Книга Ужасные дети. Адская машина. Дневник незнакомца - читать онлайн бесплатно, автор Жан Кокто. Cтраница 5
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Ужасные дети. Адская машина. Дневник незнакомца
Ужасные дети. Адская машина. Дневник незнакомца
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Ужасные дети. Адская машина. Дневник незнакомца


Теперь черед Майкла вести их, куда надо, взять в свои руки золотую тростинку, очертить границы и указать место.


Однажды ночью, когда Поль дулся, а Элизабет старалась не давать ему спать, он хлопнул дверью, убежал и спрятался в галерее.

Наблюдательность не была его отличительной чертой. Но то, что носилось в воздухе, он хищно улавливал, регистрировал и вскоре уже использовал в собственной оркестровке.

Едва ступив в эту таинственную анфиладу чередующихся полотен света и тени, едва оказавшись среди декораций этой пустынной залы, он превратился в настороженную кошку, от которой ничто не укроется. Его глаза светились в темноте. Он замирал, петлял, принюхивался, не догадываясь сравнить галерею с кварталом Монтье, ночную тишину со снегопадом, но нутром чуя здесь нечто уже виденное в прошлой жизни.

Он обследовал рабочий кабинет, приволок и установил ширмы, отгородив одно из кресел, устроился в нем, положив ноги на стул; потом – блаженная невинность – попытался уйти. Но уходила декорация, покидая героя.

Он страдал. Страдал от уязвленной гордости. Попытка отыграться на двойнике Даржелоса обернулась жалким крахом. Агата господствовала над ним. И вместо того, чтобы понять, что он ее любит, что господствует она над ним своей нежностью, что нужно всего лишь дать себя победить, он петушился, брыкался, боролся с тем, что считал своим демоном, дьявольским роком.


Чтобы перелить содержимое из сосуда в сосуд посредством резиновой трубки, достаточно втянуть в нее первый глоток.

На следующий день Поль обустроился, соорудив себе хижину, как в «Каникулах» мадам де Сеюр. В ширмах он оставил дверь. Эта выгородка, открытая сверху и соответствующая сверхъестественному характеру места, заселилась беспорядком. Поль перенес туда гипсовый бюст, сокровище, книги, пустые коробки. Росли горы грязного белья. Большое зеркало открывало неожиданные перспективы. Кресло заменила складная кровать. Кумач увенчал настольную лампу.

Начав с визитов, Элизабет, Агата и Жерар, не в силах жить вдали от этого возбуждающего пейзажа в интерьере, эмигрировали вслед за Полем.

Они снова жили. Разбили лагерь. Вступили во владение лужами тени и лунного света.

По прошествии недели пошли в ход термосы, заменившие собою кафе «Шарль», а из ширм выстроилась одна большая комната, уединенный остров, окруженный линолеумом.


В пору маеты с двумя комнатами Агата и Жерар, чувствуя себя лишними и относя дурное настроение Поля и Элизабет (дурное настроение, лишенное всякого азарта) на счет утраченной атмосферы, стали часто уходить вдвоем. Их глубокая дружба была дружбой двух больных, страдающих одним недугом. Как для Жерара Элизабет, так Поль для Агаты стоял выше всего земного. Оба любили, не жаловались и никогда не осмелились бы высказать свою любовь. Во прахе, запрокинув головы, поклонялись они своим кумирам: Агата – юноше из снега, Жерар – деве из стали.

Никогда ни тому, ни другой в голову бы не пришло, что своей горячей преданностью они могли бы заслужить что-нибудь большее, чем простая доброжелательность. Они воспринимали как прекрасное чудо то, что их терпят, трепетали, как бы не огрубить братскую грезу, и деликатно устранялись, когда опасались быть в тягость.


Элизабет все время забывала о своих автомобилях. Шофер напоминал ей. В один из вечеров, когда она вывезла на прогулку Жерара и Агату, Поль, оставшись один в плену своего положения, сделал открытие: он влюблен.

Он вглядывался до головокружения в лжепортрет Агаты, как вдруг это открытие поразило его столбняком. Оно било в глаза. Он был сейчас похож на человека, который разобрал буквы, составляющие монограмму, и уже не может увидеть бессмысленных линий, сплетением которых они сперва казались.

