– Гм!
– Нет, нет, вам незачем кривить душой, не хотите – не говорите. Подумаешь, какие тайны!
На лице Сеоане, унылом лице желудочного больного, слабая улыбка, он молчит. К чему говорить?
– И это молчание, и улыбочки ваши я хорошо понимаю, слишком даже хорошо. Хотите убедиться? Всех насквозь вижу! Могу вам сказать, что шила в мешке не утаишь, нет, не утаишь!
Альфонсито разносит «Мадрид» по столикам.
Дон Пабло достает медяки.
– Есть там что-нибудь?
– Не знаю, сами смотрите.
Дон Пабло разворачивает на столике газету и читает заголовки. Поглядывая через его плечо, Пепе тоже старается читать.
Сеньорита Эльвира делает знак мальчику.
– Когда донья Роса закончит, принесешь мне ее газету.
Донья Матильда, беседующая с продавцом сигарет, пока ее подруга, донья Асунсьон, находится в уборной, презрительно замечает:
– Не понимаю, зачем это людям знать, что где происходит. Ведь мы-то здесь живем спокойно! Не правда ли?
– И я то же самое говорю.
Донья Роса читает сообщения о войне.
– Что-то слишком долго отступают… Но в конце концов, я думаю, они свои дела поправят! Как вы полагаете, Макарио, поправят?
Пианист изображает на лице сомнение.
– Кто знает, может, и поправят. Если изобретут что-нибудь такое особенное!
Донья Роса сосредоточенно смотрит на клавиатуру рояля. Лицо у нее грустное, задумчивое, она говорит, будто сама с собой, будто размышляет вслух:
– Все дело в том, что немцы – а они настоящие храбрецы, рыцари – понадеялись на итальянцев, на этих трусливых баранов. Да, все дело в этом!
Голос ее звучит глухо, глаза за стеклами пенсне глядят затуманенно, мечтательно.
– Если б я встретила Гитлера, я бы ему сказала: «Не надейтесь на них, не будьте дураком, они ж от страха света белого не видят!»
Донья Роса легонько вздыхает.
– Ох, какая я глупая! Да я перед Гитлером не посмела бы и рот раскрыть…
Донья Роса озабочена судьбами германской армии. Изо дня в день она с напряженным вниманием читает сводки генерального штаба фюрера, и в смутных предчувствиях, в которых она не решается разобраться, судьба вермахта видится ей связанной с судьбой ее кафе.
Вега покупает газету. Сосед спрашивает:
– Хорошие новости?
Вега – человек широких взглядов.
– Как для кого.
Вышибала то и дело откликается: «Иду!» – и шаркает подошвами по полу кафе.
– Да я перед Гитлером оробела бы, как школьница, перед ним, наверное, все робеют, взгляд у него, как у тигра.
Донья Роса снова вздыхает. Могучая ее грудь на мгновение заслоняет шею.
– Он и папа – вот два человека, перед которыми, я думаю, все робеют.
Донья Роса постукивает пальцами по крышке рояля.
– Но в конце концов, он-то знает, что делается, для того у него генералы есть.
С минуту донья Роса молчит, потом произносит уже другим тоном:
– Ладно!
Приподняв голову, она взглядывает на Сеоане.
– Как ваша супруга, поправляется?
– Да, понемногу, сегодня ей как будто получше.
– Бедная Ампаро, такая хорошая женщина!
– Да, в последнее время ей не везет.
– Давали вы ей капли, о которых вам сказал дон Франсиско?
– Да, она пила их. Но беда в том, что желудок у нее ничего не принимает, все отдает обратно.
– Вот горе-то, господи!
Макарио тихо перебирает клавиши, Сеоане берет скрипку.
– Что будете играть?
– «Вербену». Вы не против?
– Давайте.
Донья Роса удаляется от эстрады, а скрипач и пианист тем временем с лицами послушных учеников берутся за дело и нарушают однообразный гул кафе первыми тактами старой-престарой, играной-переигранной мелодии.
Куда идешь ты в манильской шали? Куда идешь в пестром платье своем?
Играют без нот. Ноты не нужны.
Макарио, машинально играя, думает о своем:
«Тогда я ей скажу: «Видишь, крошка, ничего тут не поделаешь. Один дуро на обед, один на ужин, да две чашечки кофе, ты сама посуди…» Она-то, конечно, ответит: «Не говори глупостей, вот увидишь – твоих два дуро да еще у меня какой-нибудь урок подвернется…» Да, Матильда, конечно, ангел, настоящий ангел».
