Звонов не выдержал:
– Ну паразиты! Вдвоем бить ребенка! В карцер обоих! Ну гады, ну сволочи!
Бледный староста второй роты, с трудом говорящий по-русски, объяснил, что мальчик взял без спроса у Суттера его посуду и принес в ней суп. Суттер увидел это и выплеснул суп Беккеру в лицо. Тогда мальчишка назвал Суттера «грязной бёмской свиньей». Суттер и его брат принялись бить Беккера, а Шпайбауера, который заступился за мальчика, тоже ударили по лицу.
– Я обед нес… – захлебываясь слезами, кричал маленький Беккер. – Так хотел кушать… а он схватил и вылил! Суп еще горячий был. Пусть мне теперь его порцию дадут!.. Суттер сам хвастал, что отравил русского солдата, когда они пришли в их деревню…
Звонов ничего не понял из того, что прокричал мальчик, но бёмы угрожающе зашевелились. Беккер испуганно замолк.
– Ступай в госпиталь, – сказал Звонов, погладив мальчишку по голове. – Не бойся, никто тебя больше не тронет. А вы, – обратился он к Суттерам, – марш в карцер! Я еще до вас доберусь!
Звонов вышел из помещения роты и с укоризной сказал следовавшему за ним начальнику караула:
– Что ж ты, полено, не мог разнять их? Чуть не изувечили мальчишку.
– Да, товарищ младший лейтенант, – жалобно оправдывался тот, – как к ним подступиться-то? Того гляди самому в рыло двинут. К тому же стрелять не велено, бить – тоже, а из вахтеров, как на грех, нет никого.
Полный самых грустных размышлений, Звонов направился в комендатуру. Там он застал Лаптева.
– Да, тяжелый народ, – согласился Лаптев. – Собственники, те же кулаки. Ты погляди, как они жили: румынские крестьяне голодали, круглый год на одной мамалыге, а немецкие кулаки на базар сало и масло возами возили. У каждого батраки – венгерские, румынские, свои же немецкие. Ты не гляди, что они в домотканое одеты: у многих в хатах в глиняном полу куча денег зарыта. И все испорчены антисоветской пропагандой. С ними трудно будет, Саша. Работать-то они умеют, но заставить их можно будет только за хлеб и за деньги, а не за страх и за совесть.
– Мне всегда везет, – уныло заметил Звонов. – Лучше бы баб мне дали. С ними и то греха меньше.
Суттеров посадили в карцер. Запирая за ними дверь, начальник охраны ругался шепотом, как только умел. Они тоже принялись браниться румынской площадной бранью, не дожидаясь, пока его шаги смолкнут в конце коридора. Потом старший, Фердинанд, заплакал злыми слезами, сел на холодный пол и закрыл лицо руками.
– Сам черт не заставит меня работать на русских! Я их ненавижу!
– Но нам тогда не дадут есть, – тихо предостерег младший. – А может быть, и расстреляют…
Старший Суттер задумался, потом сказал:
– Если мы, Генрих, будем работать на русских, они вовсе никогда не отпустят нас домой, – и, приблизив к брату свое серое от злобы лицо, добавил: – Как настанет лето… мы отсюда убежим.
В лагере шел медицинский осмотр. Врач, молоденькая девушка, только в этом году закончившая институт и мечтавшая об отправке на фронт, а вместо этого направленная на работу в лагерь интернированных немцев, естественно, и не пыталась скрыть свое раздражение и брезгливо прикасалась к раздетым немцам.
– Гезунд? Во хабен зи шмерцен? – сердито повторяла она затверженные немецкие фразы, а стоявшему рядом переводчику Альтману говорила: – Скажите, чтобы рот полоскал и чище мылся. Голову обрить.
Больше всего раздражало «фрау докторин» то, что почти все немцы считали себя больными. Очень немногие на вопрос «здоров?» отвечали «да». Остальные начинали нюнить и выдумывать всякие болезни.
