автору все труднее прятать меня и скоро надоест. Эти мысли вызывали уже не злобу, а элегическую грусть. Во двор вышла старуха с палочкой и медленно – поставит одну ножку, подтянет другую, – направилась к Свиридову. Сейчас скажет, чтобы я и отсюда убирался. Скриплю, жить мешаю. На ее месте я ненавидел бы всех, кому не восемьдесят. Нет, мне точно не остается места: все пространство заняли старики и дети, и ни те, ни другие не знают жалости. Но качаться и скрипеть не переставал.

– Молодой человек, – жалобно сказала старуха, – помоги бабушке.

Свиридов в первый момент не понял, в чем может ей помочь: взобраться на качели?

– Чем, бабушка?

– А чем можешь, молодой человек, – сказала она дружелюбно. – Никого у меня нету.

Свиридов поспешно соскочил с качелей и выгреб из кошелька три сотенные.

– Спасибо, – сказала старуха и побрела прочь. Свиридову неловко было запрыгивать обратно на качели. Он пошел к себе, а когда обернулся, старухи в скверике не было. То ли слилась с пейзажем, то ли померещилась. По всей вероятности, добрая фея. Проверила меня на милосердие, и все теперь будет хорошо. Завтра проснусь счастливым, с утра переедет Аля, позвонит Сазонов и скажет, что я вычеркнут из списка. Он заснул легко и проснулся поздно. Был четверг, присутственный день на «Родненьких»: в два Орликов собирал сценаристов и раскидывал темы. Свиридов постоял под холодным душем, созвонился с матерью и пообещал заехать, но тут затренькал мобильный. Свиридов поймал себя на гаденьком чувстве востребованности: он теперь все время ждал звонка, только не признавался себе в этом. Раньше мобильник его бесил, теперь доказывал, что не все его забыли. Отобразился номер Сазонова.

– Выйди, я внизу, – сказал он коротко.

Свиридов сбежал по лестнице. Фея начинала действовать: сейчас попросит прощения, вернет в проект. Прости, был неправ, перестраховался. Лично заехал, смотри, какая честь.

Сазонов сидел в своем сером «фокусе», на котором несколько раз подбрасывал Свиридова до дома. Сам он жил на Юго-Западе, в квартале, где снималась «Ирония судьбы». Свиридов решил, что будет вести себя жестко, и руки не протягивал; Сазонов, впрочем, тоже.

– Значит слушай, Свиридов, чего я тебе скажу, – произнес Сазонов, глядя прямо перед собой. – Ты не колготись, мой тебе совет, и лишних движений не делай. Попал ты сильно, и надо теперь подумать, как обтекать.

Свиридов похолодел. Все поплыло.

– Как – попал? – спросил он пересохшими губами.

– Это ты должен знать, как попал. – Сазонов разговаривал враз почужевшим, раздраженным голосом, словно Свиридов еще и был перед ним виноват. – Что ты такого натворил – я не знаю, но дело твое швах. Я по своим каналам прокачал – кого-то ты на самом верху задел.

– Да чем задел? Я не делал ничего…

– Это ты не мне рассказывай. Ты сейчас к себе пойди, покури спокойненько и подумай, чего ты там не так делал. – У Сазонова была такая манера – «покури спокойненько», «покушай плотненько», «поспи крепенько». Свиридов готов был его удавить прямо тут, в «фокусе». – Может, покаешься, поговоришь с кем, скажешь – был неправ.

– Да я не знаю, в чем вообще дело!

– Ну а кто знает? – спросил Сазонов, поворачиваясь к Свиридову и глядя прямо на него. Он был крепкий, плотный, черноволосый мужик лет пятидесяти, начинавший в восьмидесятые годы с фильмов про благодетельных ментов, воспитателей малолетних преступников, и разговаривал сейчас со Свиридовым как добрый, но оскорбленный в лучших чувствах следователь отчитывает воренка, вставшего было на путь исправления, но не удержавшегося от копеечной трамвайной кражи. – Кто за тебя будет знать? Ты попал, ты и расхлебывай. Других-то чего путать?

– Я тебя не путаю, – не выдержал Свиридов. – Хорошо, я попал, я разберусь. Но стучать-то зачем?

– Чего? – тихим грозным голосом переспросил Сазонов.

