Еще с того своего первого дня в Пензе, когда он случайно попал в церковь Бориса и Глеба, Сергей начал интересоваться Христом. В больнице он часами расспрашивал Левина о том, чтоˊ было в Палестине в последние десятилетия до Христовой эры, во время земной жизни Христа и потом, после того, как Он был распят. Левин рассказывал ему о ессеях, зилотах, фарисеях и саддукеях, о восстании Бар-Кохбы, о разрушении Храма и рассеянии. Он рассказывал о Христе, о его учении и учениках, о том, как были устроены первые христианские общины: о пророках и учителях, о епископах, пресвитерах и дьяконах, о том, как возникали секты и как постепенно рождалась церковь. У Сергея уже был свой взгляд на Христа, он сложился еще до больницы, во время тех долгих споров, которые он вел с Александрой о молебнах, и рассказы Левина мало в чем изменили его.
Сергей по-прежнему считал, что Христос был, пожалуй, самым великим народным вождем, и то, что хотел дать людям Христос, нужно им сейчас. Вера в Христа, вера в его божественное происхождение и воскресение нужна и оправданна, она была спасительна для Его последователей, без этой веры христианство вообще было бы невозможно. Хорошо относился Сергей и к церкви, но лишь того периода, когда она еще не вошла в союз с государством и не служила ему. Единственное, что казалось ему несправедливым и с чем он не мог примириться – это с идеей первородного греха, с идеей изначальной греховности и виновности человека, с тем, что Христос пришел в мир, чтобы на кресте искупить человеческие грехи и очистить людей.
Как-то он спросил Левина, откуда вообще взялось в мире зло, если Бог Всеблаг, и что думают о зле Ветхий завет, Талмуд и сам Левин. Левин тогда сказал Сергею, что Господь не мог творить зло и до человека в мире зла, кажется, вообще не было. Знание о том, что такое зло, было, а самого зла не было. Мир был как буквы, которые сами по себе благо, но которыми можно написать и зло. Господь создал человека, и ему первому была дана возможность, свобода творить и добро, и зло. Господь надеялся, что человек, зная, что такое зло, и зная, что он может творить зло, сам свободно выберет добро, будет творить добро.
Рай – это время детства человека. Играя, он дает имена зверям и рыбам, птицам и деревьям – всему, чем Господь населил данный человеку мир и что будет жить с ним в этом мире. В раю человек познaет добро и зло, познает слишком рано, еще ребенком, познает тогда, когда душа его еще не была воспитана. Первое зло, которое сотворит человек, – нарушит запрет Господа, это зло, порожденное ребенком, но дальше, появившись в мире, зло начнет порождать зло, зло будет множиться и расти, и человек, душа которого плохо научена отличать добро от зла, будет в неведенье только помогать злу. Мы боремся со злом и думаем, что, если против нас зло и мы с ним боремся, мы – добро. Но это не так. Тот, кто против нас, тоже считает, что он добро, в этой борьбе сходятся два зла и рождается новое зло. Мы не понимаем и забываем, что добро – это нечто совсем другое, чем зло, что добро – тогда, когда кто и откуда на него ни смотрит, всегда видит добро.
В октябре пятьдесят девятого года состояние Сергея снова начало ухудшаться. Осень в тот год была плохая, прогулки из-за обложных дождей совсем редкими, но и в те дни, когда их выпускали во дворик, Сергей старался не выходить из корпуса. Почти всё время он проводил в палате и теперь, через семь месяцев после поступления в больницу, наконец стал привыкать к тому, что он болен, живет и будет жить вместе с другими больными здесь, в этом отделении. Он и раньше, летом, когда чувствовал себя хорошо, не хотел выписываться, сознавая, что вывеска сумасшедшего дома хоть как-то защищает его, что оставаться в больнице и дальше – для него лучший выход.
Осенью, когда дозы лекарств, которые ему давали, снова увеличились, он заметил, что память его постепенно слабеет, он помнит то, что было с ним до больницы, всё хуже, и был рад этому. Изменилось и его отношение к Левиным: так же, как и для других больных, они теперь становятся для него не свои, не больные, а скорее часть персонала. Тогда же он при каждом свидании с Верой и Александрой начинает говорить им, что ему трудно общаться с людьми не из больницы, трудно перестраиваться и, если они будут реже навещать его, для него это будет только лучше.
