Книга Китаист - читать онлайн бесплатно, автор Елена Семеновна Чижова. Cтраница 3
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Китаист
Китаист
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Китаист

– На… доску? – она переспросила, будто снова стала иностранкой, не знающей его родного языка.

Он усмехнулся, давая понять, что принимает условия игры:

– Сравниваешь, находишь общее.

– А ты? Не находишь, не ставишь на доску?

– Я – нет. Потому что, – отбросив словесные игры, он говорил серьезно. – Есть вещи, которые противоречат элементарной этике.

– Этике. Этике, – она повторила, словно заучивая новое слово. – Ты решил улучшить мое нравство?

Он отодвинулся, сколько позволила жесткая конструкция вагонного кресла. «О чем разговаривать с человеком, чей активный лексикон не включает понятия нравственность? – Миролюбие как рукой сняло. Сидел, бросая злые пронзительные взгляды, но даже этого казалось мало. – Всё, с меня хватит!» Решительно встал и снял с крючка пальто.

II

К ночи погода снова испортилась. Ветер, шатаясь за стеклами, выл с такой свирепой выразительностью, что казался огромным волком. Отрешенно и дисциплинированно сидя в кресле – теперь уже под № 44 (в китайской нумерологии четверка – благоприятная цифра, а две – вдвойне), – он попытался вернуть в родной контекст вырванную цитату: Ну, барин, – закричал ямщик, – беда, буран! – но и это не помогло.

Дикий зверь не отставал – серой тенью несся за поездом, то припадая к грешной земле, то разметывая в полете сильные мускулистые лапы. Катышки снега, впившиеся в шерсть, разлетались, прошивая ледяной шрапнелью нетронутые сугробы. Пространство, рассеченное поездом, мчалось назад с чудовищной скоростью, жадно втягивая в себя, точно заглатывая, то огромный кусок Западно-Сибирской равнины, то огни небольшого города, вспыхнувшего слева по курсу, то кружевные пролеты моста над безымянной рекой. Отбив положенную порцию морзянки в отзвук торопко стучащим колесам, железнодорожный мост мелькнул и исчез.

Молодые с ребенком раскладывали постели. Точнее, уже застилали. Он пожалел, что упустил самый важный момент: непостижимым образом их кресла превратились в широкие спальные полки. Должно быть, есть какая-нибудь тайная кнопка. Или рычаг… На всякий случай обшарил подлокотники, но, так ничего и не обнаружив, решил дождаться проводника.

Чертов проводник исчез, как сквозь землю провалился. Вдобавок ко всему ломило шею, точно не сидел в удобном мягком кресле, а натаскался чего-нибудь тяжелого.

За окном стояла тьма: непроглядная, как забытье человека, изработавшегося до смерти. Мать рассказывала, в первые годы после эвакуации совсем не видела снов: «Можешь себе представить, даже в блокаду видела, тогда нам снилась еда. Горы еды. Каша, картошка, блины со сметаной, огромные куски свинины, боже мой, как пахли… Казалось, протяни руку – бери и ешь… А проснешься, холод и чернота. Потолок, стены… Даже щеки черные. Но я не глядела в зеркало. Воображала, будто все наоборот. Сон – настоящая жизнь, а жизнь – это так, пройдет. Главное не просыпаться… Потом, когда тебя ждала, – мать покраснела, – врач наказал: гулять побольше, а я – читала. Как с цепи сорвалась – глотаю книжку за книжкой, будто напоследок…» – «Почему напоследок? Боялась, что умрешь?» – «Нет, – мать улыбнулась. – После блокады, когда спаслись, мы в смерть не верили». – «Но здесь же тоже умирали». – «Умирали, да, – она говорила отрешенно, будто силилась что-то объяснить, даже не ему, сыну, себе. – А смерть все равно там, в Ленинграде…»

Ветер, воющий оголодавшим волком, вроде бы отстал. Черной сплошной стеной плыли деревья, зеркально отражая мутное пространство вагона, ровные ряды кресел, так и не обернувшихся спальными полками. И его бледное лицо – будто он там, снаружи, летит, держась вровень с поездом: но не такой, как в жизни, а размытый – точно на старых, чудом уцелевших фотографиях: широкие скулы, нос с едва заметной горбинкой, лоб, мать говорила, отцовский. Он провел пальцем по виску и вздрогнул, узнав отца.

