«Картежник хренов…» – опять подумал Ребров про Левко. Это же мой банк, весь мой, я все эти деньги выбил тогда у должников. Без меня ни копейки бы тебе не отдали!
Действительно, после дефолта в девяносто восьмом, когда даже само государство отказалось возвращать долги, когда и появилось это крылатое «только трусы отдают долги», этот самый Левко дал ему список с десятком фамилий, и с многозначными суммами против каждой, и сказал бандиту Реброву:
– Сумеешь выбить из них долги – половина твоя. Новый банк с тобой откроем.
Бандит Ребров выбил долги почти из всех этих господ. Единственный, кто не отдал тогда по-хорошему, через день был мертв.
На эти деньги они вдвоем открыли новый банк, «Стрэйт-Кредит». Слово «стрэйт» по-английски значит «прямой», вполне благопристойное имя для банка. Но было и другое значение этого слова, – выигрышная комбинация карт в покере, Straight Flush. Картежник Левко имел в виду как раз это значение слова.
За окном, внизу в деревне, затявкали собаки, прокричал запоздалый петух, и Реброву стало хорошо от этих родных звуков. Когда-то в эти утренние часы его мать возвращалась из коровника с ведром парного молока, затапливала печь, и под треск разгорающихся березовых поленьев в избе становилось радостно.
Когда его занесло в эту Москву, он сначала с трудом верил, что тут могут постоянно жить, и быть всем довольными, нормальные люди. Когда у него появились первые миллионы, он сразу постарался убраться из этого города. Один толстый реалтер повез его смотреть только что построенный элитный коттеджный поселок. Но когда Ребров увидал каменные особняки с башенками, посмотрел на самодовольные морды этой «элиты», которая должна была скоро стать его соседями, он даже не стал смотреть что там внутри, в его дворце, а повернулся и пошел назад к машине.
Реалтеру он сказал, чтобы искал ему просто землю где-нибудь в деревне. Тот быстро нашел. Здесь. В этой красивой, на горе, но обветшалой деревне четверо соседних семей мечтали стать москвичами. Ребров купил им за два миллиона зеленых четыре квартиры в столице, сжег все их избенки, сараюшки, и начал строиться. Строил из онежских елей, толщиной не менее полуметра. Сам рубил сруб, и с большим удовольствием. Нанятые плотники только цокали языками, да качали головами.
Всю землю он засадил яблонями. Но потом допустил ошибку, которую до сих пор не знал, как исправить. Он всю землю обнес глухим забором из штампованных жестяных листов. Снаружи, приятно и ровно окрашенный, забор смотрелся неплохо. Но изнутри, где было еще все голо, и взгляд всюду упирался в глухую стенку, возникало тоскливое чувство, что ты в «зоне». Ребров не был в лагере, Бог его миловал, но он отсидел три месяца в бутырской предвариловке, дожидаясь суда. Поэтому волю ценить научился.
Любил Ребров первый и последний раз в жизни в восемнадцать лет. Она жила в соседней деревне, на другой стороне озера. Та деревня была больше, там был еще тогда открыт магазин, была и начальная, на два первых класса школа. В школу мальчонка Ребров ездил туда верхом на лошади. Каждый день восемь километров вокруг озера в одну сторону, и восемь обратно. Только в январе, когда начинались волчьи свадьбы, и волки забегали, скаля зубы, даже в деревни, отец запрягал лошадь в сани, бросал в них старый ржавый дробовик и вез своего сына учиться. Но так бывало, если отца могли разбудить рано утром, чаще всего к вечеру в стельку пьяного.
Но с мая до поздней осени, если не было сильного ветра, Ребров плавал в ту деревню на лодке. Лодки тут были долбленые, из двух толстых осин, гладко выструганных и сбитых прочными клиньями. Других и не строили. В этом озерном краю на каждом лесном берегу сушилось несколько таких «роек», все для общего пользования. Устойчивые, подъемные, ухода они не требовали, – их только переворачивали в конце осени вверх днищами осин и оставляли так до весны. На них часто перевозили коров, и менее часто – гробы с покойниками, в последний путь по родному озеру на кладбище.
Кладбище было еще дальше за той деревней, у другого озера, там лежали все деды и бабки Реброва, покоилась и его мать. Была там когда-то и большая церковь, но в тридцатых годах большевики разобрали ее на кирпич. Оставили только высокую колокольню, из особых военно-тактических соображений. И теперь эта колокольня, обсыпавшаяся, с растущими из проломов высоко над землей кустами, поднималась над лесами, озерами, обезлюдившими деревнями и одна напоминала, что была тут когда-то другая, правильная жизнь.