Ширмы, словно уборная актрисы, были увешаны журнальными вырезками с улицы Монмартр. Подобно болотам Китая, где лотосы на заре раскрываются со звуком одного огромного поцелуя, они развернули все вдруг свои лица убийц и кинозвезд. Перед Полем вставал его тип, множась в зеркалах. Он начинался Даржелосом, подтверждался во всякой девушке, выбранной в сумерках, сливал в единый аккорд лица на легких перегородках и достигал окончательной чистоты в Агате. Сколько приготовлений, набросков, поправок, предваряющих любовь! Ему, считавшему себя жертвой совпадения – сходства между молодой девушкой и школьником, – открылось, сколько раз судьба проверяет свое оружие, как неспешно она прицеливается, пока не найдет сердце.

И тайное пристрастие Поля – его тяга к определенному типу – не играло здесь никакой роли, ибо судьба из тысяч девушек сделала подругой Элизабет именно Агату. Значит, если доискиваться первопричины, надо вернуться к самоубийству посредством газа.

Поль восхищенно дивился этому стечению обстоятельств, и, без сомнения, не замкнись его вспышка ясновидения на любви, изумление его было бы безгранично. Он разглядел бы тогда, как работает судьба, подражая кропотливому снованию рук кружевницы, держа нас, как та – подушечку на коленях, и вкалывая булавку за булавкой.

Из этой комнаты, мало способствующей самодисциплине и обретению душевного равновесия, Поль созерцал в мечтах свою любовь и сперва вовсе не включал в это Агату в каком бы то ни было земном смысле. Восторг был сам по себе. Вдруг он увидел в зеркале свое лицо, освобожденное от напряжения, и устыдился угрюмой маски, в которую оно было прежде сведено его глупостью. Он-то хотел воздать болью за боль. А его боль оборачивалась благом. Он воздаст добром за добро, и как можно скорее. А сумеет ли? Он любит; это еще не значит, что ему отвечают или ответят взаимностью.

Бесконечно далекий от мысли, что может внушать почтение, он в самом почтении Агаты готов был видеть проявление антипатии. Мука, вызванная этим предположением, не имела уже ничего общего с глухой мукой, которую он приписывал уязвленной гордости. Она захлестывала его, дергала, требовала ответа. В ней не было ничего от неподвижности: надо было действовать, решать, как надлежит поступить. Заговорить он никогда бы не осмелился. К тому же если говорить, то где? Каноны общей религии, ее схизмы чрезвычайно затрудняли какую бы то ни было интригу, а их беспорядочный образ жизни настолько не терпел специально подготовленных слов, произнесенных в специально выбранный момент, что существовал немалый риск не быть принятым всерьез.

Он решил написать. Упал первый камень, и по спокойной глади побежали круги; следующий вызовет другие последствия, предугадать которые он не может, но переложит решение на них. Его письмо (с пневматической почтой) станет добычей случая. Оно попадет или в общий круг, или в руки одной Агаты – от этого и будет зависеть его действие.

Он скроет свое смятение, до завтра будет притворяться, что дуется, чем и воспользуется, чтоб написать письмо и никому не показываться с раскрасневшимся лицом.


Эта тактика притупила внимание Элизабет и обескуражила бедняжку Агату. Она вообразила, что Поль что-то против нее имеет и решил ее избегать. На следующий день она сказалась больной, осталась в постели и обедала у себя в комнате.

Угрюмо пообедав наедине с Жераром, Элизабет послала его к Полю, велев постараться войти, взять его в оборот и выяснить, за что он на них дуется, между тем как она пойдет врачевать простуду Агаты.

Она застала девушку в слезах, лежащей ничком, уткнувшись в подушку. Элизабет была бледна. Разлад в доме пробуждал к жизни спящие глубины ее души. Она чуяла тайну и хотела знать, какую. Любопытство ее уже не ведало никаких границ. Она приголубила страдалицу, убаюкала, вызвала на признания.

– Я его люблю, обожаю, а он меня презирает, – рыдала Агата.

Значит, любовь. Элизабет улыбнулась.

– Вот дурочка! – воскликнула она, поняв так, что Агата имеет в виду Жерара. – Интересно знать, с чего бы ему тебя презирать? Он что, тебе это говорил? Нет? Ну вот! Он, дурак, радоваться должен! Раз ты его любишь, надо, чтоб он на тебе женился.

Агата растаяла, расслабилась под анестезией этой сестринской простоты, перед немыслимым разрешением, которое Элизабет предлагала, вместо того чтоб посмеяться над ней.

– Лиз… – лепетала она, склонясь на плечо юной вдовы, – Лиз, ты такая добрая, такая добрая… но он меня не любит.