Макарио улыбается про себя, снаружи это почти незаметно. Макарио сентиментален, постоянно недоедает, на этих днях ему исполнится сорок три года.
Сеоане обводит неопределенным взглядом людей за столиками, он ни о чем не думает. Сеоане из тех, кто предпочитает не думать, единственное его желание – чтобы день прошел поскорей, как можно скорей, и наступил новый.
Часы бьют половину десятого, старинные часы с маленькими цифрами, которые сверкают, как золотые. Эти часы – роскошная вещь, их привез из Парижа, с выставки, некий пустоголовый юный маркиз без гроша в кармане, который году в 1905-м приударял за доньей Росой. Фамилия маркиза была Сантьяго, он был грандом Испании, умер от чахотки в Эско-риале еще совсем молодым, а часы остались на стойке в кафе напоминанием о быстротекущем времени, которое так и не принесло донье Росе мужа, а покойному маркизу – возможности есть горячее каждый день. Такова жизнь.
В другом конце зала донья Роса, бурно жестикулируя, бранит официанта. Остальные официанты украдкой, но довольно равнодушно поглядывают в зеркала, где отражается эта сцена.
Еще каких-нибудь полчаса, и кафе опустеет. Не останется и следа минувшего дня, как у человека, внезапно потерявшего память.
Глава вторая– Уходите, да поживей.
– До свидания, весьма благодарен, вы очень любезны.
– Нечего. Идите отсюда. Вас здесь больше не желают видеть.
Официант старается говорить тоном серьезным, внушительным. Но сильный галисийский акцент снимает резкость и грубость его слов, придает его строгому тону ласковость. Когда людей, по натуре мягких, что-то извне вынуждает казаться сердитыми, у них слегка подрагивает верхняя губа, будто ее щекочет невидимая муха.
– Если хотите, я оставлю вам эту книгу.
– Не надо, забирайте ее.
Мартин Марко, бледный, изможденный, в обтрепанных брюках и потертой куртке, прощается с официантом, поднеся руку к полям своей убогой, грязной серой шляпы.
– До свидания, весьма благодарен, вы очень любезны.
– Нечего. Идите отсюда. И больше тут не появляйтесь.
Мартин Марко смотрит на официанта, ему хочется сказать что-нибудь очень любезное.
– Считайте меня своим другом.
– Ладно.
– Постараюсь быть вам полезным.
Мартин Марко поправляет на носу очки в простой металлической оправе и идет прочь. Мимо него проходит девушка, ее лицо кажется ему знакомым.
– Привет!
Девушка секунду смотрит на него и идет дальше. Она очень молодая и миленькая. Одета бедно. Наверно, шляпница – у всех шляпниц аристократический вид, это уж закон: все хорошие кормилицы – из Паса, все хорошие поварихи – из Бискайи, а все славные, миленькие девушки, умеющие одеваться и держаться с изяществом, – шляпницы.
Мартин Марко медленно спускается по бульвару к церкви святой Варвары.
Официант не торопится вернуться в кафе, он еще с минуту стоит на улице.
– Шляются тут без единого реала!
Прохожие идут быстрым шагом, кутаясь в плащи, спеша укрыться от холода.
Мартин Марко, человек, не заплативший за кофе и глядящий на город глазами больного, забитого ребенка, засовывает руки в карманы брюк.
Огни на площади сверкают резким, пронзительным светом.
* * *Дон Роберто Гонсалес, подняв голову от толстой счетной книги, обращается к хозяину:
– Вы не смогли бы дать мне три дуро в счет жалованья? Завтра у моей жены день рождения.
Хозяин – человек добродушный, порядочный, он, правда, обделывает кое-какие дела, но не больше, чем другие, и сердце у него отзывчивое.
– Конечно, могу. Разве для меня это трудно?
– Очень вам признателен, сеньор Рамон.
Булочник вытаскивает из кармана пухлый бумажник телячьей кожи и дает дону Роберто пять дуро.
– Я вами очень доволен, Гонсалес, счета булочной в отличном состоянии. На эти два лишних дуро купите детишкам какой-нибудь гостинец.
Сеньор Рамон вдруг умолк. Он чешет себе затылок и, понизив голос, добавляет:
– Ничего не говорите Паулине.
– Не беспокойтесь.
Сеньор Рамон смотрит на носки своих сапог.
