Так роковая, нежная дружба, до сих пор незнакомая Элизабет, соединила двух сирот. Неприятности у них были одинаковые. В перерывах между выходами, одетые в белые халаты, они, примостившись среди мехов, обменивались книгами, признаниями, отогревались душой.
И поистине, таким же образом, как на заводе какая-то деталь, изготовленная в подвале одним рабочим, точно стыкуется с деталью, изготовленной другим рабочим в верхнем этаже, Агата вошла в детскую, как по маслу.
Элизабет рассчитывала на некоторое сопротивление со стороны брата. «У нее имя игрального шарика», – предупредила она. Поль объявил, что имя великолепное и рифмуется с фрегатом в одном из прекраснейших на свете стихотворений.
* * *Механизм, в свое время переключивший Жерара с Поля на Элизабет, переключил Агату с Элизабет на Поля. Этот объект был менее неприступен. Поль почувствовал, что присутствие Агаты его оживляет. Очень мало склонный к анализу, он включил сиротку в каталог приятных предметов.
А между тем, сам того не ведая, он перенес на Агату туманное скопление грез, которое собрал вокруг Даржелоса.
Это открылось с ослепительностью молнии в один из вечеров, когда девушки осматривали достопримечательности детской.
Когда Элизабет демонстрировала сокровище, Агата схватила фотографию Атали и воскликнула:
– У вас есть моя карточка? – таким странным голосом, что Поль выглянул из саркофага, приподнявшись на локтях, как христианский юноша из Антинои.
– Это не твоя, – сказала Элизабет.
– Правда, костюм не такой. Но это прямо невероятно. Я принесу свою. Точно та же самая. Это я, вылитая я. Кто это?
– Один мальчик, старуха. Тот парень из Кондорсе, который залепил в Поля снежком…Точно, похож. Поль, похожи они с Агатой?
Стоило его упомянуть, незримое сходство, только и ждавшее предлога, так и полыхнуло. Жерар узнал роковой профиль. Агата, обернувшись к Полю, взмахнула белой карточкой, и Поль увидел в пурпурных тенях Даржелоса, замахивающегося снежком, и ощутил тот же удар в грудь.
Он откинулся обратно.
– Нет, моя девочка, – сказал он угасшим голосом, – это фотографии похожи, а вы – вы на него не похожи.
Эта ложь встревожила Жерара. Сходство было разительным.
На самом деле Поль никогда не шевелил магматических уровней своей души. Эти глубинные слои были слишком драгоценны, и он боялся собственной неловкости. Приятное останавливалось у порога этого кратера, дурманящие испарения которого были для него фимиамом.
С этого вечера между Полем и Агатой протянулись, скрещиваясь, нити и начали сплетаться в ткань. Справедливое время перераспределило роли. Гордый Даржелос, уязвлявший сердца безысходной любовью, перевоплощался в робкую девочку, над которой Поль мог властвовать.
Элизабет бросила снимок обратно в ящик. На другой день она обнаружила его на каминной полке. Она нахмурилась. Ни слова не сказала. Только мысль ее работала. В свете прозрения она вдруг заметила, что все апаши, детективы, американские кинозвезды, приколотые Полем к стенам, походили на сироту и на Даржелоса-Атали. Это открытие повергло ее в смятение, от которого она задыхалась, не пытаясь в нем разобраться. «Это уж слишком, – говорила она себе, – у него секреты». Он жульничает в Игре. Раз он жульничает, она будет жульничать впрок. Сблизится с Агатой, не станет обращать внимания на Поля и не выкажет ни малейшего любопытства.
Фамильное сходство лиц на портретах было реальным фактом. Если бы Полю на это указали, он бы очень удивился. Преследуя определенный тип лица, он преследовал его вслепую. Сам он такого предпочтения за собой не знал. А между тем влияние, которое это предпочтение без его ведома оказывало на него, и то, которое сам Поль оказывал на сестру, пересекали их беспорядочное существование прямыми, неумолимыми линиями, устремленными навстречу, как две враждебные линии, которые сходятся от основания к вершине греческого фронтона.