– Ты уверена?

– Этого не может быть…

– Знаешь, ведь Жерар – мальчик робкий…

Она все еще ласкала, баюкала на мокром от слез плече, как вдруг Агата вскинула голову:

– Но… Лиз… речь не про Жерара. Я говорю о Поле!

Элизабет встала с кровати. Агата бормотала:

– Прости меня… прости…

Элизабет с остановившимся взглядом, безвольно повисшими руками чувствовала, что тонет, стоя на месте, как в материнской комнате, и подобно тому, как некогда увидела вместо матери чужую мертвую женщину, она смотрела на Агату и видела вместо этой заплаканной девочки сумрачную Атали, похитительницу, прокравшуюся в дом.


Ей надо было знать все; она овладела собой. Снова присела на край кровати.

– Поль! С ума сойти. Никогда бы не подумала… – Она старалась говорить поласковей. – Вот это сюрприз! До чего занятно. С ума сойти. Ну, расскажи, расскажи мне скорее.

И вновь она обнимала, баюкала, выманивала признания, хитро направляла и выводила на свет стадо сокровенных чувств.

Агата утирала слезы, сморкалась, позволяла себя убаюкать, уговорить. Она излила душу и дала волю признаниям, доверила Элизабет то, в чем и себе не решилась бы признаться.

Элизабет слушала живописание этой смиренной, возвышенной любви, и девочка, исповедующаяся в плечо сестры Поля, была бы поражена, взгляни она поверх руки, машинально гладившей ее волосы, на безжалостное лицо судьи.

Элизабет встала. Она улыбалась.

– Послушай, – сказала она, – ты отдохни и успокойся. Все очень просто, я поговорю с Полем.

Агата испуганно привскочила.

– Нет, нет, пусть он ничего не знает! Умоляю тебя! Лиз, Лиз, не говори ему…

– Перестань, детка. Ты любишь Поля. Если и Поль тебя любит, так чего же лучше. Не бойся, я тебя не выдам. Расспрошу его незаметно и все узнаю. Доверься мне и спи; только не выходи из комнаты.


Элизабет спустилась по лестнице. На ней был купальный халат, завязанный вместо пояса галстуком. Полы болтались и путались в ногах. Но она шла автоматически, движимая привычным механизмом, только гул его и слыша. Этот механизм управлял ею, не давая полам халата попадать под сандалии, командуя повернуть направо, налево, открыть дверь, закрыть. Она чувствовала себя автоматом, запрограммированным на определенное количество действий, которые он должен выполнить, даже если по дороге его разнесет. Сердце ее стучало, как топор, в ушах звенело, в голове не было ни единой мысли, соответствующей ее целеустремленной поступи. Сны дают некоторое представление о таких тяжелых шагах, приближающихся и мыслящих, о походке легче полета, о сочетании этой тяжести статуи и невесомости пловца под водой.

Элизабет, грузная, легкая, летящая, как если бы ее халат клубился вокруг щиколоток завихрениями, какие примитивисты пририсовывают сверхъестественным персонажам, двигалась по коридорам с абсолютно пустой головой. В голове этой был только неясный гул, а в груди – мерные удары топора.

Раз начав это движение, молодая женщина уже не могла остановиться. Гений детской вселился в нее, стал ею, как всякий гений, овладевающий человеком: дельцу диктуя распоряжения, предотвращающие банкротство; моряку – действия, спасающие корабль; преступнику – слова, обеспечивающие алиби.

Это движение привело ее к лесенке, ведущей в пустынную залу. Оттуда выходил Жерар.

– Я как раз шел к тебе, – сказал он. – Поль какой-то странный. Послал меня за тобой. Как там больная?

– У нее мигрень, просит, чтоб не мешали ей спать.

– Я собирался к ней…

– Не ходи. Она отдыхает. Ступай в мою комнату. Подожди меня там, пока я навещу Поля.

Уверенная в пассивном повиновении Жерара, Элизабет вошла. Прежняя Элизабет проснулась на секунду, залюбовалась фантастической игрой лжелуны, лжеснега, бликами линолеума, затерянной мебелью, отражавшейся в нем, и в центре – китайским городом, оградой святилища, высокими хрупкими стенами, хранящими в себе детскую.

Она обогнула их, отодвинула одну створку и обнаружила Поля сидящим на полу, головой и плечами откинувшись на кровать; он плакал. Его слезы были уже не теми, что он проливал об утраченной дружбе, не походили они и на слезы Агаты. Они набухали между ресницами, росли, переливались через край и стекали с перерывом, обходным путем добираясь до приоткрытого рта, где задерживались и дальше текли, как обычные слезы.