– Я это не зря сказал, вы понимаете? Я знаю, вы человек толковый, язык не распускаете, но мало ли что, можете случайно проговориться, и начнется катавасия недели на две. Конечно, хозяин здесь я, но эти женщины, сами знаете, какие они…
– Не беспокойтесь, очень вам благодарен. Я ни слова не скажу, сколько бы она ни выпытывала. – Дон Роберто понижает голос: – Очень вам благодарен…
– Не за что. Я одного хочу, чтобы вы работали с охотой.
Слова булочника трогают дона Роберто до глубины души. Еще несколько таких ласковых фраз, и дон Роберто согласился бы вести счета булочника даром.
Сеньору Рамону дашь на вид года пятьдесят два, это плотный, румяный, усатый мужчина со здоровым духом и здоровым телом, он держится почтенных обычаев исконного ремесленника, встает на заре, пьет красное вино и щиплет за бока своих работниц. Когда в начале века он приехал в Мадрид, сапоги свои он нес на плече, чтобы их не стоптать.
Его биографию можно изложить в нескольких строках. В столицу он явился мальчиком восьми-десяти лет, устроился на работу в пекарню и до двадцати одного года, пока его не призвали в армию, копил деньги. С приезда в столицу и до армии он не истратил ни одного лишнего сентимо, все откладывал. Ел хлеб, запивал водой, спал под прилавком и не путался с женщинами. Отправляясь на военную службу, положил свои деньги в сберегательную кассу, а когда вернулся, забрал их и купил булочную; за те двенадцать лет он скопил двадцать четыре тысячи реалов, все, что зарабатывал, – в среднем чуть больше одной песеты в день. На военной службе он научился читать, писать, считать и потерял невинность. Потом открыл булочную, женился, народил дюжину детей, купил себе календарь и принялся безмятежно созерцать течение времени. Древние библейские патриархи, наверно, были во многом схожи с сеньором Рамоном.
Официант входит в кафе. Лицо его вдруг начинает гореть, в горле першит, он закашливается, но совсем тихонечко – просто надо избавиться от мокроты, что на холоде скопилась в горле. Теперь как будто и говорить легче. Входя в помещение, он ощутил боль в висках и заметил – или это ему показалось, – что у доньи Росы под усиками трепещет сладострастная улыбка.
– Иди-ка сюда.
Официант приблизился.
– Всыпал ему?
– Да, сеньорита.
– Сколько?
– Два.
– Куда дал пинки?
– Куда пришлось, по ногам.
– Правильно. Вот наглец!
У официанта пробегает озноб по спине. Будь он человеком вспыльчивым, он бы свою хозяйку придушил, но, к счастью, он не таков. Хозяйка злобно хихикает. Есть люди, которым доставляет удовольствие смотреть на беду других; чтобы всласть наглядеться, они отправляются в кварталы бедняков, раздают всякое старье умирающим да чахоточным, укутанным в грязные одеяла, анемичным детям со вздутыми животиками и размягченными костями, девочкам, ставшим матерями в одиннадцать лет, сорокалетним шлюхам, изъеденным сифилисом и похожим на покрытых коростой индейских касиков. Донья Роса к таким людям не принадлежит. Донья Роса предпочитает наслаждаться дома, такая, знаете ли, приятная дрожь пробирает…
Дон Роберто радостно ухмыляется – а он-то тревожился, что в день рождения жены у него и реала не будет в кармане. Вот ужас!
«Завтра преподнесу Фило коробочку конфет, – думает он. – Фило – настоящий ребенок, ну прямо маленькая, шестилетняя девочка… На десять песет куплю игрушку детям и выпью рюмочку вермута… Им, наверно, хочется мячик… За шесть песет можно купить приличный мяч…»
Дон Роберто размышляет не торопясь, со смаком. Он полон добрых намерений, неопределенных мечтаний.
В окошко булочной, сквозь стекла и деревянные рамы, врываются резкие, визгливые звуки уличного пения, сразу даже не поймешь, кто поет – женщина или ребенок. Дон Роберго прислушивается к мелодии фламенко[14], почесывая подбородок кончиком ручки.
На противоположном тротуаре, у входа в кабачок, надрывно распевает мальчик:
Бедняжка, кто из рук чужих кусочка хлеба ждет, кто ловит взгляд недобрых глаз – дает иль не дает?
Из кабачка ему швыряют несколько медяков и горсть оливок, которые мальчик проворно подбирает с земли. Смуглый, худенький мальчишка, быстрый, как воробышек. Он бос, грудка открыта, на вид ему лет шесть. Поет без аккомпанемента, прихлопывая в ладоши и поводя в такт тощим задиком.