Агата вслед за Жераром прижилась в неправильной комнате, чем дальше, тем больше приобретавшей вид цыганского табора. Не хватало только лошади, а отнюдь не оборванных детей. Элизабет предложила поселить Агату у них. Мариетта может обставить для нее пустующую комнату, которая ей-то не навеет никаких печальных воспоминаний. «Мамина комната» угнетала тех, кто видел, вспоминал, кто стоял в ней неподвижно, дожидаясь наступления темноты. Если осветить ее и прибрать, в ней можно отдыхать вечерами.
С помощью Жерара Агата перевезла кое-какие вещи. Ей были уже знакомы все обычаи, бдения, спячки, раздоры, ураганы, штили, кафе «Шарль» и сэндвичи.
Жерар встречал девушек у выхода демонстрационного зала. Они гуляли или шли домой, на улицу Монмартр. Мариетта оставляла им холодный обед. Они ели где угодно, только не за столом, а наутро бретонка отправлялась собирать урожай яичной скорлупы. Поль спешил использовать возможность отыграться, которую предоставила ему судьба. Неспособный играть под Даржелоса и равняться с ним в высокомерии, он обходился старым оружием, раскиданным по детской, иначе говоря, изводил Агату грубостями. Элизабет вступалась за нее. Тогда Поль пользовался тихонькой Агатой, чтоб рикошетом ранить сестру. Все четверо сирот от этого выигрывали: Элизабет получала возможность усложнить диалог с братом, Жерар мог перевести дух, Агата поражалась наглости Поля, да и сам Поль тоже, ибо наглость придает неотразимую силу, а он, не будучи Даржелосом, никогда не обнаружил бы в себе такой силы, не послужи ему Агата поводом пооскорблять сестру.
Агате нравилось быть жертвой, потому что она чувствовала, что детская наэлектризована любовью, самые жестокие разряды которой остаются безболезненными и несут живительный запах озона.
Она была дочерью наркоманов-кокаинистов, которые дурно обращались с ней и покончили с собой, отравившись газом. В одном доме с ней жил администратор дома моделей. Он подозвал ее и отвел к своей начальнице. Ее держали на побегушках, потом доверили демонстрировать платья. Она знала толк в ударах, оскорблениях, злых шутках. В детской они были чем-то совсем другим; так ударяет волна, так хлещет по щекам ветер, так шаловливая молния догола раздевает пастуха.
Несмотря на эту разницу, в быту наркоманов она набралась опыта по части полумрака, угроз, драк с ломкой мебели, еды всухомятку по ночам. Ничто из того, что могло бы шокировать юную девицу на улице Монмартр, не удивило ее. Она прошла суровую школу, и школа эта оставила на ее лице свой отпечаток – что-то нелюдимое, залегшее под глазами и у ноздрей, что с первого взгляда можно было принять за Даржелосовскую надменность.
В детской она в каком-то смысле обрела небеса своего ада. Она жила, дышала полной грудью. Ничто не внушало ей тревоги, и ни разу не возникло опасения, что ее друзья соблазнятся наркотиками, потому что они и так жили под воздействием ревнивого естественного наркотика, и принимать наркотики для них было бы все равно что красить белым по белому или черным по черному.
Случалось, однако, что ими овладевал какой-то бред; лихорадка искажала детскую в кривых зеркалах. Тогда Агата мрачнела и задумывалась, так ли уж безобиден таинственный наркотик, пусть и естественный, и не всякий ли наркотик в конце концов толкает открыть газ.
Сброс балласта, восстановление равновесия разгоняли сомнения и успокаивали ее.
Но наркотик был. Элизабет и Поль родились с этой фантастической субстанцией в крови.
В действии наркотиков существуют периоды и смена атрибутики. Эти перемены, это чередование стадий одного цикла происходят не скачками. Переход неощутим, а воспринимается промежуточная зона неустройства. Все беспорядочно перемещается, чтоб образовать новый рисунок.