Осенью пятьдесят девятого года в самом Сергее уже появилось понимание того, что те, кто лежит вместе с ним в отделении хроников, давно уже не случайное скопище людей, что здесь за многие годы возникла настоящая община или даже маленький народ, со своей судьбой, с устоявшимися обычаями, нравами, законами. И главное, эта община – его, она его ждет. Но войти в нее Сергей сумеет только в начале следующего года, когда Вера, Александра и Ирина будут приходить к нему не как раньше, почти каждый день, а два-три раза в месяц, и вместе с их ежедневными визитами кончится его привилегированное положение, кончится жизнь на два дома, они перестанут вмешиваться в его дела, перестанут напоминать ему то, что он должен забыть и что связано с ними.
С зимы шестидесятого года санитары начнут бить его, как и других больных, он тоже будет голодать без передач, но теперь он уже не один, он в общине, он часть народа, который принял его, перед которым он ни в чем не виноват и который ни в чем не виновен перед ним. Он свой среди своих, и он пожертвует всем, чтобы его народ жил лучше.
В жизни отделения хроников была одна особенность. Она состояла в том, что всё существование его было подчинено строгой цикличности. Цикл, словно отмеренный по линейке, продолжался ровно три месяца и кончался бунтом, в котором участвовали все больные. За весну и лето пятьдесят девятого года Сергей видел два таких восстания – 10 мая и 11 августа, но и до мая про эти бунты ему много раз рассказывал Левин, который видел их добрый десяток, а кроме того, переписывал год назад посвященный им специальный медицинский отчет.
По словам Левина, выходило, что первый бунт был в отделении в январе пятьдесят первого года, а до этого здесь никогда не слышали ни о чем подобном. Бунты эти были страшны: безумие больных, направленное раньше вовнутрь, замкнутое и огороженное в них самих, выходило наружу, соединялось вместе, и начинался дикий погром. Стихия его захватывала самых тихих и занятых собой больных, но длился он недолго, редко больше двух часов, и кончался массовой экзекуцией, которую проводили санитары, созванные со всей больницы: больных избивали, вязали в смирительные рубашки, кололи аминазин.
Еще 10 мая, во время первого бывшего при нем восстания, Сергей заметил, что эта экзекуция не столько прекращала бунт, сколько следовала за ним. Когда он начинался, отделенческие санитары прятались в ординаторской и отсиживались там, пока не получали подкрепления, но и вместе санитары начинали действовать, когда бунт уже сам собой затихал и сходил на нет. В отделении была разработана целая система мер, чтобы предупреждать вспышки или хотя бы купировать их. Разными способами врачи и санитары пытались сгладить пик, как бы рассредоточить безумие больных по всему объему этих трех месяцев. Чтобы выровнять напряжение, санитары ежедневно по плану избивали больных, запугивая их и заставляя выложиться до времени, только за неделю до бунта избиения кончались и больным начинали давать двойные и тройные дозы успокоительного. Однако основная ставка была на другое.
Трехмесячный цикл имел свои высшую и низшую точки: высшая падала на бунт, потом возбуждение в отделении спадало, достигая минимальной отметки примерно через два месяца после него, дальше снова начинался подъем. В низшую точку цикла санитары принудительно устраивали больным общую мену кроватями, такая операция называлась в отделении «третий лишний». Многие больные ночью ходили под себя, у многих были припадки, и между теми, кто теперь, после мены, оказывались на одной койке, сразу же начинались драки. Но сил у больных было мало, они были вялые, сонные, и санитары легко гасили возмущение.
Цель операции «третий лишний» состояла в том, чтобы разделить больных, стравить их и создать внутри палаты постоянный источник недовольства. Привыкание соседей по койке шло долго, обычно несколько недель, и всё время, пока оно продолжалось, ненависть больных была направлена друг на друга, она изнуряла и ослабляла их и, самое важное, снимала давление с персонала. Смена коек считалась очень эффективной мерой, но Левин говорил Сергею, что бунты идут точно так же, как раньше, так же начинаются каждые три месяца, так же застают врачей и санитаров врасплох и по-прежнему никому не понятны. Но главная загадка – не неожиданность и сила вспышек, а их строгая периодичность, которая всех ставит в тупик.