С Машей Ребров учился еще в первых классах начальной школы, в ее деревне. Но с третьего года его перевели в далекую школу-интернат, а ее увезли к родным в райцентр, в десятилетку. Мельком виделись, конечно, летом, на озере, но любовь пришла только в восемнадцать.
Он снова работал в лесу, в другой бригаде. Хорошо работал – и пилил, и возил. Платили тут не в пример регулярнее после того случая, даже аванс иногда выдавали. Он даже успел деньжат подкопить: хотел избу поправить, надстроить, перед тем, как жену в нее ввести. Ждали только весны, чтобы расписаться, когда ей исполнится восемнадцать.
Ребров работал всю зиму на дальних делянках, но часто кто-нибудь из земляков приезжал-уезжал, и они оправляли друг дружке нежные хорошие записки. Сам он домой не ездил специально, хотел испытать себя и ее: ему скоро было идти в армию. И вот испытал. Записки к концу зимы стали приходить в лес реже и стали они как-то суше. Потом вообще перестали приходить. А в апреле один вернувшийся из деревни земляк так прямо и сказал Реброву:
– Загуляла твоя Маша.
Поехал домой Ребров только на майские праздники. Приплыл на ройках в ее деревню, но к ней сразу не пошел, остался у магазина. Тут было людно, шумно, он выпил с одними, с другими, но в душе у него стоял озноб. И вдруг он увидал ее. Она шла по улице под ручку с одним знакомым малым. Ребята, что пили с Ребровым, знавшие про его любовь, как будто сразу осеклись, замолкли.
Она тоже увидала его. И как будто желая спрятать своего парня от Реброва, вдруг суетливо повернулась – спиной, очень тесно к тому, парню, и грудью к Реброву. Без улыбки, и только с перепуганным лицом, как будто птичка, защищающая своего птенца.
Ребров шагнул к ней, хотел только поговорить, но она вдруг стала пятиться от него назад, толкая спиной и этого малого. Ребров сразу все понял. В его душе, тронутой уже водкой, как что-то вспыхнуло. Он вынул свой нож и шагнул к ним. Он должен был убить этого малого, а после – все равно, будь, что будет.
И вдруг она бросилась на него, на нож в его руке, обвила руками шею, стала целовать лицо, толкать его грудью назад. Он даже нож свой не успел убрать, и тот застрял между ними, лезвием в нее, а она все целовала его и толкала назад. Он уже чувствовал, что режет ее, но она целовала и толкала. Наконец, он выкинул руку с ножом вбок, глянул – лезвие было красным. Другой рукой Ребров отстранил ей плечо, чтобы увидеть ее платье, – и на платье расплывалось пятно того же цвета.
Как что-то натянутое в нем, долго и сильно, вдруг оборвалось. Он протянул к кровавому пятну на ее платье руку, но она сразу опрянула от него. Он посмотрел ей в глаза, в них был только страх. Он разжал руку с ножом, и тот упал на дорогу, – прижал обе ладони к своему лицу, повернулся и медленно пошел прочь. Ноги привели его к озеру, он забрался в свою лодку и сел. Но что-то вдруг сдавило ему горло, подкатило снизу, он зажал ладонями глаза и затрясся. Скоро прибежал за ним его младший братишка, и Ребров захватил рукой из озера холодную майскую воду и плеснул ее себе в лицо.
Дома он собрал свою спортивную сумку, потряс за плечо, да так и не разбудил пьяного отца, и пошел в ночь за двадцать километров на станцию. Пассажирский поезд останавливался здесь раз в сутки. По четным дням – в сторону Питера, по нечетным – на Москву. Раннее утро оказалось нечетным, и Ребров уехал в Москву. Если бы утро оказалось четным, то поезд привез бы Реброва в Питер. Там жил и работал на заводе его дядька по матери, хороший и непьющий мужик. Он, когда приезжал в отпуск, всегда звал Реброва к себе, на свой завод.
Но выпал нечет. Ребров уехал в Москву и стал там сначала бандитом, а потом киллером. В свою деревню он никогда больше не вернулся.
