Она заложила их заново.
После «Ночного дозора» прошло шестнадцать лет, прежде чем Рембрандту вновь заказали групповой портрет, – это способно сказать нам нечто о враждебном приеме, встреченном первой работой, но не многое о затруднениях, испытываемых им в Голландии.
У нас не имеется сведений о том, что после женитьбы Рембрандт хотя бы раз выехал за пределы Голландии.
Аристотель, чья способность к наблюдению, классификации, сопоставлению и построению заключений по-прежнему оставалась безупречной, мог усмотреть параллели между Сократом, ожидающим казни, и Рембрандтом, ожидающим банкротства.
Аристотель, названный за такие его сочинения, как «О душе», «О сознании и здравомыслии», «О памяти и воспоминаниях», «О сне и пробуждении», «О сновидениях» и «О жизни», отцом психологии, не видел ничего пугающе ненормального в том, что некоторые люди предпочитают смерть позору и разорению и что многие до его появленья на свет и после прибегали к самоубийству, чтобы не претерпеть и того и другого.
Аристотель мог усмотреть и сходство между Голландией, в которой он теперь воскресал на портрете, и древними Афинами, какими они были до его рождения и о каких он многое слышал, читал и писал, ибо эта крохотная, амбициозная нация мореплавателей, повсюду учреждавшая свои монополии и сферы влияния, казалось, вечно пребывала в ссоре со всем прочим миром.
К тому времени Абель Янсон Тасман уже, разумеется, отплыл курсом на восток через Индийский океан в Тихий, открыл Новую Зеландию, обогнул Австралию, установил, что это континент, и нанес на карту – на его северо-западном берегу – Новую Голландию, еще один заморский торговый форт Голландской республики.
За Атлантикой, по другую ее сторону от Европы, на восточном побережье Северной Америки располагалась голландская колония Новые Нидерланды, а в западной Африке голландцы добрались до Анголы, где добывали рабов, весьма полезных при выращивании и рафинировании сахара на бразильских плантациях, которые Голландия отняла у Португалии.
И Голландия, и Афины вели хлебную торговлю с Россией: Голландия через Балтику, Афины через Геллеспонт, Босфор и греческие города Византии, а там, переплыв Черное море, добирались и до Крыма, где закупали пшеницу, рис и ячмень, без которых город не смог бы выжить. Чтобы держать эти пути открытыми, Афинам часто приходилось воевать.
Афинские купцы торговали пшеницей всюду, где цены были повыше.
Впрочем, между Сократом и Рембрандтом имелись и различия, которых наш взыскательный философ, додумавшийся до определения определений, никак не мог игнорировать.
Подобно большинству афинских граждан, не обремененных работой, Сократ большую часть каждого дня проводил под открытым небом.
Подобно большинству голландцев, Рембрандт работал почти безостановочно и практически все время проводил под крышей.
Погода в Голландии не благоприятствовала жизни на вольном воздухе и долгим беседам в той мере, в какой склоняла к ним погода Афин, где на год в среднем приходится триста солнечных дней.
В Голландии их вообще не бывает.
Рембрандт жил в доме, а работал в мансарде, заполненной учениками, платившими ему за уроки, и набитой произведениями искусства – его собственного и покупными: причудливыми одеждами, оружием, украшениями; все это он фанатично собирал более двадцати лет, с тех пор как перебрался в Амстердам.
Вскоре всему имуществу Рембрандта предстояло пойти с молотка, включая и бюст Гомера, использованный в качестве натурщика для бюста Гомера, в который он на глазах у Аристотеля с таким ошеломляющим мастерством вдыхал с помощью красок жизнь.
Грекам и не снилось, что возможны чудеса, подобные происходившему на холсте, и что красота столь трогательная может исходить от человека, не блещущего воображением и банального во всех иных отношениях.
Сократ и Платон этого не одобрили бы.
Живопись представляла собой одно из миметических искусств, каковые эти философы ставили ниже прочих, считая их подражанием подражанию. Занятия живописью, подобно занятию поэзией и музыкой, строго ограничивались цензорами в первой из деспотических утопий, предложенной Платоном в «Государстве», и почти полностью запрещались во второй из его деспотических утопий, обрисованной в «Законах».