Поль ожидал бурной реакции на письмо. Агата не могла его не получить. Этот нулевой результат, это ожидание убивали его. Зароки, которые он себе давал – осторожность, молчание, – улетучились. Он хотел знать, знать во что бы то ни стало. Неизвестность становилась невыносимой. Элизабет пришла от Агаты: он приступил к ней с расспросами.

– Какое письмо?

Элизабет, действуй она по собственному разумению, конечно, завела бы свару, и оскорбления быстро отвлекли бы ее и предупредили Поля, что надо прикусить язык, отругиваться, кричать погромче. Но перед судом, и судом любящим, он признался. Признался в своем открытии, в своей нерешительности, в том, что послал письмо, и умолял сестру сказать, действительно ли Агата его отвергает.

На эти удары, падающие один за другим, автомат отзывался лишь щелчками переключателя, меняющего программы. Элизабет испугалась письма. Что, если Агата знала и морочила ее? Что, если забыла, что получила какое-то письмо, а в эту самую минуту, узнав почерк, распечатывает его? Что, если она сейчас войдет?

– Минутку, родной мой, – сказала она. – Подожди меня, у меня к тебе серьезный разговор. Агата ничего мне не говорила про твое письмо. Письмо не могло взять и улететь. Оно должно найтись. Я сейчас вернусь.

Она ретировалась и, вспомнив жалобы Агаты, прикинула, не могло ли письмо остаться в вестибюле. Из дома никто не выходил. Жерар почту не просматривал. Если письмо положили внизу, возможно, оно все еще там.

Оно было там. Желтый конверт, мятый, покоробленный, лежал на подносе, подражая осеннему листу.

Она включила свет. Почерк был Поля – крупный почерк нерадивого школьника; но адресовано письмо было ему самому. Полю от Поля! Элизабет разорвала конверт.

Этому дому почтовая бумага была неведома: писали на чем придется. Она развернула тетрадный листок в клетку, бумагу анонимок.


«Агата, не обижайся, я тебя люблю. Я был дураком. Я думал, что ты ко мне плохо относишься. Я понял, что люблю тебя, и если ты меня не любишь, я умру. На коленях прошу тебя ответить. Мне очень плохо. Я все время буду в галерее».


Элизабет прикусила кончик языка, пожала плечами. При том же адресе Поль, волнуясь и спеша, написал на конверте собственное имя. Его повадки она хорошо знала. Такое неисправимо.

Допустим, письмо, вместо того чтобы прозябать в вестибюле, вернулось бы, как обруч-серсо, Полю в руки: это могло бы пришибить его до того, что он изорвал бы листок и утратил всякую надежду. Она избавит брата от досадных последствий его рассеянности. Она отправилась в туалет при вестибюле, порвала письмо и уничтожила следы.

Вернувшись к несчастному, она рассказала, что заходила к Агате, что Агата спит, а письмо валяется на комоде: желтый конверт, из которого высовывается листок кухонной бумаги. Она узнала конверт, потому что видела пачку таких же у Поля на столе.

– И она тебе ни слова о нем не сказала?

– Нет. Мне даже не хотелось бы, чтоб она узнала, что я его видела. И главное, не надо ничего у нее спрашивать. А то ответит, что не понимает, о чем мы говорим.

Поль не представлял себе заранее, какую развязку повлечет за собой письмо. Желание склоняло его к радужным. перспективам. Такой пропасти, такой дыры он не ожидал. Слезы катились по его неподвижному лицу. Элизабет утешала его, описывала в деталях, как малютка якобы призналась ей в своей любви к Жерару, в его взаимности, в их брачных планах.

* * *

– Как странно, – твердила она, – что Жерар тебе об этом не сказал. Передо мной-то он робеет, я на него действую гипнотически. Ты – другое дело. Наверное, думал, ты будешь над ним смеяться.

Поль молча пил горечь этого немыслимого открытия. Элизабет рассуждала дальше. Поль с ума сошел! Агата – маленькая простушка, а Жерар – простой славный парень. Они созданы друг для друга. Дядя Жерара стареет. Жерар будет богатым, свободным, женится на Агате и создаст буржуазную семью. Ничто не препятствует их счастью. Было бы жестоко, преступно, да, преступно становиться у них на пути, устраивать драму, смущать Агату, приводить в отчаяние Жерара, отравлять их будущее. Поль не может так поступить. Он действовал под влиянием каприза. Он поразмыслит и поймет, что каприз не должен посягать на взаимную любовь.