– Я говорю, стучать зачем?! – не купился Свиридов на эту тихую грозность. Он ее хорошо знал, она действовала только на пацанов. – Я тебе сам же рассказал про список, так? На хрена ты пошел докладывать по начальству?

– Ты чего, в претензии?! – изумился Сазонов. – Ты претензии мне выкатываешь, Свиридов? Ты мне картину чуть не порушил, и ты мне претензии?!

– Где я тебе порушил картину?!

– А что у меня будет с картиной, если сядет сценарист? Я не знаю, чего ты натворил, но чем ты думал?! Ты знаешь, что такое «Спецназ», в каких кабинетах его смотрят?! Ты один весь проект сгубить можешь, ты понимаешь, нет? Из-за тебя все может прикрыться, ты двести человек без работы оставляешь, понял? Ты что-то кому-то ляпнул по пьяни, а из-за тебя мои дети голодными будут сидеть? Ты всех подвел под монастырь, это понятно тебе или нет?

Свиридов окончательно перестал что-либо понимать.

– Под какой монастырь, чего ты выдумал? – попытался он утихомирить эту блатную истерику, но Сазонов заводился надолго – его разносы меньше часа не длились.

– Он будет с кем попало пить и трындеть, а мне проект будут закрывать! Ты понимаешь, чей это список? Откуда вообще этот список? Это конторы список, ты понял? И он мне вчера ночью звонит и угрожает! Ты понимаешь, кто ты теперь вообще? Тебя – хорошо, если полы мыть теперь возьмут! И он мне претензиии, что я пошел и довел! Да я не пошел, я побежал! Я в ту же минуту побежал! Я немедленно, я раньше должен был расчухать! А я всегда знал, Свиридов, что ты с улыбочками своими попадешь. Я всегда видел, как ты работаешь, и я, дурак старый, раньше должен был! Тебе это всегда как халтурка, через губу! Я теперь к тебе приезжаю с риском сказать, чтоб ты не рыпался, и ты мне претензии выкатываешь! Я рискую, может быть, что вообще к тебе приехал, а ты мне претензии свои! Что я пошел! А как бы я не пошел?! У тебя был бы коллектив в двести человек – ты бы не пошел?!

– Не пошел бы, – твердо сказал Свиридов. Ему уже было не страшно, а смешно.

– Вот я посмотрел бы на тебя! – орал Сазонов. Сзади гудели – он своим «фокусом» перегородил двор, но и не думал трогаться с места.

– Машину подвинь, проехать надо, – сказал Свиридов.

– А ты не учи! – огрызнулся Сазонов, завелся и перепарковался.

Мимо тяжело проехал черный джип. Хвост за Сазоновым, подумал Свиридов и усмехнулся, – явно хвост. Приехал, утешил, теперь тоже в списке.

– В общем, так, – сказал Сазонов, внезапно успокоившись. – Свои дела как хочешь разруливай, но пока чтобы я тебя не видел, не слышал. Близко к «Спецназу» не подпущу.

– Да я сам к твоему «Спецназу» близко не подойду.

– Вот и правильно, – обиделся Сазонов. – И звонить мне по ночам нечего.

– Стучать нечего, тогда и звонить не будут.

– Ладно, ладно. Мне пора.

– Ну конечно, ты занятой у нас. Езжай, Коля.

– Давай, давай.

– Только знаешь чего? – сказал Свиридов, уже вылезая из «фокуса». – Как меня начнут на допросы тягать, я им обязательно расскажу, как ты министра обороны называл. У Кафеля на юбилее. Еще Гутин был, слышал. Так что жди.

– Сука! – прохрипел Сазонов. – Вон пошел, мразь!

– Так и скажу, – ликуя, произнес Свиридов и хлопнул дверцей. Сазонов резко взял с места и понесся со двора.

Дома Свиридов уселся на подоконник и стал приходить в себя. Он понимал, что Сазонов обозлился на себя самого, что заботой о коллективе оправдывает собственное свинство, что свиридовская зачумленность возвращает ему чувство благополучия и безопасности, – но уязвляло его не это. Что-то было не так. Дело было даже не в том, что Сазонов оказался такой дрянью, – в конце концов, Свиридов никогда его не любил, – а в том, что он оказался ею так быстро. Он будто готовился, прикидывал этот вариант, избавлялся от Свиридова при первой возможности – а стало быть, давно мечтал его выкинуть. Мир только и ждал, чтоб наброситься, мерзость искала щель, чтобы в нее хлынуть, – и список дал отмашку на все худшее. Теперь надо было изо всех сил делать вид, что ничего не произошло, – и мир мог еще вернуться в прежний вид. С утра Свиридов собирался ехать к матери, вот и надо поехать к матери.

