Елена Чижова
Китаист
© Чижова Е.С., 2017
© ООО «Издательство АСТ», 2017
18+ Содержит нецензурную брань
По вечерам он видит мужчину неопределенного возраста, скорее моложавого. С резко очерченным, осунувшимся от вечных забот лицом. Собранные, близко посаженные глаза. Его недруги скажут: серые. Сам он предпочитает: свинцовые – цвет, придающий вескости самым тихим и вежливым словам.
Его утреннее отражение: строгий серый галстук, крахмальная белая рубашка, дорогой темно-синий костюм. Напоследок, прежде чем выйти из дома, он придирчиво осматривает лацканы. Ищет следы желтизны.
Желтые ликуют снаружи.
Слов не разобрать. Да это и неважно. Были бы желтые. Слова найдутся.
Он помнит, как они кричали тогда, пять лет назад, слившись в безумной радости. Неоглядные толпы, подступающие к его ногам как море. Ему слышалось: Таласса! Таласса! – будто взывают не к нему, а к дочери греческого бога Эфира. Сестра Люба усмехалась: «Прямого».
Вспомнив сестру, он, по привычке последних лет, называет ее предательницей. Зачем она это сделала? Наглоталась химии. Наложила на себя руки, оставив его в одиночестве. Ладно бы любовь – чувство, не подконтрольное разуму. Но – «ухожу, отказываюсь быть заложницей коллективного безумия»? Ее предсмертную записку он уничтожил. Во всем, что касается документов, нельзя доверять чужим рукам.
Он думает: желтые неблагодарны. Кто знает, что они закричат завтра?
Впрочем, всерьез париться не стоит. Тайные страхи – это нормально. Главное, не поддаваться, держать под контролем.
Он и держит. Не позволяет себе думать про Иоганна, которого постигла судьба предателей. На войне как на войне.
Да, Иоганн погиб под колесами. Он морщится: погиб – плохое слово. Такие слова он произносит неохотно, будто отдает дань реальности, с которой порой приходится считаться. Даже ему, отдающему предпочтение другим словам: исчез, остался в прошлом. Прошлое – Россия, где остался не только Иоганн. Но и она, сестра его сестер. И старик, которого так и не удалось переспорить. Выражаясь военным языком, это – приемлемые потери. Как и эксцессы первых лет.
Он готов признать: да, эксцессы были. Что неизбежно, когда на кону стоит великое будущее.
Грандиозный, всеобъемлющий план. Всякие отщепенцы и предатели из синих (ну как тут не вспомнить про Иоганна!) называли его план чудовищным экспериментом. Невелики числом, но уж больно горласты – ну и где они, эти горлопаны, теперь?..
Нет, не они, кичившиеся своей дальновидностью. Это Вернер открыл ему глаза на жизнь. Жизнь вообще, а не только российскую. Учитывая его тогдашнюю наивность, это было трудной задачей. Иоганн, во всяком случае, не преуспел. Потому что давил и умничал – чего он терпеть не может.
Как бы то ни было, он не ошибся, поставив на Вернера, обогатившего его словарь дивным словом симулякр, похожим на гладкую косточку от крымской черешни. Хочешь – сплюнь, хочешь – катай во рту. Помнится, он спросил: «Ну как это, всеобъемлющее слово? А войну можно описать?» – «Войну-то в первую очередь», – Вернер причмокнул и скривился, будто глотнул пряного коктейля: опивки прошлого, приправленные гнилым настоящим. Питательная смесь для смертельно больной страны. Это в Европе принято говорить правду. У нас другие традиции. Наши врачи утешают: ну что вы, какие метастазы! Два раза в день, утром и вечером, – и не заметите, как всё пройдет.
Он думает: «Всё, да не всё».
Страна. Империя – единая и неделимая – стоит неколебимо. В вечных государственных границах, больше не зависящих ни от кульбитов истории, ни от козней внешних и внутренних врагов.
«Иоганн мечтал, а я сделал». Он смотрит на свое отражение: губы – тонкие, но жесткие. К старости они сморщатся, как губы Великого китайца.
Счастье, что желтые беспамятны. Год-другой, и всё окончательно успокоится. «Вот тогда, – в зеркале отражается его фирменная усмешка, – мы и займемся историей. Как и с чего начиналось. Будем вспоминать…»
Первая
IЗа стеклом гуляла метель. Снежные хлопья, вырвавшись наконец на волю, казалось, летят поперек ветра, но, отброшенные назад чудовищной скоростью рвущегося вперед состава, теряют последние силы, засыпая землю по эту сторону Хребта. Похоже, их гибельный порыв пропадал втуне: толстые белые сугробы уже лежали непроходимым слоем по обочинам железнодорожной полосы.