Целый час она говорила, говорила, отстаивала правое дело. Пылала благородством, пускалась в казуистику. Рыдала. Поль склонял голову, соглашался, отдавался в ее руки. Он обещал молчать и показать себя с лучшей стороны, когда молодая пара сообщит ему новость. Молчание Агаты по поводу письма доказывало ее решимость забыть, отнестись к признанию как к капризу, не держать на него зла. Но после этого письма может остаться неловкость, которая удивила бы Жерара. Помолвка все уладит, отвлечет молодую пару, потом свадебное путешествие эту неловкость окончательно прогонит.

Элизабет утерла Полю слезы, поцеловала его, подоткнула одеяло и покинула цитадель. Надо было действовать дальше. Инстинкт в ней знал, что убийцам приходится наносить удар за ударом, нельзя давать себе передышку. Ночная паучиха, она продолжала двигаться, тянуть свою нить, звездой раскидывая сеть во все стороны ночи – грузная, легкая, неутомимая.


Жерар был у нее. Он извелся от ожидания.

– Ну что? – воскликнул он.

Элизабет цыкнула на него.

– Ты когда-нибудь бросишь эту привычку орать? Не можешь говорить без крика. Так вот, Поль болен. Он слишком глуп, чтоб сам это заметить. Достаточно посмотреть на его глаза, язык. У него жар. Грипп это или рецидив – решит доктор. Я ему велела лежать и с тобой не встречаться. Ты ляжешь в его комнате…

– Не надо, я пойду.

– Останься. Мне надо с тобой поговорить.

Тон у Элизабет был торжественный. Она заставила его сесть, прошлась взад-вперед и спросила, каковы его намерения в отношении Агаты.

– Какие намерения? – спросил он.

– Как это – какие? – сухо и властно она осведомилась, не издевается ли он над ней и неужели не знает, что Агата любит его, ждет от него предложения и не может объяснить себе его молчания.

Жерар вытаращился, дурак дураком. Уронил руки.

– Агата… – бормотал он, – Агата…

– Да, Агата! – запальчиво бросила Элизабет.

В конечном счете, он был слишком уж слеп. Совместные прогулки с Агатой должны были бы давно открыть ему глаза. И мало-помалу она превращала доверие молодой девушки в любовь, датировала, доказывала, расшатывала Жерара кучей доказательств. Она добавляла, что Агата страдает, воображает, будто он любит Элизабет, что было бы смешно, а из-за ее, Элизабет, богатства и вовсе безнадежно.

Жерару хотелось провалиться сквозь землю. Вульгарность последнего замечания была настолько не в стиле Элизабет, безразличной к денежным проблемам, что он был мучительно смущен. Она воспользовалась этим смущением, чтобы добить его окончательно, и, глуша его ударами наотмашь, потребовала, чтоб он не смотрел на нее больше телячьими глазами, женился на Агате и никогда не выдавал ее миротворческой роли. Одна лишь слепота Жерара вынудила ее взять на себя эту роль, и за целую империю она не согласилась бы, чтоб Агата могла подумать, что обязана своим счастьем ей.

– Ладно, – заключила она, – дело сделано. Ложись спать, я пойду к Агате и сообщу ей новость. Ты любишь ее. У тебя было затмение на почве мании величия. Очнись. Радуйся. Поцелуй меня и признай, что ты – счастливейший человек на свете.

Жерар, безвольно влекомый, признал все, что приказывала молодая женщина. Она закрыла за ним дверь и, продолжая плести свою сеть, поднялась к Агате.

Случается, что из всех жертв упорнее всего сопротивляется убийце молодая девушка.

Агата шаталась под ударами и не уступала. Наконец, сломленная усталостью, после отчаянной борьбы, в ходе которой Элизабет объясняла ей, что Поль неспособен любить, что он не любит ее, потому что не любит никого, что он сам себя губит, что это чудовище эгоизма погубит доверившуюся ему женщину; что Жерар, напротив, редкой души человек, честный, любящий, способный обеспечить ее будущее, – молодая девушка разжала руки, цеплявшиеся за мечту. Элизабет смотрела на нее, свесившуюся из сбитых простыней – слипшиеся пряди, запрокинутое лицо, одна рука зажимает рану, другая, как камень, упала на пол.