Эта предсказуемость бунта и на равных его внезапность были удивительны. С первых чисел мая Сергей знал, что со дня на день будет очередная вспышка, ждал ее и внимательно следил за тем, как ведут себя больные. Левину он говорил тогда, что в отделении наверняка происходят те же народные восстания, что испокон века потрясали Россию, здесь обязательно есть свой вождь, свой или Болотников, или Разин, или Пугачев, такой же больной, как и они, плоть от их плоти, который и поднимает больных на борьбу, – но, увы, все эти вспышки отчаяния и ненависти обречены на неудачу. Народный бунт не признаёт ни организации, ни плана, ни четкой программы, его страшная сила – сила зверя, в ней нет разума, она стихийна, и народ, отбунтовав, снова смиряется, дает надеть на себя ярмо еще тяжелее прежнего.
В 1861 году, после отмены крепостного права Александром II, народниками была создана организация «Земля и воля», в России все тогда ждали, что народ вот-вот восстанет, ждали крестьянской революции, и «Земля и воля» должна была возглавить ее и привести к победе.
Но народ не поднялся ни в шестьдесят первом году, ни в шестьдесят втором, а в шестьдесят третьем восстала не Россия, а Польша, и Россия с Александром II подавила ее. Почему это произошло, не знает никто, и, может быть, здесь, в их отделении, они наконец поймут, как и кто начинает народный бунт и почему он не начался тогда, в шестьдесят третьем году.
10 мая, как и несколько предыдущих дней, Сергей почти не выходил из палаты: кончались три месяца, все ждали новой вспышки, и он боялся пропустить ее. Чтобы разобраться, что происходит, Сергей еще в конце апреля начал вести дневник, старательно занося туда самые малые изменения в поведении больных. Каждый вечер он перечитывал свои записи, чтобы составить общую картину, но толку в этой работе не было: разочарованный, он убеждался, что с больными не происходит ничего особенного, напряжение не растет и ничего не меняется. К 10 мая он уже начал думать, что бунтов больше не будет, они кончились или сами собой, или, наконец, подавлены врачами и санитарами. Весь тот день он почти безотлучно провел в палате, но в семь часов к нему пришла Вера, и он должен был оставить свой пост. Сергей не хотел ее видеть, не хотел выходить на улицу, но больные вели себя как обычно, даже спокойнее обычного, надеяться больше было не на что, и, хотя он мог отговориться простудой, он все-таки пошел к Вере.
Как всегда, она ждала его в углу дворика, у забора, разделяющего территорию их отделения и городской парк. На забор и парк выходила глухая, без единого окна, торцовая стена здания, место это было самым безопасным, называлось оно «карман» и считалось вотчиной больничных алкашей. В заборе была проделана большая дыра, сюда приносили и тут пили водку, через эту же дыру летом ходили в парк за пивом. Сергей уже несколько раз говорил Вере, что она может ждать его где угодно, только не здесь, что здесь они всем мешают, – но Вера не слушалась его, и виноват в этом был он сам.
Как-то в середине апреля Вера пришла к нему позже, чем всегда, они заговорились и не заметили, что уже темно, прогулка давно кончилась, больных загнали в помещение и отделение заперто. Во дворике они были одни. Сергей долго стучался в дверь, но санитары, наверное, были в столовой, и ему никто не открыл. Они с Верой сели на скамейку перед входом, через час должна была прийти ночная смена и впустить его. Ждать было скучно, и, когда совсем стемнело, они ушли обратно в «карман»; здесь Вера стала целовать его; она была маленькая, намного ниже, чем он, Сергей поставил ее на кирпичное основание забора, и сначала они спали стоя. Потом она захотела снова; вечер был очень теплый, ногами они сгребли прошлогодние листья, Вера постелила свою нижнюю юбку, легла, и они спали еще дважды.