5

Отец Свиридова пропал без вести в девяносто пятом году. Таких историй было тогда много. Весь девяносто пятый год выпал из жизни Свиридова, он и теперь, одиннадцать лет спустя, старался его не вспоминать. В реальности появились дыры, и люди проваливались в них сплошь и рядом. У свиридовской однокурсницы в девяносто восьмом так же необъяснимо исчез жених, а до того, в девяносто третьем, у одноклассницы пропал старший брат, но он хоть штурмовал «Останкино» в ополчении Макашова, а жених однокурсницы разругался с партнером по бизнесу: у всех были причины исчезнуть, а у отца никаких. И самое страшное, что Свиридов весь год ждал чего-то подобного – обостренная ли интуиция была виновата, сам ли он себе задним числом внушил, что к тому давно шло, но отец исчезал постепенно, становясь все прозрачней, все необязательней. В институте его сократили за год до исчезновения, бомбить на «москвиче» он не отваживался – водителей тогда грабили за здорово живешь, да и водил он так себе. Сокращение, а до того безденежье капитально выбили его из колеи. Из доброжелательного интеллигента, каких много, он превратился в дерганого, пуганого, хрупкого старика, стал путаться в словах, не мог изложить элементарную жалобу на здоровье, даже заикался временами; тогда Свиридову казалось, что это был стресс, но потом задним числом он понял, что так начиналась болезнь.

Никто в семье не предположил, что с отцом может случиться такое, и вдобавок все были заняты собой: старшая сестра Людмила давно жила с мужем, заезжала по праздникам и без особой охоты, потому что дома было плохо, бедно, тревожно, и Свиридов на нее не сердился. Сердилась мать, вечно упрекавшая всех в эгоизме, – у нее и отец был эгоист, хотя весь последний год он только и делал, что неумело хлопотал по хозяйству, повязывая идиотский фартук, стыдясь вынужденного бездействия. Ничего, кроме своего мостостроительства, он не умел, вписаться в новые времена не мог, а от тогдашних авантюр, вроде шуб-туров в Грецию или челночничества в Польшу, его удерживал чересчур наглядный опыт калугинского разорения: сосед по съемной даче Калугин лишился на российской границе всех шуб, а потом на Черкизовском сгорел ларек его работодательницы, и за двухмесячное челночничество ему тоже никто не заплатил. Выживать и барахтаться стоило не ради денег, которых все равно было не сколотить, – а ради занятости, состояния при деле: барахтаемся, сбиваем масло… Свиридов с самого начала знал, что приспосабливаться бессмысленно: зарабатывать в бизнесе, как он сложился тут, могут только люди особого склада, другим лучше не соваться и работать по профессии, пока дают. А вытеснят – ждать нового шанса, не торгуя дачными огурцами, не покупая место на вещевом рынке в Лужниках и не пытаясь перепродать с автолавки китайский ширпотреб. Отец тоже это понимал, и Свиридов радовался, что он не суетится. Впрочем, суетиться он и не мог – его сил едва хватало подмести и что-то сготовить. На сына он смотрел виновато, стыдясь бесполезности, время от времени заводя разговор о том, что не может обеспечить семью, и морщась, когда Свиридов с неуклюжей горячностью его утешал. На жизнь им хватало – мать отрабатывала две ставки, специалисты ее класса ценились, родная поликлиника МПС, прежде закрытая для посторонних, завела платное отделение, – но дело было не в деньгах, и отец сникал, ветшал, истончался. Один раз он вышел за сигаретами и вдруг забыл, в какой стороне дом: стоял посреди проспекта и стеснялся попросить помощи, потом так же внезапно вспомнил.