Сократ лишь поглумился бы над этим выполненным на холсте красочным подражанием гипсовой либо каменной копии с мраморного подражания внешнему облику человека, которого никто не знал и никогда не видел и о самом существовании которого не имелось достоверных свидетельств, письменных или устных. Сократ покатился бы со смеху, увидев длинное лицо Аристотеля и его несусветное одеяние.
Для теперешнего же Аристотеля картина, частью которой стали он и Гомер, была чем-то большим, нежели просто подражание. Она обладала собственным неповторимым характером, не обладая при этом никаким предбытием, даже в платоновском царстве идей.
Пока Аристотель наблюдал за художником, тот добавил оливково-бурого и зеленого к белым рукавам стаккоса, и рукава остались белыми!
Он провел сухой кистью, вновь взяв на нее немного тусклых пигментов, по еще мягкой краске, и внезапно ткань обрела складки, одежда начала отражать свет и тон ее стал богаче. Он прошелся короткими ударами толстой кисти поверх длинных мазков, нанесенных тонкой, оставляя следы щетины на поверхности, делая ее более грубой и плотной. Кончиком тонкой и нежной кисти он любовно изобразил мешки под глазами Аристотеля и морщины на его лбу.
Он наложил поверх тяжких слоев краски побольше минерального лака, углубляя и обогащая блеск драгоценных камней. С помощью крошечных вкраплений белого он сообщил золотистый блеск длинной, тяжелой цепи Аристотеля. И, словно вдохновленный внезапной мыслью, сложил слева лесенкой книги, резко очертив геометрическую границу картины там, где никакой границы доселе не было, – вертикальную параллель голове и шляпе Аристотеля и бюсту Гомера. Он переносил медальон с лицом Александра с места на место, пока тот не повис на цепи в точности там, где ему требовалось; он снова и снова то увеличивал, то уменьшал поля Аристотелевой шляпы.
То, что он творил с бюстом Гомера, было непостижимым откровением для человека, любовавшегося в древности написанным Апеллесом портретом Александра.
Переводя взгляд с тусклой мазни, покрывавшей палитру голландца, на вибрирующие тона стоявшей на столе статуи, Аристотель следил за чудом преображения. Добавив угольно-бурого к ее кремовым тонам, Рембрандт даровал Аристотелю иллюзию плоти в неживом изваянии человека, который, казалось, наливался теплом бессмертной жизни под ладонью философа. Рембрандт одел Гомера несколькими простыми мазками – широкие и плоские, они создали на его одеянии темноватые складки.
Для Аристотеля оставалось загадкой, как может человек столь бесталанный обладать таким гением.
Аристотель, размышляя, смотрел мимо Гомера. Гомер, безглазый, таращился на Аристотеля.
Аристотель был поражен до того, что только дивился, почему же Рембрандт не написал до сих пор живого Гомера вместо статуи.
А неплохая мысль, решил Рембрандт, и лет восемь спустя, когда Аристотель уже обосновался в сицилийском замке, отправил дону Антонио Руффо на предмет размышлений наполовину законченное изображение Гомера, диктующего писцам, а с ним и второй выполненный для дона Руффо заказ – поясной портрет Александра.
Гомера Руффо вернул для завершения, сопроводив его гневной жалобой на то, что Александр состоит из четырех сшитых вместе кусков: он был уверен, что его одурачили, использовав уже готовый головной портрет, мошеннически увеличенный до оговоренных в контракте размеров.
Зная Рембрандта, мы не знаем, насколько ошибся дон Руффо.
Известный лишь в переводе бесцеремонный письменный ответ Рембрандта на жалобу его покровителя обошелся бы собирателю рукописей в немалую сумму, если бы удалось отыскать или подделать оригинал.
Ныне «Александр» то ли висит, то ли не висит в Глазго, а «Гомер», поврежденный огнем и обрезанный до размера, позволившего вместить лишь главного персонажа и руку одного из писцов, пребывает в музее Морица в Гааге.
Нью-йоркскому музею Метрополитен пришлось, чтобы заполучить «Аристотеля», перебивать цены, предлагаемые Кливлендским художественным музеем и питсбургским Институтом искусств Карнеги.