Игра занимала все меньше места в жизни Элизабет и даже Поля. Жерар, поглощенный одной Элизабет, больше не играл. Брат и сестра еще пытались и злились, потому что ничего не получалось. Они не уходили. Они чувствовали, что не могут сосредоточиться, теряют нить грезы. На самом деле они уходили, но не туда. Привычные к упражнению, состоящему в выходе за пределы своего «я», они называли разболтанностью новый этап – погружение в себя. Интрига трагедии Расина вытесняла и заменяла механизмы, с помощью которых этот поэт осуществлял появление и исчезновение богов на Версальских празднествах. Их празднества от этого совершенно разладились. Погружение в себя требует дисциплины, к чему они были неспособны. Ничего, кроме потемок, призраков чувств, они в себе не находили. «Тьфу! тьфу!» – возмущенно вскрикивал Поль. Все подымали головы. Поль бесился оттого, что не мог уйти в мир теней. Это «тьфу!» вырывалось у него в раздражении, когда уже на грани Игры он был отвлечен воспоминанием о каком-то жесте Агаты. Он возлагал вину на нее и срывал на ней злость. Причина этой вспышки была слишком проста, чтобы Поль изнутри, а Элизабет со стороны ее обнаружили. Элизабет, которая тоже пыталась выйти в открытое море и сбивалась с курса, погружаясь в смутные мысли, ловила на лету повод вынырнуть из себя. Она ошибочно истолковывала любовную обиду брата. Она думала: «Он злится на Агату за то, что она похожа на того типа», – и эта пара, столь же неумелая в самопознании, сколь искусная когда-то в разрешении неразрешимого, возобновляла через Агату обмен оскорблениями.
Чем громче кричишь, тем скорее хрипнешь. Диалог затухал, обрывался, и бойцы делили добычу – реальную жизнь, которая теснила сновидения, колебала растительную жизнь детства, населенную исключительно вещами безобидными.
Какой защитный инстинкт, какой душевный рефлекс приостановил было руку Элизабет в день, когда она сунула Даржелоса в сокровище? Несомненно, той же природы, что другой инстинкт, другой рефлекс, побудившие Поля бросить: «Прячем?» – легким тоном, так не вязавшимся с его скорбью. Во всяком случае, фотография была предметом отнюдь не безобидным. Поль поспешил со своим предложением, как человек, застигнутый на месте преступления, с нарочито оживленным видом преподносит первую пришедшую на ум ложь; Элизабет согласилась без всякого энтузиазма и вышла, разыграв пантомиму, имеющую целью показать, что ей многое известно, и заинтриговать Поля и Жерара, если у них от нее секреты.
Теперь мы убедились воочию: безмолвие ящика медленно, жестоко закаляло образ, и то, что Поль отождествил его в руке Агаты с мистическим снежком, вовсе не смешно.
Часть II
Уже который день детскую жестоко качало. Элизабет изводила Поля целой системой утаек и непонятных намеков на что-то приятное (на этом она особо настаивала), в чем ему никакой доли не положено. Агату она держала в наперсницах, Жерара в сообщниках и подмигивала им, если намеки становились рискованно прозрачными. Успех такой системы превзошел все ее ожидания. Поль корчился, как на сковородке, сгорая от любопытства. Одна только гордость мешала ему отозвать в сторонку Жерара или Агату, которым, впрочем, Элизабет наверняка запретила говорить под страхом ссоры.
Любопытство победило. Он подкараулил трио возле того, что Элизабет называла «артистическим выходом», и обнаружил, что какой-то молодой человек спортивного вида ждал вместе с Жераром у дома моделей и увез всю компанию в автомобиле.
Ночная сцена стала форменным пароксизмом. Поль обзывал сестру и Агату грязными шлюхами, а Жерара сводником. Он съедет с квартиры. Пусть себе водят мужчин. Этого следовало ожидать. Все манекенщицы шлюхи, низкопробные шлюхи! Его сестра – сука в охоте, она сбивает с пути Агату, и Жерар, да, именно Жерар всему виной.
Агата расплакалась. Жерар, хоть Элизабет и прерывала его бесстрастным: «Оставь, Жерар, он просто смешон», – возмутился, объяснил, что этот молодой человек – знакомый его дяди, что зовут его Майкл, что он американский еврей, что у него огромное состояние и что они собирались прекратить игру в прятки и познакомить его с Полем.
Поль орал, что не желает знакомиться с «грязным евреем» и что завтра же пойдет на место встречи и даст ему по морде.
– Мне все ясно, – продолжал он, и ненависть звездами горела в его глазах, – вы с Жераром запутываете малышку, вы толкаете ее в объятия этого еврея; может, собираетесь ее продать!
– Ошибаетесь, дорогой мой, – возразила Элизабет. – Дружески предупреждаю вас, что вы на ложном пути. Майкл приходит ко мне, он хочет на мне жениться, и он мне очень нравится.