Отец смотрел на него из темноты. Будто воспользовавшись разрывом во времени, секундным, длящимся ровно столько, сколько требуется поезду, чтобы промелькнуть мимо серого ряда советских заключенных, согнанных к полотну железной дороги. «Нет! Нет! Не хочу!..» Отвечая его беззвучному отчаянному крику, отцовская фотография, на мгновение прилипнув к стеклу, отшатнулась, словно ее отбросило порывом ветра…

– Вам помочь? – над ухом раздался тихий вежливый голос.

Он сглотнул закипающие слезы.

– Мне показалось, вы не знаете, каким образом здесь все устроено. Если вы позволите… – Старик, тот самый, с пустыми чемоданами, говорил на старомодном русском.

Он встал и вышел в проход.

Старик сунул руку за обивку кресла и пошевелил пальцами – жест, каким ослабляют гайку. Зайдя с тыльной стороны, дернул и толкнул. Спинки сложились, будто пали ниц, чтобы в следующее мгновение – точно коленопреклоненной почтительности мало – распластаться у самого пола. Он оглядел широкое ложе и в который раз за сегодняшний день восхитился находчивостью инженеров-конструкторов: «Ух!»

Прежде чем вернуться на свое место, его нежданный спаситель указал на серебристую щеколду. В узком длинном ящике обнаружилось одеяло, подушка и комплект постельного белья – белоснежного, благоухающего свежестью, будто сушили на морозце. Расправляя простыню, он пожалел, что забыл спросить про лампочку, но свет, горевший над стариковским изголовьем, уже погас.

Поворочался, устраиваясь на упругом ровном матрасе, никак не желавшем принять форму его тела – не то что привычный, домашний, в котором успел пролежать уютную ямку. Немного крутило желудок: «Солянка, слишком жирная», – теперь она стояла в горле, как-то нехорошо и горько отрыгиваясь. Он жалел потраченных пяти рублей: в университетской столовой можно купить четыре комплексных обеда. Если бы не остальные пассажиры, ни за что бы не соблазнился. Но не хотелось выглядеть белой вороной.

Закрыл глаза, однако сон не шел. Теперь у него не было сомнений: «Ее отец – фольксдойч. Значит, воевал. Но выжил. А мой…» – прислушался, словно надеясь что-то расслышать в ровном стуке колес, но поезд скользил бесшумно, будто оторвался от рельсов и, опровергая законы физики, летел, не чуя под собой земли.

Он отлично понимал: это невозможно, в физическом мире нарушаются только законы исторической справедливости. Например, закон войны. В одной из своих работ (забыл название) Ленин разделил войны на освободительные и захватнические. Цель последних – порабощение чужих народов и стран. Вождь мирового пролетариата утверждал: агрессор не может одержать победу. Но если так, значит война, которую развязали фашисты, должна была завершиться их полным и сокрушительным поражением.

В действительности всё закончилось иначе. Теперь, вглядываясь в темноту, он видел политическую карту, висевшую над его письменным столом. Черная прерывистая линия, идущая по Уралу, рассекала бывший СССР по вертикали, наглядно демонстрируя несправедливый итог Второй мировой войны. Эту карту он повесил еще во втором классе, когда однажды, слушая радио, замер: почему они говорят о победе, которую одержали советские войска? Ответ он получил через несколько лет, прочел в учебнике истории: СССР, первое в мире государство рабочих и крестьян, сражаясь в одиночку, без поддержки тех, кто на словах именовал себя союзниками, все-таки сумел остановить натиск захватчиков. Как в древности – Русь, принявшая на себя удар татаро-монгольской орды и тем самым спасшая Европу от многовекового ига, – так и мы остановили оголтелого фашистского зверя, на которого работала едва ли не вся Европа. Не говоря уж о миллионах пленных – дешевой рабской силе.

В младших классах он зачитывался романами по военной тематике. С их страниц прямо в его сердце проникала подлинная трагедия военной жизни: города и населенные пункты, которые советские войска – под напором превосходящего по мощи и живой силе противника – были вынуждены оставить, залиты реками крови. Вражеской. Немецкой. Но, главное, русской, своей. Из котлов, куда попадали сотни тысяч, выходили хорошо если десятки. А бывало, и единицы.

Как после битвы за Сталинград.