Нещедрый мартовский взнос в общее снежное дело – слишком малая толика к впечатляющим достижениям русско-сибирской зимы. Так думал молодой человек лет двадцати пяти, сидящий в кресле № 38. Стараясь ничего не упустить, он неотрывно глядел в окно. Первые полчаса там плыли спальные районы, превращающие Москву в любой крупный город Советского Союза: хоть Новосибирск, хоть Челябинск, хоть его родной Ленинград, по которому он, непривычный к дальним поездкам, уже успел соскучиться, но не настолько, чтобы и впрямь затосковать.
Торопясь поспеть за седыми от инея новостройками, пробежали дачные строения в белых пушистых малахаях. Их сменила тайга. Ели, сосны, лиственницы, пихты – высокие деревья, обложенные снежной ватой, стояли по ту сторону ограды, отделяющей режимную зону от девственного леса: на скорости, которую успел развить поезд, крупные ячеи сливались в сплошную сероватую полосу.
Присмотревшись повнимательнее, он понял, что преувеличил разгул метели: снег не столько падает с неба, сколько летит из-под колес. За сутки, пока на здешней линии нет движения, рельсы успевает занести. Разгоряченный металл, соприкасаясь с нетронутым снегом, превращает его в белое облако – оно-то и стелется по земле.
Электрическое табло над раздвижной дверью в тамбур вспыхнуло красными литерами:
СКОРОСТЬ – 190 КМ/ЧАС.
Дождавшись, пока надпись, коротко мигнув, сама себя переведет на нем-русский, он сосредоточился на цифре, которая так и просилась в задачник по арифметике, где, неустанно соперничая друг с другом, бегали поезда с разными, но все-таки сопоставимыми скоростями. В данном случае, учитывая гипотетически скромные возможности даже самого быстрого пассажирского, не говоря уж о черепашьих почтовых, которые ползли из пункта А в пункт Б долгими снежными полустанками, соперничество получалось мнимым.
«Мнимый… – слово-леденец таяло во рту. – Я. Здесь. В этом вагоне… – ища избавления от кисловато-тревожного привкуса, он провел пальцем по стеклу. Подлинный холод, пронзивший подушечку пальца, – единственное доказательство: – Не сон. Всё – наяву».
Ленивое местоимение, которым он, не найдя ничего лучшего, воспользовался, вобрало в себя и волнующий показатель скорости, и белый шлейф, сопровождающий поезд, и это герметичное стекло – надежную защиту от трескучего, царствующего снаружи мороза, и гордость за родную страну, достигшую, кто бы что ни говорил, впечатляющих успехов в народном хозяйстве, и ровные ряды кресел: «Если бы не столики, точь-в-точь как в самолете…» – неудачное сравнение с самолетом только упрочило тревогу. По радио не объявляют, но известно: сизокрылым железным птицам случается падать и биться, особенно здесь, над тайгой.
«Но я-то не в небе, а на родимой земле, – резонное соображение, тем более на самолете он ни разу не летал, снизило накал опасливых ожиданий. Понемногу отходя от понятной в его обстоятельствах робости, он огляделся, отметив ковровую дорожку цвета топленого молока, пущенную по всей длине вагона. Надо же, чистая… – учитывая московскую привокзальную слякоть, которую месили пассажиры, это казалось чудом. – Платформу, что ли, подогревают?» – если предположить, что в основе первого межгосударственного проекта лежат самые прогрессивные технологии, не такая уж безумная мысль. Новшества могли коснуться чего угодно, а не только конструктивных особенностей подвижного состава. Ему вспомнилась толкучка у турникета: пассажиры прикладывают билеты, провожающие – специальные пропуска-квиточки, которые получают, отстояв очередь в отдельную кассу, – на других направлениях ничего подобного нет.
Красные буквы побежали, складываясь в новую электронную строку:
БЕРКУТ – ВАГОН № 6 – 02.03.1984.