4. Ленч
Левко выбрал для ленча китайскую кухню. На первое суп из ласточкиного гнезда, – это из маленьких рыбок, которые китайские ласточки натаскали, чтобы построить свое гнездо, и чем-то вкусным их потом склеили. Второе было проще: утка по-пекински с ростками бамбука. Личного повара Левко завел еще в девяностых, когда открыл свой первый банк. Но тогда это было по необходимости: в те лихие годы, чем реже банкир светился в людных местах, тем дольше мог прожить.
Свой первый банк он назвал тогда, как азартный картежник, «Вист-кредит». Но тот его банк больше занимал сам, чем выдавал кредиты. А если и давал, только тем, кто вез в страну тряпичный «секонд-хэнд», да просроченные колбасы и консервы из чужих магазинов. Да и только потому, что те оборачивали его деньги за неделю. Главным делом этого банка, с дверью в подворотне, был отмывка преступных денег и перегонка их за границу, если этим рублям хотелось стать инвалютой. А еще обналичкой таких же преступно нажитых рублей, если они хотели тут пока и оставаться. Проблемы были только с чемоданами, чтобы возить туда-сюда эти миллиарды тех еще, «деревянных» рублей.
Еще Левко набил себе хорошо карманы на такой глупой затее, как чубайсовские приватизационные ваучеры, – если кто их еще помнит. Их автор подошел к делу по-ленински: захотел все и всем в стране разделить поровну. В результате богатейшая страна досталась нескольким десяткам, может, сотням жирных и хитрых котов, остальные десятки миллионов получили шиш с маслом.
Но только не Левко. Растерянные от такой шоковой терапии миллионы жителей понесли свои последние деревянные, обесценивающиеся со скоростью падения репутации страны, в его «Вист-кредит». Левко смело обещал им во всех газетных рекламах по сто процентов навару в год. Потому что через год каждый деревянный тогда терял не сто, а до тысячи процентов. Возвращал Левко через год, как и обещал с наваром в сто, себе же оставлял девятьсот. То были золотые годочки для таких, как Левко, и немудрено было, что все это так же по-дурацки закончилось в девяносто восьмом году. Сама государственная казна не выдержала этой экономики «по-Левко» и лопнула как пузырь. Зарулили страну в этот дефолт те самые, стоявшие тогда во главе, ваучерные «менеджеры».
Банк «Вист-кредит» лопнул вместе с государством. Левко рассудил, что уж если государство не отдает своих долгов, то он не сделает этого подавно. Все его деньги давно были на оффшорах. Он за несколько месяцев почувствовал неладное: его государство, как проигравшийся в пух и прах картежник, начало занимать деньги у кого только могло и под любые проценты.
«Вист-кредит» исчез. Просто сняли вывеску и заперли все двери. Но еще был десяток или около того тех, кто оставался должен самому банку. И порядочно должен. Оставлять им такие деньги было жалко. Но те тоже, что могли, все запрятали. Поэтому судиться с ними цивилизованно и получить потом копейки, было глупо, да и эти копейки сразу бы ушли на выплату обманутым самими «Вист-кредитом» вкладчикам. Оставалось обратиться к бандитам. Так Левко познакомился с Ребровым.
Обедал Левко всегда в своем просторном кабинете. Он вообще не любил отсюда отлучаться надолго. Повсюду, куда только можно было тут кинуть взгляд, – на столах, даже на стенах, – мерцали и шевелились таблицами и графиками компьютерные мониторы. Биржи всего мира отчитывались ежесекундно перед ним по результатам его рискованных финансовых сделок.
Левко был прирожденный игрок. Он и начал как картежник на сочинских пляжах. Позже в страну пришел с Запада карточный покер. В душных прокуренных гостиничных номерах по ночам он раздевал до гола и до ужаса в глазах богатых кавказцев с продовольственных рынков. Но Левко ни разу в жизни не зашел ни в одно казино, когда они еще были открыты, ни в одну игорную щель с автоматами. Он играл только в те игры, где шансы и фортуна были на его стороне, а не заведомо на чужой.
Без пяти минут час Левко, наконец, оторвался от своих мониторов, прошел в другой конец кабинета, где у окна был накрыт стол, и внимательно оглядел его. Стол был сервирован в китайском стиле, с голубым изящным фарфором под древность. Левко во всем был эстетом. Во время ланча он любил слушать классическую музыку. Он обожал оперу. Поэтому, перебрав несколько дисков в длинном ряду на полке, подыскивая что-нибудь восточное, он выбрал «Чио-чио-сан».