Вера скучала без Сергея. С тех пор, как он лег в больницу, она беспрерывно ругалась с матерью, требовала, чтобы ни Ирина, ни Александра без ее разрешения не ходили к нему. Когда Александра как-то не послушалась, Вера поехала к ней домой, устроила скандал, кричала, что она, Александра, старая дева, старуха, – а всё равно только и думает, как бы отбить у нее Сергея. После этой склоки они больше месяца не разговаривали и не виделись, и только в конце апреля Ирина помирила их. В свое время Вера единственная была против того, чтобы Сергей ложился в больницу, и теперь она первая заметила, что он всё быстрее от них отдаляется.
Она чувствовала, что этот его уход и сама болезнь как-то связаны с тем, что их всегда было трое, и хотела отделиться от Ирины и Александры. Матери она говорила, что к прошлой жизни возврата нет, что она решила разменять их комнату и, когда Сергей выйдет из больницы, поселится с ним вдвоем, родит ребенка. Несколько раз она уже просила подругу помочь ей ускорить выписку Сергея, но та отказывалась, говоря, что психиатрическая больница – не курорт, хорошего в ней мало и, если больной все-таки хочет остаться там, его надо слушаться.
10 мая Вера специально, как и тогда, перед майскими праздниками, пришла в самом конце прогулки: она надеялась, что они будут одни, что Сергей снова захочет ее, что он будет хотеть ее еще и еще, будет хотеть, чтобы она пришла и завтра, и послезавтра, и так она в конце концов вытащит его из больницы. Но, едва увидев Сергея, она поняла, что он ей не рад, поняла, что ничего у них не будет, и приготовилась плакать. Сергей даже не поцеловал ее; сказал, что у него температура, он проводит ее до ворот и пойдет ляжет.
Свидание не продолжалось и пяти минут: они уже прощались, когда в корпусе лопнуло и посыпалось вниз сначала одно, потом другое стекло, раздались крики… Сергей побежал туда, однако попасть в отделение он не смог – все двери были заперты. В палату его пустили только через три часа; бунт был уже подавлен, и больные, избитые и связанные, кулями лежали на кроватях и на полу. Вспышка оказалась из самых сильных – везде был разгром, валялись осколки стекол, сломанные стулья и тумбочки, перевернутые кровати. Лишь через три недели больные кое-как зализали раны, и жизнь в отделении вошла в нормальную колею.
Восстание 10 мая ничего не дало Сергею и ничего не добавило к рассказам Левина. Ни на йоту не приблизил его к разгадке и следующий бунт – 11 августа. В тот день Сергей тоже вел записи и даже был в палате, когда бунт начался, – но то, что началось, мгновенно захватило его, и он, полный ненависти, как и другие больные, до ночи громил и буйствовал в отделении. Очнулся он только утром следующего дня, связанный, весь в синяках, кровоподтеках, и ничего не помнил.
Третий бунт, который был в больнице при Сергее, пришелся на 9 ноября. С середины октября у него было тяжелое воспаление легких, температура поднималась до сорока, опускалась, потом поднималась снова, сбить ее окончательно никак не могли, – и он, измотанный болезнью, целыми днями лежал в забытьи. Слабость и полубессознательное состояние предохранили его от всеобщего аффекта, и у него осталось смутное воспоминание, что бунт начали, или как бы дали ему толчок, два человека: Валентин Геннадьевич Трухно и Петр Трифонович Козлов. К концу ноября уколы пенициллина постепенно поставили Сергея на ноги, он выздоровел и теперь почти неотвязно думал о Трухно и Козлове. Оба они мало походили на народных вождей, и он, наблюдая за ними, с каждым днем всё больше убеждался в том, что то, что он видел 9 ноября, вряд ли могло быть на самом деле. В декабре Сергей во время случайного разговора с Левиным узнал, что сейчас тот для главврача делает выписки из историй болезни их отделения, и подумал, что истории болезни Трухно и Козлова смогут многое прояснить в этом деле; он попросил Левина – и тот согласился на несколько часов дать их ему для просмотра.
Болезни и Трухно, и Козлова оказались во многом схожи. При общей нечеткости диагноза оба они относились к больным циклоидного круга с выраженными циркулярными колебаниями (фазами) психического состояния. Для обоих была характерна склонность к образованию так называемых «сверхценных идей», которые определяли всё их поведение, а также длительные состояния аффектного напряжения, разрешающиеся резкими вспышками. В связи с этими аффектами они и попали в больницу: Трухно – по заявлению жены, Козлов – соседей. Во всём остальном между ними было мало общего.