На этот раз, покосившись на девушку, сидевшую в кресле напротив (похоже, его ровесница), он повел себя более благоразумно – подавил неосторожный вздох. Не хотелось выглядеть дикарем, которого изумляют плоды цивилизации. Тем более надпись на табло не содержала ничего особенного: название поезда, номер вагона, число, месяц, год, – всё как у него в билете. Билет и заграничный паспорт. Час назад, чувствуя замирание сердца, предъявил их проводнику. Теперь, прислушиваясь к колесам, отбивающим чечетку на рельсовых стыках, он напомнил себе: «Этот поезд – наше общее достижение. А не только российской стороны».
Сверхскоростную ветку, соединившую две столицы, ввели в эксплуатацию в 1981 году. Проект, который газетчики называли «Великим прорывом» – собираясь в дорогу, он (на всякий случай, мало ли, придется отвечать на неудобные вопросы) сходил в Публичку, пролистал жухлые подшивки многолетней, с походом, давности, – стал возможен благодаря совместным усилиям правящих Партий, внешнеполитических ведомств, научно-исследовательских и опытно-конструкторских организаций, разработавших и внедривших в производство новое поколение головных и пассажирских вагонов, и, конечно, целой армии строительных рабочих, которым пришлось трудиться в четыре смены, чтобы – всего лишь за одну пятилетку – поднять насыпь, проложить рельсы, а главное – пробить многокилометровый туннель в толще Уральского хребта.
«Правда», «Известия», «Ленинградский рабочий» – все центральные и местные газеты подробно рассказывали о том, как на обеих конечных станциях перестроили и переоборудовали вокзалы, которые и раньше-то походили друг на друга. Но теперь – за исключением незначительных деталей, призванных подчеркнуть особую национальную идентичность каждой из стран-участниц, – их довели до полного единообразия. В передовых статьях то и дело мелькало горделивое словосочетание вокзалы-близнецы, поражавшее читателей своей новизной. Несколько месяцев, пока стороны не пришли к общему мнению, в специальных газетных разделах обсуждались повадки пернатых: коршунов, сапсанов, кречетов. (Шутники, упражнявшиеся в остроумии помимо средств массовой информации, предлагали составить нечто двуглавое.) В конечном счете международная комиссия выбрала самого крупного хищника. «Беркут» – этот представитель семейства ястребиных устроил обе стороны.
Единственное расхождение, по которому так и не удалось прийти к компромиссу, – ширина рельсовой колеи. Для себя Россия оставила прежнюю, европейскую. Это одностороннее решение – за которым советское руководство усмотрело следы былой враждебности, вызвало резкую отповедь. Наше внешнеполитическое ведомство, рупор ЦК КПСС, выпустило специальный меморандум, возложив всю ответственность за нарушение сроков пуска железнодорожной ветки на российский Рейхстаг. В ответном меморандуме «их Москва» заявила, что Россия «туточки ваще не при делах», дескать, российские инженеры предлагали недорогое, но весьма конструктивное решение, которое противоположная сторона отвергла без объяснения причин. Обмен жесткими нотами вызвал панические слухи: мол, проект повис на волоске. Или вовсе заморожен. Через год выяснилось, что это не соответствует действительности. За короткий срок наши инженеры, трудясь стахановскими темпами, создали собственную оригинальную конструкцию – спецприспособление, на жаргоне газетчиков поддон. С помощью которого кузов советского вагона легко и просто приподнять и переставить на российскую ходовую часть.
Выступая на торжествах, посвященных открытию прямого сообщения, официальные лица призывали к дальнейшему более тесному сотрудничеству, основанному на взаимном доверии, больше не поминая ни неприятный эпизод с «поддоном», ни-если брать шире – долгий и трудный путь, который СССР и Россия прошли от Соглашения о перемирии, коим завершилась страшная кровопролитная война, до полноценного Мирного договора, подписанного 20 мая 1978 года, – в обеих сопредельных странах одинаково праздничный день.
Ввод в эксплуатацию сверхскоростной железной дороги, соединившей две столицы, стал своеобразным рубиконом, новой точкой отсчета. Начиная с этой даты (листая желтоватые подшивки, он невольно это отметил), исчезло, будто кануло в Лету, прежнее газетное словосочетание, привычное советскому уху: временно оккупированная территория. Уйдя из официальной, оно сохранилось в разговорной речи.
Поговаривали, будто на перегоне от Москвы до Хребта каждые десять километров стоят караульные вышки. Слухи, однако, оказались беспочвенны – теперь он убедился: никаких вышек. Только деревья – плыли за окном «Беркута», слегка покачиваясь на ветру.