Последние уцелевшие бойцы, чудом прорвавшиеся сквозь кольцо оцепления, оставили город после двух лет тяжелейших уличных боев. Не повернется язык назвать их отход отступлением, если в качестве победного трофея врагу достались покрытые копотью развалины, черные пепелища, под которыми гасли последние языки пламени, да обгорелые тела защитников, еще несколько часов назад стоявших насмерть. Головные подразделения СС, вошедшие в город на плечах вермахта, пялились на трупы, скрученные жгутами агонии, – тех, кто, будучи ранен, не сдались в плен, покончив с собой. Страшная судьба постигла и мирных жителей – специальная команда СС, присланная для предотвращения угрозы весенней эпидемии, выбирала их из месива, оставшегося от некогда вырытых траншей. Часть из них заживо сгорели в балках, где люди прятались годами, но большинство не погибли, а умерли с голода. Последних собак и кошек, поджаренных на живом огне развалин, съели в страшном январе 1944-го, когда вокруг обреченного города окончательно замкнулось фашистское кольцо. Уцелевшие рассказывали о случаях каннибализма, когда живые ели погибших – своих. Но как проверишь? В книгах о таком не пишут.

Затяжные бои за Урал, в которых наши войска, прочно закрепившись, удерживали высоты, были столь же яростными. По железным дорогам, проложенным от восточных тыловых окраин силами советских заключенных, шли на запад тяжело груженные платформы, крытые брезентом: опытный глаз различил бы контуры тяжелых зенитных батарей. Туда, на передний край, отправлялось все, о чем давно забыли в тылу: мясные консервы, яичный порошок, рис, греча, макароны, китайский спирт – из него получались знаменитые наркомовские сто грамм.

К 1956 году, когда заслугами советских дипломатов было подписано Соглашение о перемирии, накал противостояния ослаб по одной-единственной причине: ни с той, ни с другой стороны почти не осталось мужчин призывного возраста. Оба противника понимали: дальше этими силами воевать нельзя. Надо ждать, пока родятся и подрастут новые поколения. И все-таки, учитывая долгие годы кровавого противостояния, переговоры оказались трудными. Посредником выступило руководство так называемых союзников.

Ни Великобритания, ни тем более США уже ничем не рисковали. «Антигитлеровская коалиция» – понятие, которое он, вслед за авторами школьных и университетских учебников, мстительно закавычивал, – открыла второй фронт только в сорок пятом. По версии американских и европейских ученых, это случилось 8 мая. В советской историографии принята другая дата. Этот день он не любил. Отрывая листок календаря, смотрел неприязненно, словно беспристрастная история пичкала его откровенной ложью: 9 мая 1945 года – ему всегда казалось, будто в этот день могло случиться нечто неизмеримо более важное и прекрасное.

Но приходилось мириться с фактом: войска «антигитлеровской коалиции», не встретив особого сопротивления со стороны ослабшего противника, прошли по Западной, а затем и по Восточной Европе. Военный поход союзников завершился на довоенной границе СССР. За этот рубеж США и Великобритания не заступили, объявив, что дальше начинается зона ответственности Советского Союза. Учебники утверждали, что эту ответственность его страна несла еще долгие десять военных лет. Однако о том, что «миру – мир» следующих поколений стоил половины территории, доставшейся фашистам, полагалось молчать.

Таким образом и определились границы Четвертого Рейха: от Украины до Урала, от Кольского полуострова до Большого Кавказа. (Впрочем, часть Кавказа отошла Турции, вступившей в войну после Сталинграда.) В 1970 году – по требованию ФРГ, решительно отмежевавшейся от прежнего преступного режима, который родился и окреп в ее колыбели (к этому времени Старая Германия уже восстановила разрушенное войной хозяйство и начала накапливать экономическую силу, чему немало способствовали щедрые займы, предоставленные Соединенными Штатами), – Новая Германия, замкнутая в пределах некогда европейской части Советского Союза, была переименована. Названа Россией.

В том же 1970 году СССР, успевший залечить самые глубокие военные раны, запустил первый искусственный спутник, которому радовались, но тогда еще не кричали космоснаш – будто слово еще не созрело, а только завязывалось, как зародыш, растущий из двух родительских клеток. Так совпало, что по биологии как раз в те дни проходили тему размножения: картинка из учебника, над которой хихикали его одноклассники. Молодая учительница краснела: «Остальное прочтете сами, параграф шестой». Он прочел, но так толком и не понял. Как не понимал до сих пор, каким образом где-то в глубине, в самой толще народа, в его лингвистической матке, созревают самые главные слова.