В истории болезни Валентина Геннадьевича Трухно говорилось, что он родился 12 апреля 1912 года (значит, в пятьдесят девятом году ему исполнилось сорок семь лет) в семье кадровых военных; сам Трухно тоже выбрал карьеру военного, прошел всю войну и закончил ее в чине майора артиллерии. Родители Трухно были очень строгими, замкнутыми в себе людьми, такой же человек был он сам и такими же, по его мнению, должны были быть и другие люди. По словам жены Трухно, муж любит дисциплину и всегда требовал и от нее, и от детей полного повиновения. Он тверд, решителен, скрытен, до войны особой вспыльчивости она в нем не замечала, и аффекты, из-за которых он положен в больницу, начались у него в сорок четвертом году в госпитале, после тяжелой контузии.
Второй больной, Петр Трифонович Козлов, родился в тридцать втором году в деревне Козловка Пензенской области, пяти лет остался круглым сиротой и родителей своих помнит плохо. В школе проявлял незаурядные способности к математике, в пятидесятом году, посчитав, что жизнь в деревне – не для него, и что он должен учиться дальше, переехал в Пензу; дважды сдавал экзамены в пединститут – по математике на «отлично», но оба раза срезался на сочинении и так и не смог поступить. Считает, что у него есть враги. Последний год перед больницей работал бухгалтером на трикотажной фабрике, не женат.
После историй болезни Трухно и Козлова с отмеченными в них периодическими аффектами Сергей снова начал склоняться к тому, что восстания в отделении все-таки поднимали именно они, но окончательно его убедила в этом одна деталь, замеченная только при повторном чтении: и Трухно, и Козлов единственные поступили в больницу в октябре пятидесятого года, то есть ровно за три месяца до первого бунта.
Следующее восстание в истории отделения хроников было 8 февраля 1960 года, оно подтвердило правоту Сергея, но еще за два месяца до него, с декабря пятьдесят девятого года, он во всех своих действиях и решениях исходил из того, что Трухно и Козлов – истинные вожди, и борьба, которую они возглавят, должна привести больных к победе и освобождению.
Сергей понимал, что новое восстание – неизбежно и близко, и он призван сыграть в нем роль народнической «Земли и воли», он должен разработать четкую и ясную для больных программу борьбы и, подавив стихийность, сделать движение организованным и сознательным. Больше месяца занимался он ею, и в окончательном виде главные требования больных выглядели так: 1) прекращение террора, всякого произвола и репрессий персоналом отделения; 2) полное самоуправление больных; 3) немедленная установка новых кроватей и расселение больных в соответствии с принципом «один человек – одна койка»; 4) регулярная, раз в десять дней, смена постельного белья; 5) прекращение воровства на кухне и улучшение питания.
Но самая долгая, самая тяжелая работа была связана не с этими пунктами, а с организацией больных. Во-первых, Сергею надо было завоевать доверие Трухно и Козлова, так или иначе подчинить их своему влиянию. Было необходимо изменить течение и ход их болезни, сохранив силу аффектов, растянуть приступы на дни, возможно, даже недели. В случае нужды научиться произвольно их вызывать и так же произвольно купировать.
Чтобы во всём этом продвинуться, Сергей еще с конца ноября начинает энергично заниматься психиатрией, берет труды Крепелина, Кречмера, Фрейда, Ганнушкина, изучает технику общения с психическими больными, способы воздействия на них. По просьбе Сергея, Вера несколько раз приходит к нему вместе с Леной, и ему после ряда консультаций с ней удается поставить и Трухно, и Козлову точный диагноз. Затем наступает следующий этап. Вера добывает последний фармацевтический справочник, а потом через ту же Лену достает нужные ему для Трухно и Козлова лекарства. Теперь у Сергея есть все необходимые средства, и он постепенно начинает подчинять болезни обоих интересам дела и организации.