– Жениться? На тебе? На тебе! Да ты рехнулась, да ты погляди в зеркало, кто на такой женится, ты ж уродина, идиотка! Всем идиоткам идиотка! Он тебя дурачит, потешается над тобой!
И он смеялся смехом, похожим на конвульсии.
Элизабет прекрасно знала, что вопрос, еврей человек или нет, так же никогда не волновал Поля, как и ее. Она грелась, нежилась. Сердце ее распускалось во всю ширь детской. Как она любила этот смех Поля! Какой свирепой становилась линия его подбородка! Какое же блаженство – додразнить брата до такого состояния!
На следующий день Поль почувствовал, что был смешон. Он признавался себе, что в своих обвинениях хватил через край. Забывая, что подумал сперва, будто американец домогается Агаты, он рассуждал: «Элизабет свободна. Может выходить за кого хочет, мне-то что», – и недоумевал, с чего так разъярился.
Он еще некоторое время дулся и постепенно дал себя уговорить познакомиться с Майклом.
Майкл представлял собой абсолютный контраст с детской. Контраст столь совершенный, столь яркий, что в дальнейшем никому из детей в голову не приходило открыть ему двери этой комнаты. Он был для них олицетворением внешнего мира.
С первого взгляда видно было, что его место – на земле; что там все, чем он владеет, и разве что гоночные автомобили могут порой вызвать у него головокружение.
Перед этим киногероем предубеждения Поля не должны были устоять. Поль сдался, приручился. Маленькая компания разъезжала по дорогам, не считая часов, созывавших четверых сообщников в детскую, – эти часы Майкл наивно посвящал сну.
От ночных сходок Майкл не проигрывал. Его там воображали, расхваливали, творили из любых подручных материалов.
Когда после этого снова встречались, он и не подозревал, что пользуется преимуществами колдовства, подобного тому, каким околдовала Титания сновидцев (Midsummer Night’s Dream).
– Почему бы мне не выйти за Майкла?
– Почему бы Элизабет не выйти за Майкла?
Будущее с двумя комнатами воплотилось бы в жизнь. Удивительная скорость заносила их в абсурд, порождая планы комнат, подобные планам на будущее, которыми самоуверенно делятся с интервьюерами сиамские близнецы.
Один только Жерар сдержан. Он отводит взгляд. Никогда не осмелился бы он помышлять о браке с пифией, с девой-святыней. Нужен был, как в кино, молодой автомобилист, чтоб похитить ее, дерзнуть на этот шаг по неведению запретов святилища.
И детская жила прежней жизнью, и готовилась свадьба, и равновесие удерживалось – равновесие пирамиды стульев, которую клоун колеблет между сценой и залом, доводя до дурноты.
До дурноты головокружения, заменившей несколько приевшуюся дурноту от ячменного сахара. Эти ужасные дети напичкиваются беспорядком, смолисто-липким месивом ощущений.
Майклу все виделось в ином свете. Он очень удивился бы, если б ему объявили, что он обручился с девой-святыней. Он любил прелестную юную девушку и собирался на ней жениться. Он преподносил ей, смеясь, свой особняк Этуаль, свои автомобили, свое богатство.
Элизабет устроила себе комнату в стиле Людовика XIV. Майклу останутся салоны, музыкальные и гимнастические залы, бассейн и обширная галерея, до смешного несуразная, что-то вроде рабочего кабинета, столовой, бильярдной или фехтовальной с высокими окнами, выходящими на верхушки деревьев. Агату она возьмет с собой. Элизабет отвела ей комнату над своей.
Агату удручала неизбежность разлуки с детской. Она втайне оплакивала ее магическую силу и близость Поля. Что станется с ночами? Чудо возникало из прямого контакта между братом и сестрой. Этот разрыв, этот конец света, это кораблекрушение не волновали ни Поля, ни Элизабет. Они не взвешивали прямых или косвенных следствий своих поступков, не копались в себе: так драматический шедевр не беспокоится о ходе интриги и о том, как она придет к развязке. Жерар жертвовал собой. Агата подчинялась настроениям Поля.
Поль говорил:
– Получается очень удобно. В отсутствие дяди Жерар может жить в комнате Агаты (они больше не называли эту комнату «маминой»), а если Майкл куда-нибудь уедет, девочки разместятся по-старому.
Слово «девочки» было лишь подтверждением того, что Поль не представлял себе брака, что будущее для него терялось в облаках.