Глядя на их еще довольно упитанные тела, докторша сердито говорила:
– Воду на вас возить. Изжоги скоро не будет, не бойтесь.
Несмотря на строгий подход, молодая докторша все же обнаружила несколько туберкулезных и сердечных больных, много больных с язвой и гастритом. Крестьяне и крестьянки во множестве случаев страдали грыжей. Обнаружив также и венерические заболевания, она заявила комбату:
– Вызывайте венеролога. Я с сифилитиками возиться не намерена. И немедленно изолируйте всех венериков.
Комбат побелел от злости.
– Сукины дети! Ну куда я их, сволочей, изолирую? Проклятая нация, чтоб им всем передохнуть!
– Что ты их ругаешь? – возразил Лаптев и со свойственным ему диалектическим подходом добавил: – Ругай румынское правительство, которое поощряло проституцию и строило публичные дома.
В результате осмотра выяснилось, что человек около ста могли выполнять лишь совсем легкую работу. От посылки их на лесозаготовки докторша советовала воздержаться.
– Некоторым необходимы операции. Вызывайте хирурга или кладите их в поселковую больницу. Кстати, пяти беременным женщинам выделите дополнительное питание. Лучше поместить их в отдельную комнату, более теплую и чистую, – она вдруг оставила свой прежний раздраженный тон, словно речь уже шла не о немцах.
Комбат криво усмехнулся:
– Не прикажете ли здесь санаторий для них открыть?
– Вы что, гестаповец, что ли? – сурово спросила докторша. – Женщинам скоро родить, а вам комнаты жалко.
Лаптев улыбнулся и шепнул ей на ухо:
– А ведь вы молодец, Олимпиада Ивановна!
– Ну, ладно! – махнул рукой Хромов. – Провались они все! К осени всех больных к чертовой матери обратно в Румынию! Пусть там себе грыжи вырезают. А здесь у меня им не лечебница. Я сам с ними того и гляди заболею.
Всем немцам, которые были признаны здоровыми, выдали валенки и теплые рукавицы, а у кого не оказалось пальто – стеганые ватники. Хотя было уже начало марта, по утрам держались морозы до двадцати пяти градусов. Примерка валенок длилась целый день. Почти всем они оказались велики, особенно женщинам – они могли засунуть в каждый обе ноги. Но в общем эта обувь, которой немцы отродясь не видели, всем понравилась. Кое-кто даже явился вечером в валенках на танцы.
Понравились они и Штреблю. Его уже два раза посылали разгребать снег за зону, и оба раза он набирал полные ботинки снегу.
– Я захвачу эти сапоги с собой в Румынию, – сказал он шутя своему приятелю Беру.
Тот тяжело вздохнул, и лицо его приняло грустное выражение.
– Вы молоды, – произнес он, – и, конечно, увидите еще Румынию. А вот я… неизвестно. Может быть, через несколько дней, когда нас выгонят на работу, я не смогу выполнить свою норму, и меня посадят в карцер…
Штребль покровительственно потрепал его по плечу:
– Не бойтесь, старина, я вас не брошу. Вдвоем-то уж мы как-нибудь не пропадем.
С тех пор как Штреблю удалось раздобыть табак, продав через Чундерлинка свою бритву, он пребывал в бодром расположении духа. Правда, теперь, чтобы побриться, приходилось идти в общую лагерную парикмахерскую и терпеливо ждать там очереди, но это было не самое большое неудобство. Зато он выкуривал не менее десяти папирос в день и этим восполнял недостаток в пище. Его больше всего тяготило безделье. Спать много, как другие, он не мог, слонялся по лагерю, болтал во время прогулок с женщинами и каждый вечер шел танцевать.
Танцевали в большом зале на первом этаже в первом корпусе. Почти каждый второй немец играл на каком-нибудь музыкальном инструменте, и образовался оркестр: две скрипки, альт, флейта, кларнет, аккордеон. Всем заправлял Антон Штемлер, сам музыкант и страстный танцор. Он то играл на огромном бело-розовом аккордеоне, то брался за скрипку, то выбирал даму и входил с нею в круг. Весь вечер он ни на минуту не останавливался, и его рыжая шевелюра мелькала то здесь, то там.