Сократ и Рембрандт закончили жизнь бедняками.
Сократ ничем не владел, никому не был должен и потому не расстраивался.
Рембрандт горевал отчаянно.
Он незаконно пользовался крохотным наследством, оставленным его дочери второй из двух служанок, ставших его любовницами.
Титус умер за год до Рембрандта. То немногое, чем он владел, перешло к его беременной жене, обвинившей Рембрандта в том, что он и из этого кое-что утянул.
Одно из поздних полотен Рембрандта – это автопортрет смеющегося художника. Он способен разбить человеку сердце. Возможно, что он написан мастихином. В настоящее время автопортрет находится в Кельнском музее.
Попробуйте купить его за миллион долларов, ничего у вас не выйдет.
В ранние его дни Сократу хватало средств, чтобы нести военную службу гоплитом, а этот ранг требует обзаведения доспехами и оружием за собственный счет. В поздние его дни у него только и осталось, что жена и трое детей. В разговоре с одним из друзей он сказал, что если б нашелся покупатель, то он, пожалуй, продал бы все, что у него есть, вместе с домом за пять мин.
– Живешь ты так, – однажды сказали ему, – что даже ни один раб при таком образе жизни не остался бы у своего господина. Еда и питье у тебя самые скверные. Плащ ты носишь не только скверный, но один и тот же летом и зимой. Ходишь ты всегда босой и без хитона.
– Попытайся понять, – объяснил Сократ, – по моему мнению, не иметь никаких нужд есть свойство божества.
Он говорил, что кажется себе богачом, когда, проходя по рыночной площади, пересчитывает вещи, без которых, как он понимает, вполне можно жить.
Его отношением к бедности гораздо проще восхищаться, чем оное разделить.
Что касается жены Сократа, Ксантиппы, то о ней можно получить сведения, правда, не очень надежные (из книги Диогена Лаэртского «О жизни и изречениях знаменитых философов» и Ксенофонтовых «Воспоминаний о Сократе»), сводящиеся к тому, что она обладала сварливым нравом и рыскала за мужем по всей рыночной площади, чтобы разодрать на нем плащ и выбранить его при всех за то, что в доме ничего нет, даже его самого. Порядочная, свободнорожденная афинская женщина носа не высовывала из дому, если могла без этого обойтись, и отсутствие у жены Сократа раба, который мог отправиться на рынок и проделать все вышеописанное за нее, свидетельствует о крайности, до которой был доведен ее дом.
Когда Сократа сочли виновным, обвинители потребовали его смерти.
Сократ не пожелал воспользоваться правом испросить менее суровое наказание – заключение в тюрьму либо изгнание.
Остается еще денежный штраф, не без некоторой сухости сказал Сократ. «Разве если вы назначите мне уплатить столько, сколько я могу, – предложил он. – Пожалуй, я вам могу уплатить мину, ну столько и назначаю».
Естественно, его приговорили к смерти.
Он упомянул еще о том, что друзья велят ему назначить штраф в тридцать мин, а поручительство берут на себя, ну так он и решил назначить такую пеню.
Но его все равно приговорили к смерти.
Похоже, он был единственным, у кого не возникло при этом никаких возражений.
Стечение календарных дат даровало ему еще тридцать дней жизни. Когда друзья подготовили побег, он не пожелал о нем даже слышать.
Не ему нарушать законы своего города.
Шуточки насчет Сократа, содержащиеся в четырех пьесах Аристофана – «Облака», «Осы», «Птицы» и «Лягушки», – определенно показывают, что он был достаточно известен, чтобы толпа поняла, в чем их соль. Комический поэт Евполид написал о нем:
«Я ненавижу Сократа, который до всего доискивается и только не заботится, что ему есть».
Никто не поверил кожевнику Асклепию, когда тот поклялся, что ни разу не говорил с Сократом и не знает ни единого его изречения, за которое город приговорил его к смерти.
Его обвинители тоже ни одного не знали. На суде они привели лишь одно доказательство его порочности: он-де утверждает, будто Солнце – раскаленный камень, а Луна – земля.