Майкл хотел уговорить Поля поселиться в особняке Этуаль. Поль отказался, держась своей программы одиночества. Тогда Майкл с помощью Мариетты взял на себя все расходы по содержанию квартиры на улице Монмартр.
После краткой церемонии, где свидетелями выступали люди, надзиравшие за несметным состоянием новобрачного, Майкл решил, пока Элизабет с Агатой устраиваются на новом месте, провести недельку в Эзе, где он затеял строительство и собирался дать указания архитектору. По возвращении и начнется семейная жизнь.
Но гений детской не дремал.
Вряд ли необходимо писать, что на дороге между Каннами и Ниццей Майкл погиб.
Автомобиль у него был низкий. Длинный шарф, развевавшийся у него на шее, намотался на ось. И задушил его, свирепо обезглавил, а автомобиль пошел юзом, вздыбился, налетев на дерево, и стал безмолвной руиной, лишь одно колесо вращалось в воздухе все медленнее и медленнее, словно колесо лотереи.
* * *Наследство, подписывание бумаг, беседы с поверенными, черный креп и усталость навалились на молодую женщину, познавшую в браке лишь юридические формальности. Дядюшка и врач, которым уже не приходилось брать на себя расходы, взяли на себя хлопоты. Благодарности они удостоились не большей. Элизабет переложила на них все, что было ей в тягость.
Вместе с поверенными они распределяли, пересчитывали, переводили в наличные суммы, доступные восприятию лишь как некие абстрактные цифры и подавляющие воображение.
Мы уже говорили о способности к богатству, в силу которой ничто не могло увеличить прирожденного богатства Поля и Элизабет. Наследство это доказало. Гораздо сильнее подействовала на них встряска трагедии. Они любили Майкла. Удивительное приключение свадьбы и смерти перенесло его мало таинственную особу в область тайн. Живой шарф-душитель открыл перед ним двери детской. Сам бы он никогда в нее не вошел.
На улице Монмартр осуществление плана одинокой жизни, взлелеянного Полем во времена, когда они с сестрой таскали друг друга за волосы, стало невыносимым ввиду отъезда Агаты. Этот план имел смысл, пока дело шло о его эгоизме лакомки; теперь он утрачивал всякое значение, поскольку с возрастом желания стали серьезнее.
Хоть эти желания и оставались неоформленными, Поль обнаружил, что вожделенное одиночество не дает никаких преимуществ, а, напротив, оборачивается жутковатой пустотой. Под предлогом какой-то хвори он согласился переехать к сестре.
Элизабет отдала ему комнату Майкла, отделенную от ее собственной просторной ванной. Слуги, трое мулатов и негр-дворецкий, решили вернуться в Америку. Мариетта наняла себе в помощь какую-то соотечественницу. Шофер остался.
Стоило Полю переехать, как в системе спален произошли реформы.
Агате было страшно одной наверху… Полю плохо спалось в кровати с колонками… Дядюшка Жерара объезжал какие-то заводы в Германии… Короче говоря, Агата ложилась с Элизабет, Поль приволакивал свою постель и строил изголовье на диване, Жерар сгребал в кучу пледы.
В этой-то абстрактной детской, способной воссоздаваться где угодно, и обитал Майкл с момента катастрофы. Дева-святыня! Прав был Жерар. Ни он, ни Майкл, никто на свете не мог бы обладать ею. Любовь открыла ему глаза на непостижимый круг, который замыкал Элизабет от любви и посягательство на который стоило жизни. И даже если допустить, что Майкл мог бы овладеть девой, никогда он не овладел бы святилищем, где и не жить бы ему, если бы не смерть.
* * *Мы помним, что особняк включал в себя в числе прочего галерею – полубильярдную-полукабинет-полустоловую. Эта несуразная галерея была несуразна уже тем, что галереей не являлась и никуда не вела. Ковровая дорожка пересекала по прямой ее линолеум и утыкалась в стену. Если, войдя, посмотреть налево, можно было видеть обеденный стол, как бы временно оставленный не у дел, несколько стульев и легкие деревянные ширмы, которым можно придать любую форму. Эти ширмы отгораживали набросок столовой от наброска кабинета (диван, кожаные кресла, вращающаяся книжная полка, карта мира), бездушно группирующегося вокруг другого стола, письменного, настольная лампа на котором была единственным источником света во всем помещении.