Мать рассказывала: в войну все было просто. Агрессоры: немцы, фашисты, фрицы. Им противостоят наши: русские, украинцы, белорусы, евреи, татары – до войны об этом никто не задумывался. Советские люди – единая интернациональная общность. Это потом слово наши применительно к населению, оставшемуся на оккупированных территориях, исчезло. Он спрашивал: «А когда? Сразу или постепенно?» Этого мать не знала. Но он не сдался, специально отправился в Публичку, в газетный зал. Там-то и выяснилось: газеты военного времени находятся в спецхране; чтобы получить, необходим специальный запрос-отношение, подтверждающий, что он пишет научную работу по данной теме. Библиотекарша объяснила: бумага оформляется по месту работы, надо, чтобы ее подписал непосредственный начальник, в его случае завкафедрой, и завизировал Первый отдел. Мелькнула мысль о Геннадии Лукиче, но решил не беспокоить шефа по пустякам.

Он сам прошел все круги согласований и все-таки получил на руки: желтоватые подшивки послевоенной «Правды», пахнущие пыльной историей. Но никаких наших там уже не было. Вместо них мелькало определение нем-русские, в котором слышался другой, подспудный смысл: русские, но немые, лишенные родного языка. Казалось бы, тоже двусложное существительное, будто рожденное естественным путем из мужской и женской клеток, но космоснаш – крепкий здоровый парень, готовый к труду и обороне, а этот – ублюдок, стыдобища, урод. Теперь нем-русскими называют все население России, включая фашистов (по теперешним временам тоже опасное слово, его не встретишь ни в газетах, ни тем более в официальных документах). Впрочем, в обиходе прижилось другое, уничижительное: захребетники – объединяющее всех, кто живет за Хребтом.

Текущая внешняя политика СССР строится на безоговорочном признании итогов войны. Официальные лица ведут себя так, будто окончательно смирились с геополитической катастрофой – распадом некогда единого советского мира на две независимых державы. Хотя в первые послевоенные годы внутри страны царили совсем иные настроения. Несмотря на победные реляции начальства, большинство населения относилось к новым границам как к исторической несправедливости: рано или поздно они должны быть, а значит будут, пересмотрены. Возможно, с помощью Лиги Наций. До войны этой всемирной организации – в той или иной степени успешно – удалось урегулировать множество политических конфликтов. Называли даже цифру: более сорока. Основным ее успехом считалось предотвращение нападения на Маньчжурию со стороны Японии: потенциальному агрессору пригрозили серьезными экономическими санкциями вплоть до полной изоляции. Однако санкции, наложенные на Новую Россию, к успеху не привели. Главным образом по вине США. Соединенные Штаты, цинично игнорируя решения международного сообщества, наладили взаимовыгодное сотрудничество с российской хунтой. Дошло до того, что, окончательно утратив связь с реальностью, Россия попыталась вступить в Лигу Наций, но СССР, еще с довоенных времен обладавший правом вето, эти попытки пресек.

Нет, память о пережитых страданиях не ушла. Советские люди не хотели войны – ни тогда, ни теперь, по прошествии десятилетий. В этом смысле миролюбивая политика Партии и правительства встречала всеобщее и полное одобрение. Особенно старшего поколения, погруженного в каждодневные заботы: отстоять очередь за мясом или, если вдруг завезли, за яблоками; сдать в прачечную белье – химчисток и прачечных до сих пор не хватало, к тому же вещи часто терялись, а если не проверишь, могли подменить еще крепкий пододеяльник на рваный; достать масляной краски для ремонта кухни – и не синей или зеленой, а приятного сливочно-кофейного цвета.

Сам он презирал бездуховную суету. Благоустройство жизни и быта – застрельщиком нового поветрия выступала интеллигенция, но оголтелое потребительство, эта чума капиталистического мира, постепенно распространялась на другие городские слои, а судя по многочисленным радиопередачам, посвященным растущей зажиточности колхозников, и на сельское население. Впрочем, он, ленинградский мальчик, имел довольно смутное представление о колхозной жизни, которую сестра Люба определяла как кошмар и убожество. Но Люба вечно преувеличивает. Пожимая плечами, он думал: «Ей-то откуда знать?»

Казалось, с утратой европейской части страны смирились. И все-таки он верил: если однажды по радио объявят, что советские войска перешли Уральский хребет с целью вернуть оккупированные фашистами территории, ни один голос не поднимется против. Разве что каких-нибудь отщепенцев, предателей, внутренних врагов, агентов российского влияния. Их он не то чтобы ненавидел – ненавидишь тех, кого знаешь, – скорее, презирал как исчезающе малое меньшинство, на которое глупо оглядываться. Хотя к самим захребетникам испытывал более сложные чувства: в глубине души жалел «желтых» и «синих», оказавшихся под оккупацией не по своей воле и вине.