Дон Роберто закрывает форточку и останавливается посреди комнаты. Он думает, не позвать ли ребенка и не дать ли ему реал.
– Нет…
Послушавшись здравого смысла, дон Роберто снова обрел оптимизм.
– Да, конфеты… Фило – настоящий ребенок, ну прямо как…
Хоть у дона Роберто в кармане всего пять дуро, совесть его не вполне спокойна.
«Просто вздумалось тебе видеть жизнь в черном свете, не так ли, Роберто?» – говорит где-то у него в груди робкий, дрожащий голосок.
– Ладно уж.
Мартин Марко остановился у витрины магазина санитарного оборудования на улице Сагасты. Магазин сверкает, как ювелирная лавка или как парикмахерская в шикарном отеле, умывальники блещут неземной, прямо-таки райской красотой – как сияют их краны, как лоснятся мраморные плиты и ослепляют чистейшие зеркала! Есть умывальники белые, умывальники зеленые, розовые, желтые, лиловые, черные, умывальники всех цветов. И выдумают же! Роскошно отсвечивающие, как брильянтовые браслеты, радужно искрятся ванны, вот и биде с целым набором ручек, будто в автомашине, шикарные унитазы с двумя крышками и пузатыми, элегантными бачками, на которые, наверно, очень удобно облокотиться, можно даже положить несколько хороших книг в изящных переплетах: Гельдерлин, Китс, Валери, на случай если у тебя запор и тебе нужно общество; а при расстройствах желудка – Рубен, Малларме, да, особенно Малларме. Фу-ты, какое свинство!
Мартин Марко улыбается, словно извиняясь, и отходит от витрины.
«Вот это и есть жизнь, – думает он. – На те деньги, которые кто-то тратит, чтобы с комфортом справлять свои нужды, другие могли бы кормиться целый год. Славно устроено! Если уж затевать войны, то для того, чтобы поменьше людей справляли свои нужды с комфортом и чтобы все прочие могли получше питаться. Беда в том, что мы, интеллигенты, – всякий знает почему – по-прежнему питаемся плохо и справляем свои нужды в каком-нибудь кафе. К черту все это!»
Мартина Марко интересуют социальные проблемы. В голове у него порядочный сумбур, но социальные проблемы его интересуют.
«То, что существуют бедные и богатые, – говорит он иногда, – это плохо; было бы лучше, чтобы все мы были равны, чтобы не было слишком бедных и слишком богатых, а так, все среднего достатка. Надо переделать человечество. Следовало бы назначить комиссию ученых, пусть придумают, как изменить человечество. Вначале они бы занялись делами помельче, ну, например, обучением народа метрической системе, а потом постепенно вошли бы во вкус и взялись бы за дела более серьезные, пожалуй, смогли бы даже распорядиться, чтобы города были разрушены и отстроены заново, тогда все они будут одинаковой величины, с прямыми улицами и центральным отоплением во всех домах. Возможно, это обошлось бы недешево, но, я думаю, в банках должны быть излишки денег».
Холодный порыв ветра с улицы Мануэля Сильвелы обдает ему лицо, и у Мартина возникает подозрение, что все это глупые мечты.
– Проклятые умывальники!
На переходе его толкает велосипедист.
– Ненормальный! Верно, из психиатрички сбежал!
Мартин взбешен.
– Эй ты, послушай!
Велосипедист, оглянувшись, машет ему рукой.
По улице Гойи идет человек и читает на ходу газету; мы его видим в тот момент, когда он поравнялся с букинистической лавчонкой под вывеской «Питайте свой дух!». Навстречу ему идет девушка, по виду служанка.
– Привет, сеньорито Пако!
Человек вскидывает глаза.
– А, это ты! Куда идешь?
– Я домой, сеньорито, ходила проведать свою сестру, ту, замужнюю.
– Очень хорошо.
Человек смотрит ей в глаза.
– А у тебя уже есть парень? Такая красотка, да чтоб была без парня…
Девушка заливается смехом.
– Ладно, иду. У меня куча дел.
– Ну что ж, милочка, до свидания, и не исчезай. Послушай, скажи Мартину, если его увидишь, что в одиннадцать я буду в баре на улице Нарваэса.
– Хорошо, скажу.
Девушка уходит, Пако провожает ее взглядом, пока она не теряется в толпе.
– Походка серны…
Пако, сеньорито Пако, всех женщин считает красавицами – то ли он сентиментален, то ли просто бабник. Девушка, которая сейчас с ним разговаривала, действительно хорошенькая, но, даже будь она дурнушкой, все равно Пако был бы восхищен, для него любая девушка – мисс Испания.