Танцующих собиралось порядочно, но в основном это были мужчины из первой роты и горожанки. Крестьяне и крестьянки этого зала не посещали, изредка только забегали подростки и робко жались в дверях.
Штребль любил танцы, а больше всего вальс. В нем он забывался и выглядел весьма романтично. Женщины посматривали на него с плохо скрываемым интересом. В танцах Штребль уступал только, пожалуй, одному Штемлеру.
Сегодня он танцевал с совсем молоденькой и очень хорошенькой брюнеткой с огромными бархатно-карими глазами и по-детски длинными ресницами, которая ко всем прочим своим достоинствам еще и отлично двигалась в танце. Штребль решил ни за что не уступать ее никому.
– Как тебя зовут, маленькая? – ласково спросил он.
– Мэди Кришер. Я из Бокши Монтана.
– Так мы почти земляки! Я из Решицы. В какой комнате ты спишь?
Между танцами Штребль узнал, что Мэди всего восемнадцать лет и она единственная дочь у своих родителей. У нее даже слезы набежали, когда она вспомнила, как ее увозили из дома. Штреблю стало искренне жаль девушку, он достал носовой платок и подал ей. Он решил, что перед ним еще ребенок, но когда они танцевали танго, вдруг почувствовал, как «ребенок» крепко, по-женски прижался ногой к его бедру. Тогда прижался и он, а рука его еще плотнее легла на ее талию. Девушка не смутилась и посмотрела ему прямо в глаза. Видавший виды Штребль был даже несколько шокирован.
– Ты мне нравишься, – тем не менее зашептал он, продолжая начатую игру.
– Ты мне тоже, – кокетливо ответила Мэди.
Не окончив танца, Штребль увел ее в темный коридор. Она смело пошла за ним и так же смело подставила ему губы для поцелуя.
Но долго целоваться им не пришлось: в конце коридора открылась дверь и показалась высокая фигура лейтенанта Петухова. Он шел разводить свою роту по местам. Увидев в уголке парочку, Петухов усмехнулся, но прошел, ничего не сказав.
– Шляфен, камарады! – раздался его басовитый голос у дверей зала. – Живо по местам!
Через полчаса, лежа на нарах под самым потолком, Штребль улыбался: «Много ли человеку надо, чтобы он вновь почувствовал себя счастливым? Хорошенькая живая девушка, и все неприятности забыты». Почувствовав на щеке жжение и раздавив рукой клопа, Штребль вдруг пришел в ярость: сейчас этот отвратительный запах был ему особенно невыносим.
4
Лаптев продолжал квартировать у Черепановых.
– Живите у нас, товарищ лейтенант, – сказала Тамара, когда он, боясь стеснить хозяев, собрался было переходить на казенную квартиру.
– Милая Тамарочка, – смущенно ответил Лаптев, – если вы действительно хотите, чтобы я остался, зовите меня Петром Матвеевичем.
Лаптева устроили за перегородкой; приходя вечером домой, он надевал теплые старые валенки Василия Петровича и ел вместе с Черепановыми горячую картошку. Бабка, называвшая его «хворым», всегда оставляла ему банку молока. Иногда заходила сюда и Татьяна Герасимовна. Наговорившись вдоволь о делах, садились играть в дурака или цифровое лото по рублю ставка.
В тот вечер Лаптев был особенно рассеян и, как всегда, проигрывал.
– Ты что, влюбился, что ли, лейтенант? – спросила, посмеиваясь, Татьяна Герасимовна. – Уж не в Томку ли?
– Нет, в вас, – засмеялся он, сгребая со стола карты.
Когда она ушла, Лаптев как бы между прочим спросил Тамару:
– Ваша начальница замужем?