Она подняла ее, припудрила, поклялась ей, что Поль не подозревает о ее признаниях, и что достаточно Агате весело объявить ему о своей помолвке с Жераром, чтоб он никогда о них и не догадался.

– Спасибо… какая ты добрая… спасибо… – всхлипывала бедняжка.

– Не за что, спи, – сказала Элизабет и покинула комнату.

На секунду она остановилась. Она чувствовала себя спокойной, лишенной всего человеческого, освободившейся от ноши. Сердце ее вновь начало биться уже на самых нижних ступеньках лестницы. Она что-то услышала. И только оторвала ногу от ступеньки, как увидела приближающегося Поля.

Его длинная белая рубаха светилась в потемках. Элизабет сразу же поняла, что он бродит во власти одного из легких приступов сомнамбулизма, регулярно случавшихся на улице Монмартр – толчком к ним всегда служила какая-нибудь неприятность. Она прижалась к перилам, замерев на одной ноге, не смея сдвинуться хоть на волос из страха, что Поль проснется и станет расспрашивать ее об Агате. Но он ее не видел. Его взгляд миновал эту парящую женщину, словно какую-нибудь консоль; он смотрел на лестницу. Элизабет боялась стука своего сердца, топора, который рубил и рубил и наверняка был всюду слышен.

Остановившись на миг, Поль повернул обратно. Она опустила затекшую ногу, послушала, как он удаляется в тишину. Потом вернулась в свою комнату.

Соседняя комната молчала. Уснул Жерар или нет? Она остановилась перед туалетом. Зеркало играло с ней в загадки. Она опустила глаза и вымыла свои страшные руки.


Поскольку дядюшка разболелся, помолвку и свадьбу справляли на скорую руку в атмосфере искусственной веселости, играя каждый свою роль и состязаясь в великодушии. Смертное молчание повисало за рамками церемониальных посиделок, когда Поль, Жерар и Агата, до невозможности веселые, подавляли Элизабет. Она могла сколько угодно думать, что ее мастерский удар спас их от крушения, что благодаря ей Агата уже не пострадает от безответственности Поля, а Поль – от приземленности Агаты; могла твердить себе снова и снова: Жерар и Агата одной породы, через нас они искали друг друга, не пройдет и года, как у них будет ребенок, и они благословят судьбу; могла изгонять из памяти свои поступки той дикой ночи, словно вырвавшись из болезненного сна; могла считать их проявлением благодетельной мудрости – это не избавляло ее от смятения в присутствии несчастных и от страха оставить их втроем.

В каждом в отдельности она была уверена. Их деликатность была ей гарантией против сопоставления фактов, которые они могли бы дурно истолковать и приписать злонамеренности. Какая злонамеренность? Почему злонамеренность? Злонамеренность по каким мотивам? Элизабет задавала себе эти вопросы и успокаивалась, не находя ответов. Она же их, несчастных, любила. Это ведь из сочувствия, из страсти она сделала их своими жертвами. Она витала над ними, помогая им, вытаскивая их вопреки их воле из бедственного положения, бедственность которого доказала бы им будущее. Эта тяжкая работа дорого обошлась ее сердцу. Так было надо. Так было надо.

– Так было надо, – твердила Элизабет, словно о рискованной хирургической операции.

Ее нож превращался в скальпель. Надо было решать в ту же ночь, усыплять и оперировать. Результатом она могла гордиться. Но тут смех Агаты вырывал ее из мечтаний, она падала обратно за стол, слышала этот фальшивый смех, видела нехорошее лицо Поля, любезную гримасу Жерара – и возвращалась к своим сомнениям, отгоняла страхи, неумолимые подробности, призраки знаменательной ночи.


Свадебное путешествие оставило брата и сестру наедине. Поль хирел. Элизабет перебралась к нему в выгородку, дежурила, ухаживала за ним день и ночь. Врач не мог понять этого рецидива болезни, симптомы которой были ему неизвестны. Комната из ширм очень не нравилась ему; ему хотелось перевести Поля в более комфортабельное помещение. Поль воспротивился. Он жил, укутанный в бесформенное тряпье. Кумач отбрасывал весь свет на Элизабет, сидящую, подперев лицо ладонями и глядя прямо перед собой, опустошенную угрюмой заботой. Красная ткань румянила лицо больного, тешила Элизабет иллюзией, как некогда отсвет пожарных машин тешил Жерара, успокаивала эту душу, которая теперь питалась только обманами.