– Ну, точно серна…
Пако идет дальше, ему смутно вспоминается мать, умершая много лет назад. Его мать носила на шее черную шелковую ленту, чтобы не отвисал второй подбородок; она была очень красивая, сразу видно – женщина из хорошей семьи. Дедушка Пако был генерал и маркиз, его убили на дуэли в Бургосе – убил из револьвера депутат-либерал по имени Эдмундо Паэс Пачеко, масон и вообще человек с бунтарскими идеями.
У девчонки под легким пальтецом проступали эти самые кругленькие штучки. Туфли немного стоптаны. Глаза блестящие, карие с прозеленью, чуть скошенные. «Ходила проведать свою сестру, ту, замужнюю». Хе-хе… Ее замужняя сестра, помнишь, Пако?
Дон Эдмундо Паэс Пачеко скончался от оспы в Альмерии, в год падения Республики.
Разговаривая с Пако, девушка твердо выдерживала его взгляд.
Женщина с завернутым в тряпье ребенком на руках просит милостыню, толстая цыганка продает лотерейные билеты.
Несмотря на холод, ветер и ненастье, гуляют, милуются парочки влюбленных, крепко прижавшись, грея друг дружке руки.
Селестино, стоя посреди пустых бочек в задней комнатке своего бара, разговаривает сам с собой. Есть у Селестино такая привычка – самому с собой разговаривать. Когда он был мальчиком, мать, бывало, спросит:
– Чего тебе?
– Ничего, я сам с собой разговаривал.
– Ох, сынок, ты еще, упаси бог, с ума сойдешь!
Мать Селестино не была такой важной дамой, как мать Пако.
– Нет, не отдам, лучше в щепки их разнесу, но не отдам. Или пусть заплатят настоящую цену, или не получат ничего. Не хочу, чтоб с меня шкуру драли, не желаю, и точка. Я не дам себя грабить! Вот, вот она, эксплуатация коммерсанта! Ты человек с характером или тряпка? Ясное дело! Мужчина ты или нет? Хотите грабить, отправляйтесь в Сьерра-Морену!
Селестино вставляет искусственные челюсти и яростно плюет на пол.
– Хорош бы я был!
Мартин Марко продолжает свой путь, случай с велосипедистом быстро улетучился из его головы.
«Если бы вот эта мысль о нищете интеллигентов хоть на минуту появилась у Пако! Куда там! Пако – тюфяк, у него теперь уже нет никаких мыслей. С тех пор как его выпустили, слоняется, как дурачок, ничего путного не делает. Раньше еще, бывало, хоть стихотворение сочинит, а теперь – во что он превратился! Надоело уже говорить ему об этом, я больше и не говорю. Тоже хорош! Думает, будет прикидываться бездельником, его и не тронут. Хитер!»
Мартину зябко, он покупает двадцать граммов каштанов – четыре штуки – у входа в метро на углу улицы братьев Альварес Кинтеро, вход этот зияет, как рот пациента, сидящего в кресле у дантиста, он так велик, будто предназначен для проезда легковых и грузовых автомашин.
Опершись на парапет, Мартин жует каштаны и при свете газовых фонарей рассеянно глядит на табличку с названием улицы.
«Да, этим повезло. Красуются тут! Получили улицу в самом центре и памятник в Ретиро[15]. Людям на смех!»
На Мартина порой накатывают приступы почтительности и консерватизма.
«А черт их знает! Наверное, чем-то они заслужили свою славу, ну да, какой же это тип писал про них?»
В его голове мелькают, как бабочки моли, непослушные мысли.
«Да, «этап испанского театра», «им удалось заполнить целый период», «их театр – верное отражение здоровых андалузских обычаев»… А по-моему, отдает дешевой чувствительностью, мещанским духом городских окраин и народных гуляний. Да что поделаешь! Кто их уберет отсюда? Красуются, и сам бог их не спихнет!»
Мартина возмущает, что в классификации духовных ценностей нет строгого порядка, нет таблицы, где бы таланты были расположены по их значению.
– Всех в одну кучу свалили, а никому и дела нет.
Два каштана были холодные, а два горячие как огонь.
Пабло Алонсо, молодой человек спортивного вида, этакий современный деловой мужчина, уже недели две как завел любовницу, зовут ее Лаурита.