В итоге уже к середине февраля организация Трухно и Козлова создана, действует и уже сумела поставить под свой контроль всех больных. Хотя пока еще не совершена ни одна акция, не поднят ни один бунт, – весь персонал отделения хроников уже почувствовал, что с больными что-то произошло. Их реакции, направленные и на соседей по палате, и на врачей, вдруг изменились, стали другими; между врачами и больными возникла глухая стена, и разглядеть через нее что-нибудь трудно. В палатах стало заметно тише, конфликты сразу, еще до вмешательства санитаров, гасли; кто-то взял на себя их права и обязанности – и, хотя прямого неповиновения не было, это было не хорошо, а плохо. Больные почти не давали поводов для избиения, и у санитаров не стало чувства правоты, так необходимого, чтобы бить беззащитного человека. То, что они видели, было впервые в их практике, и они всё больше нервничали, начинали бояться. В палаты санитары теперь заходили редко и всегда по двое.
30 марта, через месяц после февральского бунта, как обычно, была устроена мена кроватей, – но на этот раз она прошла мирно, без единого инцидента. На следующий день больные по приказу организации заняли свои прежние места, а еще через два дня организация нанесла ответный удар – во время ночного обхода больные устроили санитарам темную, жестоко избили их, и с этой ночи почти до лета те вообще не появлялись в палатах.
Сергей сознавал, что выигран только первый раунд, что скоро врачи пойдут по испытанной на воле дороге – начнут искать и найдут среди больных информаторов; он знал это из той логики политической борьбы, которая была ему преподана в камере курганской следственной тюрьмы, и был доволен, когда его уверенность оправдалась. Он понимал, насколько уязвима созданная им организация: достаточно любому стукачу назвать врачам его имя, а тем – просто выписать его или перевести в другое отделение, – и сопротивление больных будет немедленно подавлено. Чтобы укрепить организацию и подчинить себе всё отделение, включая врачей и санитаров, был только один путь – он, Сергей, должен был сыграть роль Клеточникова; как Клеточников, он должен был пойти на службу к врагам и сделаться их информатором. Тогда бы он не только заранее знал обо всех акциях, которые медперсонал готовит против больных, и мог предупредить удары, но сам был как бы конструктором этих акций, основанных единственно на его информации. Теперь Сергею необходим был человек, готовый представить его и рекомендовать в качестве больничного сексота. Сделать это мог только Левин, равно близкий и врачам, и больным. Сергей был убежден, что тот должен согласиться.
С Левиным Сергей разговаривал дважды. Первый разговор он построил как продолжение их прошлогодних бесед о больничных непорядках, но сразу же увидел, что Левин понимает смысл того, чтоˊ сейчас происходит в отделении, догадывается о роли Сергея, и свел разговор на нет. Второй раз они говорили 13 апреля. На этот раз Сергей не скрывал ничего и не сомневался, что справедливость целей, за которые они борются, убедит Левина примкнуть к ним. Но Левин не захотел его понять и помогать отказался наотрез. Сергею он сказал две вещи, которые иначе как отговорками назвать было трудно: первое – больные не должны управлять здоровыми, и второе – если зло исходит извне, тогда еще есть надежда.
После второго разговора с Левиным вся организация оказалась засвеченной. Несколько дней Сергей был в полной прострации, зная и виня себя в том, что сам раскрылся, сам доверился Левину – и погубил дело. Потом, когда он начал поправляться, вопрос, что делать с Левиным, трижды обсуждался Трухно, Козловым и им. Трухно и Козлов считали, что Левин наверняка передал свой разговор с Сергеем сыну, теперь они оба равно опасны и должны быть убиты. Смерть их будет не только оправдана интересами дела, но и справедлива, так как они не больные, а часть медперсонала. Но Сергей тогда отказался дать санкцию на убийство Левиных; он склонялся к тому, что организация должна ограничиться их избиением и запугиванием, так как без помощи Левина возможности стать сексотом у него нет. Во время третьего заседания Козлов спросил Сергея, кто возьмет на себя избиение Левиных – они сами или другие больные, Сергей ответил, что они при всех условиях должны остаться в тени, тогда Трухно поддержал Козлова и сказал, что больным в состоянии аффекта трудно объяснить, что они должны избить Левиных, но не убивать их, и Сергей понял, что они правы.