– Вдова она, – ответила Тамара и тяжело вздохнула. – У нее муж на драге работал, а в сорок втором как ушел на фронт, так сразу же и погиб.
– И дети есть? – сочувственно спросил Лаптев.
– Двое, мальчик и девочка. А третья девочка умерла прошлый год.
– Вот горе какое! А давно она у вас начальником лесной конторы?
– Года три. Сначала ее в десятники выдвинули, потом учиться послали на прораба. Семь лет она прорабом была на чисовском участке, а как начальник лесной конторы в армию ушел, на его место Татьяну Герасимовну и назначили. Очень хороший она человек! – заключила Тамара.
– Да, – охотно согласился Лаптев.
– Она неутомимая, – с удовольствием рассказывала Тамара. – Хоть кого спросите: встает чуть свет и сразу в лес. В конторе сидеть не любит. А у нас участок большой, по всему Чису километров сорок будет. Вот и колесит, где-нибудь у костра перекусит, и дальше. Зато работу уж она видит не по сводкам, а на самом деле. Ее никакой сводкой не обманешь.
– Я ее теперь бояться буду, – заметил Лаптев, и они оба засмеялись.
Рано утром четырнадцатого марта Лаптев и Тамара раньше обычного вышли из дома и направились к лагерю. По дороге их догнала на санках Татьяна Герасимовна.
– Не поморозим немцев? – спросила она, здороваясь. – Холод собачий! А ведь нынче Евдокия, надо бы курочке напиться…
Лошадка быстро домчала их к лагерю. За воротами были слышны гул голосов, топот ног, выкрики старост, называющих фамилии. Татьяна Герасимовна привязала лошадь к коновязи и пошла вместе с Лаптевым и Тамарой в лагерь.
Весь обширный двор был заполнен людьми. У корпусов строились роты. Впереди стояла первая рота. Суетился со списками в руках ее староста Вебер, немолодой уже немец с добрым широким лицом. Лейтенант Петухов ходил вдоль строя и сквозь зубы ругал немцев за отсутствие хорошей выправки.
Подошел комбат. Петухов отрапортовал:
– Первая рота батальона интернированных немцев построена. Трудоспособных первой категории – сто сорок человек, трудоспособных второй категории – тридцать семь человек, больных – одиннадцать человек.
Комбат тоже прошелся вдоль строя.
– Ну, смотреть бодро! Что мы вас, на казнь ведем, что ли? – крикнул он, потом подозвал Татьяну Герасимовну и Тамару. – Что, нравятся вам эти красавцы? Парни хоть куда! Вот хоть этот франт, – он указал пальцем на пепельнобородого Чундерлинка, очень импозантного в модном коричневом пальто. – Вы на них покрепче жмите. Если не будут как следует работать, пишите мне рапорт на каждого в отдельности. Я с ними быстро управлюсь.
– Мужики красивые, спору нет, да уж что-то больно шикарно одеты, – заметила Татьяна Герасимовна. – В лес бы надо одежонку похуже: пожгут все и порвут.
– Извините, не успел им в ателье рабочие костюмчики заказать, – съязвил комбат. – Но только вы зря беспокоитесь: у них багажу – кладовая ломится. Два вагона барахла я им из Румынии вез. А женить их здесь я не собираюсь, так что беречь ихние наряды нечего.
Тамара с любопытством разглядывала немцев. Их лица резко отличались от русских. Мужчины были похожи то ли на киноартистов, то ли на профессоров каких-то, как она их себе представляла. Женщины на нее особого впечатления не произвели. Тамара снова посмотрела на первую роту и вдруг встретилась глазами с высоким красивым парнем, который стоял с краю. Она потупилась и отошла в сторону.
– Что, не понравилась вам наша команда, Тамарочка? – спросил Лаптев.
– Будут ли они работать? – с сомнением сказала она, косясь на немцев.
Штребль, взгляд которого так смутил девушку, услышал ее и понял. Подобрав несколько известных ему русских слов, он выпалил:
– Мы будет хорош работа.