Лаурита – красивая девушка. Она дочь консьержки с улицы Лагаски. Ей девятнадцать лет. Раньше у нее никогда не бывало и одного дуро на развлечения, а тем более пяти-десяти дуро, чтобы купить сумочку. Со своим парнем – он был почтальон – она не могла никуда пойти. Лаурите осточертело мерзнуть в парках, от холода руки и уши стали шершавые. А ее подружке Эстрелье один сеньор, занимающийся доставкой оливкового масла, снял квартиру на улице Менендеса Пелайо.
Пабло Алонсо поднимает голову.
– «Манхаттан».
– Шотландского виски нет, сеньор.
– Скажи там, за стойкой, что для меня.
– Слушаюсь.
Пабло снова берет девушку за руку.
– Так вот, Лаурита, я уже тебе говорил – парень он замечательный, лучшего трудно встретить. А посмотришь на него – жалость берет, бедняк бедняком, одну грязную сорочку месяц носит, из ботинок пальцы торчат.
– Бедный мальчик! И он ничего не делает?
– Ничего. Ходит все, думает, размышляет, но в общем-то ничего не делает. А жаль, умнейшая голова.
– Спать у него есть где?
– Да, он спит у меня.
– У тебя?
– Да, я сказал, чтобы ему в гардеробной поставили кровать, там он спит. По крайней мере дождь не поливает и тепло.
Девушка хорошо знает, что такое нужда, она пристально смотрит в глаза Пабло. Сердце у нее очень чувствительное.
– Какой ты добрый, Пабло!
– Да нет, дурочка, просто это мой старый друг, друг еще с довоенных лет. Теперь у него трудная пора, но, по правде сказать, ему никогда особенно хорошо не жилось.
– А он ученый?
Пабло смеется.
– Да, малышка, ученый. Ну ладно, поговорим о чем-нибудь другом.
И Лаурита снова заводит песенку, что началась две недели назад.
– Ты меня очень любишь?
– Очень.
– Больше, чем всех?
– Больше, чем всех.
– Ты меня всегда будешь любить?
– Всегда.
– И никогда не покинешь?
– Никогда.
– Даже если я буду ходить такая грязная, как твой друг?
– Не говори глупостей.
Официант, наклонившись и ставя поднос на столик, улыбается.
– Осталось еще немного «Уайт лэбел», сеньор.
– Вот видишь!
Мальчику, певшему фламенко, какая-то пьяная шлюха дала пинка. Реакция прохожих ограничилась пуританским осуждением:
– Черт, уже спозаранку наклюкалась! Что же она потом будет делать?
Мальчик не упал на землю, он ткнулся лицом в стену. Выкрикнул вдогонку пьяной несколько теплых слов, пощупал лицо и пошел себе дальше. У дверей следующего кабачка он снова запел:
Как-то раз один портняжка из сукна штаны кроил, увидал то цыганенок, что креветки разносил.
Вы, сеньор портной, скроите мне в обтяжечку штаны, чтоб, когда пойду я к мессе, все глазели барчуки.
Лицо мальчика напоминает мордочку домашней собачонки, грязной, алчной домашней собачонки – но лицо человека. Он еще слишком мал, чтобы горе изрезало его лицо морщинами цинизма или покорности, на лице у него выражение великолепной невинной глупости, выражение, в котором нет и намека на то, что он что-то понимает в происходящем вокруг. Все вокруг – чудо для цыганенка, который чудом родился, чудом кормится, чудом живет, и если способен еще петь, так это тоже истинное чудо.
За днем следует ночь, за ночью следует день. В году четыре сезона: весна, лето, осень, зима. Есть истины, которые чувствуешь нутром, как голод или желание помочиться.
Четыре каштана быстро съедены, и Мартин, с оставшимся у него реалом, проехал до станции «Гойя».
«Мы, неимущие, мчимся под всеми теми, что сидят в уборных. Станция «Колумб» – превосходно; тут герцоги, нотариусы и кое-где карабинеры Монетного двора. Как далеки они от нас – сидят там, наверху, почитывают газеты или рассматривают жирные складки своего брюха! Станция «Серрано» – сынки и дочки богачей. Сеньориты по ночам не гуляют. В этом районе жизнь заканчивается в десять часов. Теперь они небось ужинают. Станция «Веласкес» – тут девиц побольше, это приятно. На этой улице все очень чинно. Пойдемте в оперу? Хорошо. Ты в воскресенье был на бегах? Нет. Станция «Гойя» – здесь спектакль кончается».
Идя по платформе, Мартин притворно хромает – иногда у него бывает такая блажь.