Неправдоподобно огромная скорость, которую поезд развил на этом, прямом как стрела, участке дороги, смазывала картинку. И стволы, и вечнозеленая масса – всё сливалось в сплошную преграду: не прорваться никакому ветру. Впрочем, ветер и не пытался, довольствуясь одними вершинами, раскачивал из стороны в сторону. Вдруг, ни с того ни с сего, подумалось: «Захочет – прорвется. Ветер – опытный зэк…»
Взглянув на девушку, занимавшую кресло № 39, он поспешил отделаться от этой мысли, однако странная нелепая мысль не исчезала. Скорее упрочилась. Ему даже почудилось, будто деревья по обеим сторонам железной дороги выросли не сами собой. А кто-то, в здешних заповедных местах обладающий всей полнотой власти, вывел их из леса, расставил вдоль полотна, отдав приказ горестно покачивать головами, провожая уносящиеся на Запад поезда. Пожалуй, он бы не удивился, когда, упустив серебристый хвост мгновенно промелькнувшего состава, вечнозеленые деревья выстроились бы широкими лесополосами – по четыре ствола в затылок – и, подчиняясь яростному лаю сторожевых овчарок вкупе с отрывистыми окриками охраны, двинулись в глубь тайги.
Но одернул себя: «Овчарки, вооруженная охрана… Это там, за Хребтом». Хотя здесь это тоже было, но раньше, не на его памяти. Местные лагеря перевели на юго-восток, к китайской границе, в конце сороковых.
Кстати, о Китае. Когда мандарин отправляется в путешествие, жители его провинции тоже выходят на большую дорогу и, расположившись друг от друга на некотором расстоянии, ждут, когда их главный начальник проедет мимо, чтобы поприветствовать его особенным образом, пожелать счастливого пути… Он уже было погрузился в приятные тонкости древнекитайских обрядов, но его окликнули.
– Ты до конечной? – Девушка, сидевшая напротив (за все это время она не проронила ни слова, но он все равно различал в ней чужое, выдававшее россиянку. «Немецкая овчарка» – эта мысль явилась, едва он вошел в вагон, на всякий случай сверившись с билетом, пристроил на крюк шапку-ушанку и водрузил на багажную полку синий матерчатый чемодан), не назвала город – последнюю станцию на этой режимной ветке. Оценив ее нежданную деликатность, он кивнул и почувствовал себя увереннее. Даже пейзаж за окном переменился: теперь ему казалось, будто деревья радостно качают колючими кронами, торопясь пожелать ему доброго пути.
– Ты оттуда? – она махнула рукой против хода поезда.
Сказать по правде, ее назойливое ты коробило. Но когда к тебе обращаются, глупо сидеть сычом лишь на том шатком основании, что девушки, к которым привык сначала в школе, а потом в институте, и разговаривают, и выглядят иначе. «Не стоит оценивать захребетников по нашим меркам. На то и заграница, чтобы все другое…» – так он подумал, но вслух спросил:
– А что, заметно?
– Ага. – Узколицая девица, похожая на юркую щучку, кажется, отбросила не только уважительное местоимение, принятое меж случайных попутчиков, но и всяческие приличия: откинувшись в кресле, оглядела его с ног до головы.
Хочет – пускай смотрит. За свой внешний вид он был спокоен. Костюм, пальто, ботинки на меху, даже нижнее белье – трусы, футболки, теплые кальсоны (Геннадий Лукич называл их егерскими) – выдали накануне поездки. Вопросами гардероба занимались два младших офицера – один снимал мерки, другой записывал в блокнот. Вещи, аккуратно подобранные и сложенные в чемодан, передали по описи. Переодеться перед самым отъездом. Все старое оставить дома. Таков приказ. Первый в его жизни, под которым поставил свою подпись.
Мать перебирала новые вещи, читала нем-русские ярлычки. На всякий случай у него было готово объяснение: командированным полагаются талоны, спецсекция в ДЛТ на последнем этаже, вход строго по пропускам. Когда надел пальто, мать кивнула: «Теплое. На вырост». В плечах и правда обвисало. Вот тебе и импортное, по меркам. Видно, не всё импортное хорошее, бывает, и перехваливают – подумал про себя. А вслух, сухо и непокладисто: «Значит, будем расти».