И здесь, и за рубежом, он посещал оперные театры, у него было много знакомых за кулисами, и даже почти все дамы, которых он приглашал в свою двухэтажную квартиру, были из этих кругов. В такие вечера он выпроваживал из квартиры всю женскую прислугу, чтобы те не взболтнули: Левко был женат. Но жена с сыном большую часть года проживали под Лондоном, тут они бывали только наездами, и это вполне устраивало Левко. Дело было в том, что его шестнадцатилетний сын-балбес учился там в школе. Но год тому назад тот попал в нехорошую историю с групповым изнасилованием. Все мальчики были из хороших семей, но, главное, и эта девочка тоже. Чтобы замять дело, Левко пришлось отстегнуть с болью в душе несколько сот тысяч этих британских фунтов. Дело «полюбовно» замяли. Но после этого случая жена сняла рядом с тем колледжем квартиру, забрала в нее сына, жила там с ним и не спускала с него больше глаз.
Реброва хозяин посадил лицом к окну, сам сел напротив, так чтобы видеть два широких плазменных монитора на стене за его спиной.
– Ну, я тебе «мартини» не предлагаю, но сам, пожалуй, выпью для аппетита, – сказал Левко, теребя в руках салфетку. – Или налить?
Ребров только мотнул головой, поджав губы. Он не пил уже несколько месяцев.
Официантка с белой наколкой в волосах и счастливым улыбающимся лицом принесла и разлила в чашки суп. Когда она закрыла за собой дверь, Левко сказал:
– В следующую пятницу прилетает Володя.
Ребров оторвал глаза от окна, где он рассматривал ворон, сидящих на тополе, и взглянул на Левко. «Вот оно что… – подумал он. – Началось, значит».
– Твои готовы? – спросил Левко. Ребров кивнул. – Ты им обо всем рассказал?
– Зачем, рано еще.
Занялись каждый своим супом, и замолчали. Ребров только попробовал свой, и теперь сидел, гонял фарфоровой ложкой маленьких рыбок в своей суповой чашке. Левко ел с аппетитом и готовился к более важному и интересующему его вопросу.
– Что там с этим Сережей у них приключилось? – наконец, спросил он.
– Говорят, повесился, – и Ребров слегка повел плечом.
– С чего бы это? Такой способный двойник.
Левко рассматривал лицо Реброва быстрым проницательным взглядом опытного картежника. Любой мускул на его лице мог бы его сейчас выдать. Левко этого Сережу видел всего один раз, и то ездил смотреть на него из чистого любопытства, как на шутку природы, – до того походил тот на великого поэта. Но Левко было совершенно безразлично, в какой мир ушел от них Сережа, и встретился ли он уже со своим знаменитым прообразом. Его заботило только одно: не началась ли за его спиной двойная игра. Не надел ли петлю тому на шею сам Ребров.
Но тот на вопрос не ответил, сочтя его за риторический. Потом выловил ложкой одну снулую рыбку и спросил:
– Как, интересно, ласточки их ловят?
Левко снова занялся своим супом. Но под тихую арию несчастной Чио-чио-сан он продолжал думать о неприятном. Он никогда и никому полностью не доверял в своих делах. Но тому левому политику доверять следовало еще меньше. От такого целеустремленного коммуниста можно было ожидать чего угодно. Его великие цели оправдывали любые средства, – он этого и не скрывал. Но догадаться, какие они окажутся в следующую минуту, было невозможно. Тем более, что по их идеологии банкир Левко был им всем злейший враг.
Но Левко уже скормил им миллионы зеленых. Тот просил еще и еще, и Левко, не задавая вопросов, отчислял ему со своего тощего, как дистрофик, банковского баланса. Но теперь это заканчивалось. Эти несколько миллионов должны были возвратиться к нему с тысячекратным наваром, а то и с большим. Уже через неделю. От силы – через полторы. Но вот только никакого повешенного или повесившегося в их общем сценарии не предусматривалось. Что за дела!
Графики на плазменных мониторах за спиной Реброва вдруг резко зашевелились. Еще с утра Левко заключил две не очень крупные сделки на валютных рынках. Одну с расчетом на рост доллара против евро на лондонской бирже, другую – на падение доллара, но против российского рубля, на московской. Все эти часы до обеда графики на мониторах изображали две кривые пилы, но обе двигались, туда, куда и хотел Левко. Теперь на первом мониторе нарисовалась горка, на втором – крутой горный спуск. Вдруг последние зубья обеих пил осеклись.