С исчезновением его до сих пор все было непонятно. Свиридов знал, что его нельзя выпускать одного, и мать наверняка чувствовала, что все эти провалы в памяти не просто так, но, как многие врачи, суеверно боялась лечить своих, да и сама никогда не обследовалась. Может, врачам видней, что несерьезное пройдет само, а серьезное лечить бесполезно. У всех словно опустились руки. Свиридов боялся сказать себе, что отцу позволили исчезнуть. Хотел ли этого он сам – тоже не разберешь: самое странное, что в тот день, шестого сентября, его видели двое, знакомый и незнакомый, и оба позвонили по объявлению, но эти показания лишь окончательно все запутали. Давний приятель, вместе ездили когда-то на машинах в Прибалтику, заметил его в пивной на проспекте Мира – далеко от дома (они жили на Вернадского), днем, в компании тихих алкашей. Отец узнал приятеля, рассеянно кивнул, перебросились незначащими вопросами. Он сроду не пил в незнакомых компаниях, тем более днем. Другой свидетель, вполне посторонний, узнал отца по фотографии – он видел его в электричке Савеловского направления. (С какой стати его понесло на эту электричку? Своей дачи не было, у единственных друзей дома Еремеевых, пять лет назад уехавших к сыну в Испанию, был участок по Курской.) Разве что шел по проспекту Мира, свернул на Сущевку, дошел до Савеловского – не понимая, где он и что с ним? Был, впрочем, крошечный шанс, что он просто сбежал от семьи, ушел туда, где жена и сын не отягощали его совесть вечным напоминанием о бедности и неустроенности, и живет теперь у провинциальной медсестры, колет дрова, воспитывает ее сына от первого брака, – но в эту жалкую идиллию Свиридов не верил ни секунды. Он все-таки знал отца.

Менты ничего не делали, да у Свиридова с матерью и не было рычагов, чтобы заставить их шевелиться. Тут молодые, здоровые исчезали каждый день, чтобы обнаружиться по весне в лесополосе, – кому было дело до явно рехнувшегося старика? «Альцгеймер», сказала тогда мать, я должна была давно понять по этой эмоциональной глухоте, по желанию свернуться калачиком, забиться в темноту, но пойми, я боялась даже допускать эту возможность; Свиридов понимал. Они обзванивали больницы, расклеивали объявления по Савеловской ветке – все напрасно, и Свиридов с особенным вниманием изучал истории внезапной амнезии, когда житель Владивостока вдруг обнаруживался в Таганроге, раздетый, обобранный, ничего не помнящий. Из таких историй у него получилась потом «Крыша»: их было удивительно много, больше полусотни, и во всех жертвами оказывались мужчины средних лет, отцы семейств, внезапно исхищенные из обыденности и лишенные памяти. Ужасней всего было представлять, что отец и теперь бродит по Подмосковью, а то и по стране, ночует где придется, просит милостыни, сидит в провинциальной психушке, работает на страшной плантации – и все морщится, все ловит за хвост ускользающую мысль. Хотя, конечно, его давно сбросили с какого-нибудь ночного поезда, или убили на вокзале, или обобрали безжалостные беспризорники, или сам он замерз в ноябре, когда ударили внезапные бесснежные холода. Куда срывались вдруг эти сорокалетние отцы семейств, потрясенные внезапным озарением, вроде того, что все напрасно? Отцу, правда, было под шестьдесят. Мать с того сентября год не спала по ночам, не выпускала Свиридова из дома после девяти вечера, изводила его и себя упреками – Свиридов потому и не съезжал из дома до двадцати пяти лет, что боялся оставить ее одну, и теперь навещал по два раза в неделю, благо близко.

Если бы отец умер от болезни или несчастного случая, Свиридов вспоминал бы о нем только с тоской и любовью, но он исчез так необъяснимо, что всякая мысль о нем сопровождалась ужасом, до сих пор не притупившимся. Этот ужас был острей любви, резче тоски, неизлечимей скорби: отца проглотило подпочвенное, вечно роящееся внизу и вдруг вырвавшееся наружу. Шел, шел и заблудился в измерениях, провалился в щель, выпал из жизни и не смог вернуться; и то, что выпадали многие, было еще страшней. Объявления о пропавших стариках и детях обновлялись в их районе ежедневно. Пытка надеждой не прекращалась – мать все еще ждала, хотя все понимала. Иногда их собака, двенадцатилетняя колли Бэла, давно ставшая Белкой, принималась стучать хвостом и отчаянно выть, и мать всякий раз белела, стоило собаке задрать морду и завести вой, даром что отец был, скорей всего, ни при чем – должна же и собака оплакать свою старость, слабость и надвигающуюся слепоту.