Тамара покраснела и ответила по-немецки:
– Это мы увидим.
– Фрейлейн говорит по-немецки! Кто она такая? – раздался удивленный шепот.
– Будет там болтать! – крикнул комбат. – Махен, захен, шляхен, черт вас поберихен! В лесу наговоритесь. Петухов, выводи лесорубов на улицу. Звонов, как твоя рота?
Саша Звонов, красный, потный, взволнованный, подбежал и отрапортовал:
– Рота построена! Трудоспособных – сто двадцать человек, вторая группа – двадцать один человек, больных – семь человек и, я извиняюсь, товарищ старший лейтенант, которые совсем оказались раздетые – одиннадцать человек. Не в чем построить, сидят в корпусе.
– Что за чертовщина! Куда же они одежду дели?
– Не иначе попрятали. Сам все обшарил, товарищ старший лейтенант. Вчера еще ходили по двору в одеже…
Комбат, не стесняясь женщин, крепко выругался, потом махнул рукой Отто Грауеру. Тот быстро подбежал.
– Выдай этим одиннадцати паразитам телогрейки из командирского фонда. И чтобы вечером отобрать и найти их собственные.
– Беда, – объяснял Звонов Татьяне Герасимовне и Тамаре, – два часа собирались: только отвернешься, куда-то пиджак с него исчез, другой шапку прячет. Чистые симулянты! Свое хоронят, требуют казенного.
Татьяна Герасимовна покачала головой:
– Ну, народ! Хватим мы с ними горя. До чего же несознательные! Они наших небось голышом гоняли, а сами требуют: подай им то, другое…
Хромов разъярился:
– Я их, сукиных детей, поморожу, а одежды им не дам, пока не заработают. Они думают, что Россия – это собес для фашистских подонков. По́том своим заставлю заработать! В землю затопчу!
Лицо у комбата стало дергаться, запрыгала левая бровь. Лаптев взял его за рукав и потащил в сторону:
– Да успокойся ты! Есть из-за чего себя волновать.
Комбат перевел дух и скомандовал:
– Марш за ворота!
Вторая рота, ежась и топчась, нарушая всякий строй, повалила за ворота.
– Мингалеев, давай баб! – крикнул комбат.
Из глубины двора тронулась третья рота. Крестьянки торопливо двигали ногами, обутыми в огромные валенки. На всех были длинные теплые шали. Горожанки дрожали в своих коротких пальтишках.
Мингалеев оскалил зубы и отрапортовал:
– Третий рота – сто сорок пять человек весь здоровый, тридцать три человека – кухня, десять – прачечная, пять человек – ничего не делай: декретный отпуск. Остальной – налицо.
– Молодцы бабки! – немного успокоившись, сказал комбат. – Веди их, Салават.
Тамара и Татьяна Герасимовна тоже вышли за ворота.
– Ну, Томка, счастливо тебе! Идите по тракту прямо до новой делянки. Я догоню вас.
Тамара растерянно спросила:
– А они не разбегутся у меня?
– Небось не разбегутся. Куда им бежать-то? Шагай передом, а сзади десятники пойдут, Влас Петрович с Колесником.
– Ни пуха ни пера! – вышел напутствовать Лаптев. – Не робейте, Тамарочка. Завтра и мы приедем на лесосеку.
Тамара вышла вперед и не очень уверенно скомандовала:
– Геен!
Она шла, не оглядываясь, слыша за собой скрип снега под множеством ног и шумное дыхание четырехсот немцев. Было страшно, но она изо всех сил старалась не подать виду. Солнце выплывало из-за горы, ярко-оранжевое, в белых парных облаках. Мороз слегка отпустил: близилась весна.