Другое дело – черные. Раньше думал: если когда-нибудь доведется встретить, наверняка будут корчить из себя сверхчеловеков, колоть глаза своей несправедливой победой и пользоваться любым поводом, чтобы намекнуть на жирный кусок территории, который сумели у нас оттяпать. С этой мыслью и собирался в командировку в Россию. Однако разговор с попутчицей его удивил. Про войну она вообще не заговаривала, даже наоборот, делала вид, будто СССР и Россия в чем-то сравнялись. Еще один черный, с которым вступил в разговор, – добрый старик, вызвавшийся помочь с креслами.

«Выводы делать рано. Первые впечатления обманчивы… – Желудок снова заныл. К тому же ужасно хотелось пить. – Потому что жирная. Наверняка наши готовили… Напихали какой-нибудь дряни. Колбасы, небось, еще и несвежей». Приходилось признать: в этом отношении девица, заказавшая нем-русский суп с клецками, права. Ему и самому хотелось супа, солянку заказал в пику ей.

«Столько лет прошло, а общепит никак не наладят. Только и кивают на захребетников. Дескать, им-то еще хуже. Уж лучше временные трудности, чем жизнь под оккупантами. Конечно, лучше. И не возразишь…»

Хотя попадались и такие, которые вели разговорчики. Этого он терпеть не мог. Дай болтунам волю, все бы развалили: и металлургию, и нефтяную промышленность, и оборонку – лишь бы жить как захребетники.

Нынешняя Россия слабый враг. Конечно, их дело, пусть живут как хотят, тем более нам это только на руку. По силе и мощи российской армии не сравниться с советской. А все потому, что основное внимание их правительство уделяет внутренним войскам. Оно и понятно: какой бы мирной и стабильной ни казалась обстановка, всегда остается вероятность, что покоренное население в какой-то момент восстанет.

Он повернулся, сбрасывая жаркое одеяло.

Не он один. Большинство советских мальчишек, родившихся в послевоенное время, втайне мечтают о восстановлении былого величия, когда СССР занимал одну шестую часть суши. Но если вслушаться, можно расслышать и другое: каждый шестой на Земле – советский человек. Он представлял себе человечество, пять миллиардов, построенных в одну шеренгу: по единой команде каждый шестой делает шаг вперед…

Пусть не сейчас, когда-нибудь. К тому времени он успеет защитить диссертацию. Кандидатам наук полагается бронь. Но это ничего не значит, он сам пойдет в военкомат, запишется добровольцем.

Рывком спустил ноги. Повернул голову к окну.

В детстве мать отвечала: твой отец – добрый, честный, храбрый, жаль, не сохранилось фотографий, ты сам бы увидел, убедился. Он так и представлял: силача и великана, похожего на Дядю Степу, героя своей любимой книжки. Но однажды, кажется, в пятом классе, в какой-то старой сумочке: сунул руку, а там… Карточка, снимок. На обороте фамилия, имя, отчество. И дата: 1956. За год до его рождения: белобрысый, грустные глаза, и плечи какие-то щуплые, – ошибка, однофамилец, нет, не может быть. Мать всплеснула руками: о господи, вон же она, а я-то рылась, искала, знаешь, тогда мы надеялись, война кончается, у него бронь, думали, не призовут. При чем здесь бронь? Отец, которого он воображал, уходил на фронт добровольцем.

Смотрел, как мать разглаживает мятые уголки, будто стирает из его памяти. Потом действительно забыл.

Когда вступал в комсомол, выдали анкеты. Написал: пал смертью храбрых – в графе «отец». Как все, у кого погибли отцы. Например, отец его сестер. На другой день вызвали в комсомольскую комнату. Старшая вожатая выдвинула ящик, достала его анкету: «Ты не имеешь права. В твоем случае следует писать погиб, – зачеркнула, исправила своей рукой. – Возьми домой и перепиши».

Вечером он вышел на кухню – мать крошила лук. Нож постукивал о деревянную доску: тук-тук-тук. «Погиб – значит пропал без вести». Тук-тук-тук. «Но ты… мы получили похоронку. Ты сама говорила». Тук-тук, тук-тук-тук. «Вдовам полагается пенсия. Пошла оформлять, а они говорят: вам не положено». – «Но почему?!» – «Сказали, не исключено, что ваш муж попал в плен». И снова: тук-тук-тук – стучала ножом по дереву, будто боялась сглазить: а вдруг и вправду жив.