Потом пустое, несмотря на несколько кресел-качалок, пространство, а за ним бильярдный стол, удивляющий своей одинокостью. Высокие окна с равными промежутками проецировали на потолок светящихся часовых: подсветка снизу, с улицы, создавала эффект рампы, заливающей интерьер театральным лунным сиянием.
Так и казалось, что вот-вот мигнет потайной фонарь, сдвинется оконная рама, бесшумным войлочным прыжком впрыгнет взломщик.
Это безмолвие, эта рампа вызывали в памяти снег, комнату на улице Монмартр, некогда висевшую в воздухе, и даже квартал Монтье накануне битвы, уменьшенный снегопадом до размеров галереи. Та же уединенность, и то же ожидание, и бледные фасады, имитируемые окнами.
Помещение это казалось одной из тех удивительных ошибок в расчетах, когда архитектор слишком поздно замечает, что забыл про кухню или лестницу.
Майкл перестраивал дом; ему так и не удалось решить проблему этого тупика, в который все неизбежно утыкались. Но у такого человека, как Майкл, ошибка в расчете – это проявление жизни; миг, когда машина очеловечивается и дает сбой. Эта мертвая зона не слишком живого дома была местом, где волей-неволей нашла убежище жизнь. Гонимая неумолимым стилем, сворой железа и бетона, она пряталась в этом огромном углу, подобная тем свергнутым принцессам, что спасаются бегством, унося с собой какие-то случайные предметы.
Особняком восхищались; все твердили: «Строгий вкус. Никаких излишеств. Для миллиардера это, право, нечто». А между тем почитатели Нью-Йорка, у которых эта галерея вызвала бы только презрение, даже не подозревали (равно как и Майкл), до чего она американская.
В тысячу раз красноречивее, чем сталь и мрамор, она рассказывала о городе оккультных сект, теософов, о Христианской Науке, Ку-клукс-клане, о завещаниях, назначающих наследницам таинственные искусы, о зловещих клубах, столоверчении и сомнамбулах Эдгара По.
Эта комната свиданий сумасшедшего дома, идеальная обстановка для материализации духов умерших, явившихся издалека сообщить о своей кончине, обличала, кроме того, еврейское пристрастие к соборам, нефам, террасам на сороковом этаже, где в готических часовнях дамы играют на органе и возжигают церковные свечи. Ибо Нью-Йорк потребляет больше свечей, чем Лувр, чем Рим, чем любой причисленный к святым местам город мира.
Галерея, созданная для детских страхов, когда не решаешься пройти по коридору, когда просыпаешься и слушаешь, как потрескивает мебель и как поворачивается дверная ручка.
И эта чудовищная кладовка являла собой слабость Майкла, его улыбку, лучшее, что было в его душе. Она обнаруживала в нем нечто такое, что существовало еще до его встречи с детьми и делало его достойным их. Она свидетельствовала о несправедливости его отлучения от детской, о фатальности его брака и трагедии. Великая тайна становилась тут ясной, как день: не богатством своим, не силой, не красотой заслужил он руку Элизабет, не обаянием. Он заслужил ее своей смертью.
Естественно было и то, что дети стали бы искать свою детскую в любой части особняка, кроме этой галереи. Они бродили между двумя комнатами, как неприкаянные души. Бессонные ночи были уже не легким призраком, исчезающим с первым криком петуха, но призраком беспокойно блуждающим. Обзаведясь, наконец, отдельными комнатами и не желая от этого отступаться, они злобно запирались или с враждебным видом слонялись из одной в другую – губы поджаты, взгляды, как ножи.
Галерея не то чтобы не задевала их: чем-то она их привораживала. Этот зов немного пугал их, мешал переступить ее порог.
Они заметили одно ее странное свойство, и немаловажное: галерея дрейфовала во всевозможных направлениях, как корабль, удерживаемый только одним якорем.
Находясь в любом другом помещении, невозможно было определить ее местоположение, а оказавшись в ней – понять, где находишься по отношению к остальным частям дома. Кое-как ориентироваться позволял лишь приглушенный звон посуды, доносящийся из кухни.
Этот звон, эта магия вызывали видение детства, засыпающего на ходу после фуникулера, швейцарских гостиниц, где окно, как с обрыва, открывается на мир, где напротив виден ледник, близко-близко, через улицу, словно дом из цельного алмаза.