Это хорошо известные положения Анаксагора, ухмыльнулся в ответ Сократ, даже малые дети стали бы смеяться над ним, если бы он попытался выдать их за собственные, не говоря уж о том, прибавил он, что это полная чушь.
III
Изобретение денег
6Изобретение денег лидийцами в седьмом веке до Рождества Христова привело к серьезным изменениям в экономической жизни человеческих сообществ, докатившимся и до Голландии семнадцатого века по Рождестве Христовом и позволившим живописцу Рембрандту купить себе дом на Бреетстраат с первоначальным взносом двенадцати сотен гульденов, сделанным в день вселения.
Шесть месяцев спустя он заплатил еще двенадцать сотен и еще восемьсот пятьдесят гульденов через шесть месяцев после этого. Три платежа, произведенные в течение двенадцати месяцев, составили двадцать пять процентов от полной суммы.
Остаток можно было выплатить за пять или шесть лет, как будет удобно Рембрандту, – вместе с накопившимися процентами, начисляемыми по общепринятой ставке в пять процентов годовых.
Дом стоил тринадцать тысяч.
Рембрандт не сомневался, что сможет позволить себе подобные траты.
Почему бы и нет?
За первый свой год в Амстердаме он выполнил больше заказов, чем за всю прошлую жизнь. Следующие семь лет оказались не менее прибыльными.
Появившись в Амстердаме двадцатипятилетним человеком, он чуть ли не за одну ночь стал самым модным портретистом города. К 1639-му, когда Рембрандт с Саскией купили дом, он уже написал несколько картин для дворца принца Фридриха Генриха Оранского в Гааге. Два других его полотна принадлежали королю Англии Карлу I, которому предстояло в 1649-м расстаться с головой, но, правда, не из-за картин.
Тридцатитрехлетний Рембрандт зарабатывал кучу денег. Разве были у него причины сомневаться в том, что в дальнейшем он станет зарабатывать еще больше?
В той части Амстердама, в которую Рембрандт, лишившись дома, перебрался с семьей, он поселился в жилище достаточно просторном, чтобы вместить его студию, Хендрикье, их дочь и Титуса, арендная же плата составляла ровно двести двадцать пять гульденов в год.
При покупке дома в 1639 году они с Саскией были женаты пять лет. Ко времени их знакомства она уже осиротела. Хотя восемь сирот поделили состояние отца Саскии поровну, ее доли тем не менее хватало, особенно в соединении с начальным достатком Рембрандта, на то, чтобы их траты бросались в глаза, навлекая на Саскию критические замечания родственников, что она-де бессовестно транжирит свое наследство.
Вместе со своей долей богатства Саския привнесла в этот многообещающий буржуазный брак явственный душок патрицианского общества, который Рембрандт очень ценил и которого он не смог бы приобрести никакими иными средствами. При той сутяжнической натуре, которой, как мы знаем, обладал Рембрандт, и при том пассивном расположении, которое мы склонны приписывать Саскии, они, надо полагать, хорошо ладили и брак их был, вероятно, вполне удовлетворительным, не считая, конечно, дурного здоровья Саскии и смерти, постигшей первых их трех детей вскоре после рождения.
Не существует свидетельств касательно того, чтобы кто-нибудь из членов семьи Саскии возражал против ее брака с сыном лейденского мельника, ставшим в Амстердаме знаменитым художником и предположительно допущенным ко двору принца Фридриха Генриха, при котором, насколько мы можем полагаться на документы, он если когда-либо и появлялся, то лишь по делам, связанным с его профессией.
Его семья также помалкивала, хотя жившая в Лейдене мать Рембрандта представила необходимое письменное согласие на брак, подписав его крестиком.
Ни один из членов его семьи на брачном торжестве не присутствовал; возможно, ни одного и не пригласили.
Рембрандт и его родичи не писали друг другу – разве что о смертях; нет также сведений и о его приездах в семью. По меньшей мере двое из его братьев жили в ничтожной нищете еще до того, как он и сам в нее впал.
Даже до переезда в Амстердам у молодого Рембрандта имелось достаточно денег, чтобы ссудить тысячу гульденов торговцу, продававшему его работы.
Тысяча гульденов была порядочной суммой, распоряжаться которой, не говоря уж о том, чтобы отдать ее в долг, мог далеко не всякий молодой человек.