– Извини, – сказал он Реброву и почти бегом бросился к рабочему столу. Все в компьютере было у него заранее готово, оставалось только дважды нажать на кнопку мыши, – и обе сделки были закрыты. Очень успешно закрыты. Он заработал двумя пальцами десять тысяч долларов. Пустячок в его положении, но приятно. Да еще это будет и греть его хорошо изнутри до конца дня. Он возвратился к столу в приподнятом настроении. Как раз принесли утку. Когда официантка вышла, первым на этот раз спросил Ребров.
– Так что там с нашими деньгами, Леня? – и Ребров сразу, по той знакомой ему уже двенадцать лет беззаботной гримаске, которую Левко изобразил на своем лице, понял, что очень плохо.
– Пока все по-прежнему. Но один банк обещал нам помочь кредитом. Ничего, прорвемся, Ваня.
– Нехорошо все это, Леня. Ненадежно как-то.
– Через две недели ты будешь миллиардером. Тебя это устраивает?
– Ненадежно…
– Только я тебя прошу, будь со мной честным, сам видишь, какое дело мы затеяли. Нам с тобой надо сейчас, как один кулак! И, пожалуйста, осторожней с этим коммунистом.
– Нашел он себе сумасшедшего?
– Не знаю и не хочу в это вникать. И вообще эти мокрые дела – по твоей части. И не разговаривай со мной об этом никогда.
– Давно ли ты такой чистый стал?
– Давно – не давно, а стал.
– Ладно. Только, наверное, он не нашел никого. Сказали мне, что он нанял какого-то легавого или сыщика. Думаю, для этого.
– Ты его видел?
– Нет еще. Завтра, наверно, увижу, на похоронах.
– Ты присмотрись, прощупай его, – как бы эта мелкая сошка нам все невзначай не подпортила.
Утку ели молча. Ребров опять только поковырял вилкой.
– Что-то ешь ты плохо. Болит? – спросил Левко, не отрываясь от еды и не поднимая головы.
– Аппетита нет.
– Что тебе врач говорит?
– Ничего не говорит.
– Ты хоть спрашивал?
– Когда помру-то? Еще нет.
Левко знал лучше Реброва, когда тот помрет. Он консультировался об этом у одного известного врача. С теми симптомами цирроза печени, что рассказывал ему Ребров, с его кровотечениями из варикозных вен кишечника, он был уже на последней стадии и должен был умереть через полгода, и никак не позднее. Узнав об этом, Левко не огорчился. Нельзя сказать, что он обрадовался, все-таки он считал себя порядочным человеком. Но и не огорчился. Потому, что Левко давно уже боялся Реброва. Очень боялся. Тот даже ему иногда снился в ночных кошмарах. Про себя он даже называл его «нелюдь».
Двенадцать лет тому назад, как оказалось только теперь, он недооценил Реброва. Он думал, что сумеет легко поладить, подчинить или разобраться с тем деревенским полуграмотным пареньком. Но тот оказался много круче, чем он думал, и много умнее. И в своем собственном банке Левко никогда уже не чувствовал себя полным хозяином. Потому что знал, видел сам не раз, что у Реброва только один аргумент для врага – смерть. На самом деле, это был весьма обычный аргумент в деловых кругах в те «лихие девяностые».
Ребров не остался ждать десерт, а Левко его не удерживал. Как только тот ушел, Левко кинулся к своим мониторам на столе и впился в них, просматривая все появившиеся за время его отсутствия цифры. Сегодня эти цифры, или, может быть, звезды на небе, были к нему благосклонны. Он, не глядя, нащупал рукой на своем столе всегда валяющиеся тут ключи от своего «Порше», с длинной медной цепочкой на кольце, и накрутил цепочку на свой палец. Эта медная цепочка была особенной, она приносила Левко «счастье». Он заметил это еще лет двадцать назад, когда был уличным валютным менялой. Он тогда впервые в жизни купил машину – «Жигули», и с тех пор всегда, когда стоял на улице, поджидая клиентов, крутил на пальце эту длинную цепочку. Цепочка с ключом от машины была и зримым знаком его растущего статуса, и одновременно некоторой угрозой каждому, кто бы подошел к нему близко с недобрыми намерениями. А такие намерения были вокруг у многих.