Пленными обменялись после Соглашения о перемирии. Казалось, он слышит ее мысли: если тогда не объявился, а вдруг все-таки выжил, остался в России? Неужели для нее – так лучше? Этого он не мог понять.

Просто смотрел. Тук-тук. Мать отдернула руку. На безымянном пальце выступила капля крови. Она слизнула языком. Никогда не разрешала слизывать, всегда говорила: промой и заклей. Мать подняла руки, почему-то не одну, а обе, будто тоже сдалась на милость проклятых победителей. По левому запястью бежала красная струйка.

Тук-тук-тук… Стучали колеса. Мать стояла перед глазами: седая, с поднятыми руками. Нет, теперь, по прошествии стольких лет, она уже не надеялась. Знала, что не выжил. Когда он закончил школу, сказала прямо: «Твоим сестрам повезло. На их отца пришла похоронка. Ты уже взрослый, должен понимать, – голос, тусклый, померкший, не оставляющий никакой надежды, – погиб – клеймо, останется на всю твою жизнь. Всюду, куда ни придешь, придется заполнять анкеты…» Мать говорила и говорила, словно давно хотела выговориться и теперь воспользовалась случаем. Красная струйка бежала и бежала. Он остановил поток ее слов: «Промой и заклей».

Будто очнулась. Смотрела огромными глазами – у страха глаза велики. Матери и отцы. Их поколение натерпелось страхов: война, эвакуация, тяжкое послевоенное время – годы чудовищных лишений. Его сверстникам такое и не снилось. Если и застало – краем, в самом раннем детстве: он помнит майские дни 1963-го, когда отменили карточки. Накануне ему исполнилось шесть лет. Еще через год начали сносить бараки. В шестьдесят пятом въехали в старую-новую квартиру. Мать доказывала, обивала пороги: одно дело – вдовья пенсия, с этим она давно смирилась. Другое – жилье. Тогда все пытались доказать. Единственный способ: предъявить документы на прежнюю жилплощадь, оставленную под врагом. Ордер либо бронь. А у них ни того, ни другого. Счастье, что сохранились довоенные жировки: улица Братьев Васильевых, бывшая Малая Посадская, дом 6, в первом дворе. Сам он жировок не видел. Но однажды слышал, как мать делилась с соседкой: «Только представьте! Собирались в спешке. Два пакета: в одном семейные фотографии, в другом – жировки. Я возьми да и перепутай».

До войны, в прежнем Ленинграде, семья занимала три комнаты, маленькие, смежно-изолированные: три поколения, большая семья. «Мы с мужем, – мать загибала два пальца, – его родители, – еще два, – потом родились девочки…» – переходила на другую руку. После войны на всех хватало одной руки: мать, сын, дочери-двойняшки.

По ту сторону Хребта его сестры были тройняшками: Вера, Любовь, Надежда. Год рождения 1941-й. Надю украли летом сорок четвертого, когда ехали в эвакуацию. На полустанке мать вышла за кипятком, а когда вернулась… Конечно, бегала, кричала. Будто бы видели какую-то женщину: чернявая такая, похожа на цыганку. Несла маленького ребенка, а вашей девочке сколько? Не-ет, у чернявой маленький совсем, грудной…

Люба сказала: «Немудрено. Блокадные дети – кожа да кости. В чем душа держится. Вот и приняли за грудного». Мать ужасно рассердилась, даже голос повысила: «Какие там грудные! Наоборот: будто маленькие старушки. Тогда так и говорили: ленинградские дети. Все на одно лицо. А вы, – обращалась к обеим выжившим сестрам, – как-то особенно, даже я не различала. Это я уж так – Надя… А может, Люба или Вера… Не знаю, – мать теребила передник, разглаживала на коленях, – надо было остаться… Искать. На том полустанке. А как представишь: одна, в чистом поле, с двумя детьми. Не ровен час, попали бы под немца…» Это тогда, он хорошо запомнил, Верка ляпнула: «Ну попали бы, и что? Всё лучше, чем так, впроголодь, в треклятом бараке…» – «Дура! Да как ты можешь!» – Люба в крик. Мать засуетилась: «Тише, тише… Ребенок, здесь ребенок…» – «И что?! – Верка обернулась яростно. – Пусть послушает, узнает, в какой он живет стране…»