Возможно, эта ссуда была вложением в деловые операции. Вероятно, именно Эйленбюрх побудил Рембрандта переехать в Амстердам, город куда более крупный, чем Лейден, и к тому же ставший источником наиболее важных заказов. В Амстердаме, по крайности до своей женитьбы, Рембрандт жил в доме Эйленбюрха на Бреетстраат, улице, на которую Рембрандт, несомненно, стремился вернуться, как только он сможет позволить себе собственный дом.
Саския и Рембрандт почти наверняка познакомились в доме ее кузена Эйленбюрха в один из приездов Саскии из Фрисландии. Вскоре Рембрандт стал самым знаменитым из обитателей этого дома, главной приманкой на сходках культурной элиты, сопряженных с расходами, которые Эйленбюрх скорее всего окупал, сбирая входную плату.
Ныне, в сорок семь лет, Рембрандт уже более года работал над изображением Аристотеля, размышляющего над бюстом Гомера, и всего за пятьсот гульденов.
Хендрик ван Эйленбюрх был уважаемым дельцом-менонитом в отличающемся широтою взглядов городе, он поддерживал теплые отношения, личные и деловые, с людьми, обладавшими в Амстердаме, и не в нем одном, немалой властью, людьми, от которых в Голландии зависели решения, касающиеся не только назначений на государственные должности, но и выбора тех художников, которые смогут заработать на официальных и даже частных заказах. Великий морской порт Амстердам был в ту пору богатейшим и оживленнейшим в мире центром морской торговли.
Великий морской порт Амстердам, собственно говоря, и портом-то не был, поскольку располагался в добрых семидесяти милях от ближайших морских гаваней Северного моря.
Почтенный художественный агент Рембрандта имел обыкновение занимать деньги у всех своих живописцев, если, конечно, у них было что занять, взамен рекомендуя их амстердамским купцам и вообще людям разных профессий, способным стать прибыльным источником заказов на картины.
Одним из таких людей был доктор Николас Тюлп.
Датированный 1632 годом «Урок анатомии доктора Николаса Тюлпа» стал блестящим дебютом Рембрандта в этом новом для него городе, куда он приехал за год до того, имея репутацию, которую и подтверждал, не теряя попусту времени.
Теперь ему было двадцать шесть.
Его драматическое изображение хирургов, присутствующих на вскрытии, проводимом доктором Тюлпом, который, глядя в ученую книгу, дает пояснения относительно анатомированной им руки, представляет собой поразительный по смелости шедевр, в котором нет почти ни единой крупицы правды.
Доктор Тюлп не анатомировал руку, об анатомировании коей он читает на картине лекцию, которой внимают все остальные. Анатомирование начинается с вентральной полости, а она изображена нетронутой.
Люди, написанные Рембрандтом, были, все до последнего человека, чиновниками гильдии хирургов, а отнюдь не студентами медицины, возможно, никто из них и врачом-то не был, к тому же все, кто изображен на картине, за вычетом одного человека, заняты вовсе не тем, чем они были бы заняты, изобрази их Рембрандт занятыми тем, чем они занимались, пока Рембрандт их писал, а именно – позированием для картины.
Единственная правдивая фигура в «Уроке анатомии доктора Николаса Тюлпа» – это человек, известный под именем Адриен Адриенц ’т-Кинт (’т-Кинт означает «телок»), он же труп.
Человека этого повесили при большом скоплении публики за грабеж, сопряженный с насилием. Он спер пальто.
Доктор Тюлп, выдающийся ученый, профессор анатомии Амстердамской гильдии хирургов, олдермен и член городского совета, а впоследствии четырехкратный бургомистр, был сыном торговца готовым платьем.
В первой половине семнадцатого столетия в Амстердаме не считалось зазорным быть сыном торговца готовым платьем.
А также торговца солью, сельдью, мускатным орехом и гвоздикой, зерном, лесом, табаком, оружием и даже, к чему неизбежно приводит прогресс культуры, деньгами как таковыми.
К концу того же столетия на фабрикации готового платья, засоле и поставке сельди – вообще на всяком предпринимательстве, сопряженном с затратами труда и производством продукта, – запечатлелось некое социальное клеймо.