Штребль жадно глядел вокруг. Леса и горы – все под глубоким снегом, сбоку – поселок, над каждым домиком – тоненький, прямой, как свечка, столбик дыма. Дорога накатанная, блестящая, уходит далеко вдаль. Белокурая девушка впереди все идет и идет, не оборачиваясь. Штребль глядел на нее, и в его душу запало радостное чувство: не вооруженный до зубов охранник гнал их на работу, а вела симпатичная русская девушка, одетая в старую ватную куртку и подшитые валенки.
– Откуда вы знаете немецкий язык, фрейлейн? – осмелев, спросил Штребль.
Тамара, не повернув головы, ответила:
– В школе учила.
До лесосеки по тракту было около четырех километров. Немки, не привыкшие к тяжелым валенкам, начали отставать.
– А ну, подтянись! – покрикивал на них старичок-десятник Влас Петрович. – На юбки наступлю!
Старик ворчал всю дорогу и ругал немцев на чем свет стоит.
– Два сына у меня было. Где они? Подайте-ка мне сыновей! Ах вы, б… нехристи не нашего Бога! Были бы сыновья живы, я бы… вашу мать, и дорогу в лес уже позабыл. А из-за вас, проклятых, иди, мерзни, как пес. Ни дна бы вам, б… ни покрышки!
– Ладно тебе, дядя Влас, – рассудительно сказал другой десятник, недавно вернувшийся с фронта однорукий Колесник. – Слава богу, что мы их гоним, а не они нас.
Тамара свернула с тракта в лес. Немцы, сбившись в кучу, повалили за ней, увязая в снегу. Тропка привела на большую поляну. У маленькой лесной сторожки стояли сани с топорами и пилами.
– Возьмите инструмент, – по-немецки сказала Тамара. – Бери, бери, – поспешно добавила она по-русски. – Цвей топор, одна пила на троих.
Подъехала Татьяна Герасимовна. Вылезая из саней, крикнула Тамаре:
– Баб смешай с мужиками! Баб, говорю, не бросайте одних! Чего они одни-то наработают? Ни колоть не можут, ни что… Тома, бери вот этих, помордастей, веди в лес, – она указала на мужчин из первой роты.
Тамара махнула рукой:
– Пошли!
Влас Петрович отобрал себе мужчин из второй роты. Колесник обиженно заметил:
– Что ж, мне одна шваль досталась?
– Чем же они шваль? – рассердилась Татьяна Герасимовна. – Что плохо одеты? Может, лучше работать будут, чем те, нарядные. Инструмент берите, айда с богом!
Тамара вывела свою партию на просторную снежную поляну. Посередине красовались три высокие разлапистые ели.
– Лиса! – восторженно закричал Бер, заметив рыжий комок, который мелькнул и скрылся между елок. Неожиданно упавший снежный ком засыпал всех холодными иглами.
Крайняя ель была огромная. Вершина ее, казалось, упирается в холодные снежные облака, а ветки-лапы держат на себе каждая не менее пуда снега.
Тамара скинула телогрейку и знаком подозвала стоящего рядом немца.
– Бери пилу. Остальные отойдите подальше, – она махнула рукой в сторону.
Немец согнул длинную спину, чуть-чуть высунул язык и принялся дергать за ручку пилы.
– Ровней пили, не дергай! – строго сказала Тамара. – Гут надо зеген. Ферштеен?
– Гут, – буркнул немец и снова согнулся.
Мерзлое дерево сопротивлялось, пила звенела и гнулась. Тамара вынула из-за пояса топор и стала подрубать. Вновь поднялся снежный вихрь, и закружилась серебристая пыль. Тамара подозвала Штребля.
– Умеете пилить? – спросила она его по-немецки и немного покраснела за свое произношение.
– Яволь, фрейлейн. Я столяр.
Снова зазвенела пила. Пилили очень долго. Слабый скрип внутри дерева означал, что ель уже сдается и скоро рухнет вниз. Скрип этот усиливался и перешел в стон, а затем ель начала медленно крениться, задевая ветками соседние деревья и снова поднимая снежную метель.
– Ахтунг! – крикнул Штребль.