На людях мать не плакала, только не сводила глаз. «Как на фронт провожает», – он чувствовал тяжелеющее сердце. Хотелось приободрить, утешить. Нет уехавших, кто не вернулся бы обратно – его любимая фраза из «Книги перемен»: толкование к гексаграмме «тай». Хорошо, что вовремя спохватился. У старшего поколения своя память. В их памяти всё наоборот. Уезжают, чтобы никогда не возвратиться.
В вагон мать не вошла. Стояла на платформе, то и дело поправляя волосы. Седоватые пряди норовили выбиться. Когда объявили отправление, он приник к стеклу. Мать уплывала, будто заранее стиралась – как старая фотография от времени. Ловя горестный абрис ее фигуры – из соображений экономии ленинградскую платформу плохо освещали, – он успел осознать: выбившиеся пряди – невинная хитрость. Под их прикрытием мать вытирает глаза…
Замечание, которое позволила себе эта девица, надо признать, слегка расстроило. Хотя какая, в сущности, разница, если в этой конференции он участвует в своем подлинном качестве – советского аспиранта. Геннадий Лукич всегда говорит: самая лучшая легенда – правда.
– И откуда такие выводы?
– Так. – Девица шевельнула пальцами. – Сидишь, как… дерево.
«Как деревянный», – он понял, что имеется в виду. Впрочем, ошибка, которую она допустила, доказывала очевидное: язык, на котором они, случайные попутчики, разговаривают, для нее не совсем родной. Да она и говорила с акцентом – как все, кто родился и вырос в России. Некоторые из наших, он усмехнулся, пытаются подражать.
– Не выдумывай, – решил не чиниться и тоже перейти на «ты». – Долгая дорога. Устал.
– Так ты чо, не с Москвы?
– Я из Ленинграда. «Из всех русских предлогов „с“ – самый опасный. Ляпнешь не к месту – считай засыпался».
– Ой, нимагу, – девица вдруг застонала. – Прям сдохну, как трещит…
– Где? – он прислушался, пытаясь уловить посторонние звуки.
– Башка. Со вчерашнего. Утром глаза продрала, всё, думаю, писец…
– Бухали? – он решил блеснуть знанием ее языка.
Приезжая в СССР, эти гуляют допоздна – Астория, «крыша» Европейской, – ведут себя разнузданно. Дружинники делают вид, что не замечают. А все потому, что захребетники платят валютой. Не слишком твердой. На курсах говорили: в Европе рус-марки считаются валютой второго сорта, вроде индийской рупии. Или египетского фунта.
– Да хрен там… – она вздохнула. – Арбайтали. В смысле, эта… работали. У ваших схема полетела. Делаю замеры, влажность ваще зашкаливает. У вас, грю, цех или чо?
– Так ты… инженер? – он уточнил уважительно. Иностранным специалистам платят огромные деньги, Люба говорила, не сравнить с нашими зарплатами.
– А ты думал – блядь, – девушка улыбнулась открыто и дружелюбно. – Ага, электронщик. А ты штудент?
К этому он давно привык. Люди, с которыми он знакомится, вечно приуменьшают его настоящий возраст. Но одно дело – какой-нибудь пожилой дядька, совсем другое – девица…
– Аспирант, филолог, – ответил с достоинством. И уточнил: – Китаист.
– Ну ни хера-а себе! – она пропела восхищенно. – Кроче, нищий. То-то пальтечко у тебя. Типа с покойного прадедушки. – Он не успел обидеться. – Да ты чо! – она махнула рукой. – Филологи и у нас не шибко. Это я – деловая колбаса.
Прислушиваясь к ее фразочкам, от которых крутило и коробило, он думал: «До чего же противный у захребетников язык. Не говорят, а лают…»
Его мысль перебили тихие голоса. Две девушки, одетые в синюю железнодорожную форму, катили металлический ящик на колесах. Тележка остановилась рядом с пожилой парой. Мужчина и женщина, одинаково седые и респектабельные. Сразу видно, иностранцы. Девушка-проводница наклонила над чашкой высокий темный сосуд. Пахнуло свежим кофе.
– Ну чо, кухуёчку тяпнем? – Его спутница оживилась. – А потом, эта, будем покурить. Надеюсь, ты не рёхнутый на своем здоровье?
– А тут разве можно? – он ответил вопросом на вопрос.
– На вашей стороне – ага. Это у нас ферботен. О народе заботятся. Козлы!