Теперь же, не отрывая глаз от цифр, он надел кольцо от ключа на палец и быстро, весело закрутил цепочкой перед своими мониторами.
5. Похороны
Из-за окатившего меня по дороге ливня я подъехал на мотоцикле к крематорию немного позже. Пришлось сразу искать туалет, чтобы умыть лицо, забрызганное из-под колес машин. Когда я нашел нужный мне ритуальный зал, все уже были в сборе. Но стояли они еще перед дверьми зала, с букетами цветов, дверь должна была вот-вот открыться.
Многих тут я уже знал, и без слов некоторым покивал головой. Стояло тут человек двадцать. Среди них выделялся один, смуглый лицом, с красном тюрбаном на голове. Несомненно, это был индус из консульства, пришедший официально засвидетельствовать переход в мир иной своего соотечественника. Но меня сразу удивило, что все они, кроме индуса, были только его сослуживцами, из аппарата этой партии, почти всех я видал мельком в коридорах их офиса. Тут не было никого, похожего на близких друзей-сверстников Сережи, на любимых женщин, или на родственников. Одни только сослуживцы. Тем более странно, что он был поэтом, и не просто поэтом, а поразительно похожим двойником. Наконец, открыли дверь и пустили всех в зал.
Поэт лежал в открытом гробу, одетый в черный костюм, с белой полоской с крестом на лбу. Букеты цветов укладывали внизу, вокруг, и вскоре за ними уже не было видно полированных досок гроба. За его изголовьем, на отдельном высоком постаменте стоял его портрет. Черно-белый и сильно увеличенный. Только позже я пригляделся к нему. «Боже мой!» – я остолбенел: это был не портрет этого бедного безвестного Сережи, а портрет самого Сергея Есенина. Самая известная его фотография, с пробором посередине красивых светлых волос. Пораженный до глубины души, я оглянулся на всех, пришедших проводить его. Они что, не замечали того же! Что это все такое! Зачем тут портрет великого Есенина! Но все его сослуживцы так же чинно, траурно стояли вокруг, поглядывая на бледное лицо в гробу, на портрет, на цветы…
Меня еще вчера удивило, как странно меня вводят в курс дела. Что бы я ни спросил, все они как будто воды в рот набрали. Как будто все у них было государственной тайной.
Ко мне вчера приставили одну высокопоставленную в их партии сотрудницу, товарища Мячеву. Высокую крупную тетю, с копной светлых волос на голове, в безвкусном платье и с громким голосом. У нее еще были очень длинные и ярко красные ногти. Та принесла мне высокую стопку их предвыборных буклетов, листовок, хвалебных книжек и даже учебник истории Коммунистической партии Советского Союза, и попросила для начала ознакомиться со всем этим. Она явно, или в душе, принимала меня за нового кандидата в члены их партии. С чувством, что я теряю зря время, я добросовестно пролистал все это, и даже просмотрел учебник. Ничего, что бы я не знал до этого, я тут не нашел. Те же лозунги, те же призывы, те же заклинания, что и двадцать пять лет назад.
Наконец, когда она проходила мимо моего стола с видом учительницы, и строго на меня взглянула, я попросил ее остановиться.
– Я просмотрел, спасибо, очень интересно, – сказал я. – Но, мадам, меня сюда пригласили работать. Потому, что у вас тут скоро что-то произойдет. Что произойдет? Что? Кто мне это скажет?
Сначала ее глаза округлились, как у рассерженной учительницы, но потом вдруг скосили испуганно влево и вправо, будто опасаясь чужих ушей, и даже рука у нее чуть было дернулась испуганным жестом к губам.
– Кто? Кто вам это сказал?
– Ваш Генеральный секретарь мне это сказал.
Мне даже показалось, что я ненароком обидел ее, потому что у нее начало меняться лицо, наливаясь дополнительной краской.
– Я… я не уполномочена обсуждать с вами это.
– Кто уполномочен? Покажите мне его. Я теряю здесь только время.
– Читайте пока. Я узнаю. Внимательно читайте. – Он повернулась и почти бегом пустилась обратно, откуда только что пришла.
До конца дня я проскучал за этим столом, почитывая учебник истории и дожидаясь кого-нибудь авторитетного в этой партии, прохаживаясь иногда для разминки по коридорам офиса, и разглядывая партийцев. Так и не дождавшись вчера никого, я, наконец, плюнул на все это и уехал.