К концу того же семнадцатого столетия богатые торговцы, промышленники и судовладельцы Амстердама жаловались, что намного превосходящие их богатством государственные чиновники не желают более заниматься торговлей или производством товаров, а взамен того «извлекают доходы из домов, земель и дачи денег под проценты».
Аристотель почитал дачу денег под проценты подлейшим из множества извращений, каким может подвергаться это средство взаимных расчетов.
Нарождалась новая аристократия, дети богачей все чаще и чаще вступали в браки в своем кругу, объединяя состояния. Они начали приобретать загородные дома и одеваться на отличный от прочих, привлекательный манер.
Когда лавочники и мастеровые стали сами одеваться и жен своих и детей одевать на тот же манер, представители среднего класса предложили ввести закон, объявлявший преступниками всех, кто так одевается, кроме, конечно, представителей среднего класса.
Когда столь многие одеты одинаково, жаловались они, зачастую невозможно отличить людей, заслуживающих вежливого обращения, от тех, кто его не заслуживает.
Закон не прошел, однако в воздухе явственно запахло социальными переменами и новыми классовыми различиями, свидетельством которых он стал.
С изобретением денег лидийцами в седьмом веке до Рождества Христова появилась масса возможностей извлечения прибыли, а там, где прибыль, там и люди, пуще всего на свете желающие ее извлекать. Там же, где из денег можно извлечь больше денег, чем из чего бы то ни было другого, усилия государства, как правило, направляются на увеличение производства все тех же денег, в которых общество, вообще говоря, и не нуждается, если оставить в стороне покупку предметов потребления, необходимых для поддержания здоровья и физического благоденствия, а также приобретение досуга для размышлений. Всякий раз, когда денег появляется больше, чем требуется для приобретения продуктов, они расходуются на приобретение еще большего количества денег. Банки становятся преобладающей в обществе силой, число юристов и бухгалтеров возрастает, а само общество оказывается дезорганизованным и ослабевает в военном отношении.
Появляется множество людей, которые процветают в подобном финансовом окружении, и еще больше тех, которые могут совершенно свободно катиться к чертовой матери.
В Амстердаме, где Хендрик ван Эйленбюрх занимал деньги у своих покровителей или позволял им вкладывать эти деньги в свое дело, обыкновение его состояло в том, чтобы выдавать в качестве обеспечения долгов картины Рембрандта и прочих, ибо он знал, что его кредиторы смогут копировать эти картины без разрешения авторов и без оплаты их труда.
Далеко не в одном случае он, в виде дополнительного залога, отдавал одни и те же картины разным кредиторам.
Эйленбюрх отдавал в обеспечение долга офортные доски и не мешал кредиторам делать с них оттиски на продажу.
Рембрандт продавал офортные доски одному португальскому еврею, тайком припрятывая несколько оттисков для себя, в нарушение условий сделки.
Рене Декарт, называемый отцом современной философии и основателем аналитической геометрии и большую часть своей жизни проведший в Амстердаме – как раз во времена Рембрандта, – заметил однажды, что люди, населяющие этот город, настолько поглощены преследованием собственной выгоды, что он мог бы провести здесь всю свою жизнь без того, чтобы его заметила хотя бы единая душа.
Декарт провел остаток своей жизни, а вернее, большую его часть в Амстердаме, и Рембрандт его не заметил.
Через месяц после женитьбы Рембрандт нанял поверенного для сбора мелких долгов, так и не выплаченных Саскии в Фрисландии. С этого дня и до конца его жизни едва ли найдется период длиною в два года, в который он не был погружен в денежные тяжбы.
Когда его любовницу и экономку Хендрикье Стоффелс призвали на заседание церковного совета по обвинению в развратной жизни с живописцем Рембрандтом, самого живописца призвали тоже. Он туда не пошел.
Когда «Аристотель, размышляющий над бюстом Гомера» близился к завершению, Хендрикье позировала голышом для полотна, на котором Вирсавия размышляет над письмом Давида. Помимо этого она, одетая в белую сорочку, служила моделью для чудесной картины, изображающей женщину, которая стоит, приподняв юбки, в воде, доходящей ей до колен.