Раздался сильный треск, свист рассекаемого воздуха, и ель с печальным гулом упала на землю, поломав своей тяжестью молодые елочки и пихты. Обнажился пень, светло-розовый, просторный, как обеденный стол, накрытый скатертью.
Штребль старался унять дрожь в коленях и с трудом разогнул затекшую спину.
– С непривычки-то тяжело, – улыбнулась Тамара. – Гут арбайтен, камарад!
Она достала спички. Вскоре запылал огромный костер. Гигантские ветки с воем корчились на огне. От каждой подброшенной в костер еловой лапы взвивался целый фейерверк искр. Скоро огромный, очищенный от ветвей ствол угрюмо лежал в снегу, а вся былая краса дерева превратилась в груду пепла и тлеющих углей, над которыми немцы грели озябшие руки.
– Ну что, поняли, как работать? – спросила Тамара.
– Я, юнге фрейлейн, – ответило несколько голосов.
– Ну, глядите дальше.
Вместе с плечистым Раннером она отпилила первую чурку. Поставив чурку на попа, она тяжелым колуном разбила ее на плахи. Мерзлое дерево разлеталось, как стекло.
– Вот и все. Расходитесь подальше друг от друга и начинайте.
Тамара развела всех по лесу. Застучали топоры. Раздвигая ветки, на поляну вышла Татьяна Герасимовна.
– Ну, как дела? Двигаетесь помаленьку? А прогадала ты, Томка, что взяла этих франтов: вон у Власа да у Колесника те немцы, что в узких штанах, им рта разинуть не дали, взяли топоры и давай жарить, как заправские лесорубы. Их и учить нечего. И бабы в красных юбках пилят так, что любо! Один долговязый мне и говорит: в Румынии дома тоже в лесу работал.
– И этих обучим, – не совсем уверенно сказала Тамара.
Но вечером из лесосеки она возвращалась печальная. Понуро брели за ней и усталые немцы. Первый день не обещал ничего хорошего: только очень немногие – плотники и столяры – умели держать в руках пилу и топор. Остальные чувствовали себя совершенно беспомощно. Люди эти никогда даже не видели, как рубится лес, не умели разжигать костры, метались, суетились, вязли в снегу, мешали друг другу, рискуя быть задавленными деревом. «Можно подумать, вчера только на свет родились, – сердито думала Тамара. – Как они норму-то будут выполнять?» Но все же ее отчасти утешало то, что большинство немцев обнаружили явное желание работать. Поэтому, когда у лагеря их встретили комбат и Лаптев, на вопрос: «Как дела? Небось, весь лес вырубили?» – Тамара, тряхнув головой, ответила весело: «Не вырубили, но вырубим!»
5
Поздно вечером Тамара сидела за немецким словарем. Подперев усталую голову кулаком, борясь с дремотой, она твердила:
– Дрова… дас хольц, сучья… ди эсте… ди эсте.
– Томка, будет тебе язык-то ломать! – прикрикнул Василий Петрович. – Ложись, квартиранта разбудишь!
– Сейчас… Сжигать… фербреннен. И что я, дура, в школе не учила! Как бы годилось! Топор… ди акст…
Вообще-то в школе она училась хорошо, и немецкий ей давался легко, поэтому она себя им не очень-то и утруждала. Стоило ей день-другой позаниматься перед экзаменом, и немецкие слова сами собой начинали крутиться на языке.
Утром Тамара поднялась с трудом. Забрала хлеб и пошла.
– Томочка, ты бы не оставалась одна с солдатами-то, – шепнула ей вслед бабка, все еще никак не понявшая, что эти немцы вовсе не солдаты.
Девушка только весело махнула рукой и убежала.
– Сегодня мы не должны лицом в грязь ударить, – объясняла она, как умела, идущим за нею немцам. – Сам комбат с офицерами в лес приедет. Вы поменьше суетитесь и не орите без толку. Работать попробуйте по трое. Легче будет. Цвей ман и ейне фрау. Понятно?