Он внутренне съежился: язык языком, но девушка ведет себя неосмотрительно. Разве можно говорить такие вещи незнакомому человеку? Окажись на его месте кто-нибудь другой… Во всяком случае, с другими намерениями…
Давая понять, что понимает ее юмор, он улыбнулся. А вдруг ляпнула и теперь жалеет? Улыбка должна успокоить, подбодрить.
Металлическая тележка остановилась возле их кресел. Девушка-проводница окинула их обоих коротким прицельным взглядом.
– Чай, кухуёк, галеты, кухен, вафли, – перечисляла скороговоркой, обращаясь исключительно к неосторожной девице. Словно его здесь нет.
– Кофе. Галеты. Одну пачку. Нет, две. Или – нет. Прошу прощения, вафли у вас свежие?
Судя по кофе и прошу прощения, девица говорила подчеркнуто на сов-русском. Но в устах захребетницы его родной язык звучал, как ему казалось, презрительно.
– Сегодня завезли. – Проводница, та, что с кофейником, откликнулась вежливо.
– А сливки? Надеюсь, натуральные? – девица следила за рукой, осторожно подносящей полную чашку к металлическому столику.
– Сожалею, но сливки – длительного хранения. Ваши, – проводница едва заметно улыбнулась: дескать, ее-то не проведешь. Никаким демонстративным сов-русским. – Восемьдесят восемь копеек.
– Что для вас? – вторая обращалась к нему.
– Кофе, пожалуйста. – И, поколебавшись, добавил: – Со сливками.
Следя за чашкой, завершающей опасный путь до его металлического края, подумал: «Обе филологини. На режимных объектах всегда двуязычный персонал».
– Тридцать две копейки. Он потянулся было к карману, но шустрая девица опередила:
– Ой! У меня мелочи вашей до хрена. Всё одно не меняют. – Запустив руку в сумочку, как в тряпочную копилку, высыпала на стол. Отбирая нужную сумму, внимательно вглядывалась в каждую копейку.
Седовласый мужчина, от которого проводницы минуту назад отъехали, взмахнул рукой. Тележка двинулась в обратную сторону. Только сейчас он заметил два чемодана на багажной полке. Еще три, дорогие, кожаные, стояли в зазорах между кресел.
Подняв глаза от пачки вафель, которую внимательно рассматривала, девица поймала его взгляд:
– Наши. Обратно едут. К вам – жратву, шмотки. Кроче, кламоттен и всякое такое… Слышь, а тут чо?
– Вафли. – Неловко подцепив двумя пальцами металлический хвостик, он дергал, пытаясь распечатать сливки. Такие хитрые упаковки доводилось видеть только в кино.
– Да ты чо, мля, – девица откликнулась, растягивая гласные. – По-твоему, я читать не умею?!
Глянув мельком, он сообразил, о чем его спрашивают.
– «Азарт». Вафли так называются.
– На-зы-ваются? – она повторила осторожно, видно, все равно не поняла.
– Ну… – отвлекшись от хитрой коробочки, он подбирал синонимы, – восторг, воодушевление, воля к победе, страсть…
– Страсть? – Она разорвала обертку и вонзила острые щучьи зубки. Прожевала, промокнула губы бумажной салфеткой: – Не, не свежая.
Сладив наконец с неподатливым хвостиком, он вылил содержимое в чашку. Черный кофе окрасился в приятный молочный цвет.
– Хошь? – Девица протянула свою. Сливочная коробочка поблескивала соблазнительно.
– А ты? – не хотелось показаться невежливым.
– Не, я ост-пакеты не жру. Консерванты.
– Нет, спасибо. – Не то чтобы обиделся. Просто решил обойтись своей.
– Кухуёк ничо себе, натуральный, – она сделала глоток на пробу. – А то бывает, растворимый сыпют – ваще отрава.
Он удивился: в СССР растворимый кофе ценится выше натурального, особенно их, российский, каждая баночка – на вес золота.
– Забыл совсем! У меня бутерброды.
– С сыром? – девица откликнулась с радостной непосредственностью.
– С колбасой, докторской.
– Колбаса. Не-е, – детская радость погасла. – Ваша докторская – говно.
«Нет, – он подумал, – тут дело не только в языке». Воспитанная девушка, на каком бы языке она ни говорила, должна поблагодарить, сказать: спасибо, я не голодна. Или что-нибудь в этом роде.
– А правда ваши туалетенпапир в колбасу суют? – девица снова оживилась. – Или правильно: кладут? – она повертела рукой, будто вращая рукоятку мясорубки.